Глава 16. БАРТАШОВ–СТАРШИЙ
Глава 16. БАРТАШОВ–СТАРШИЙ
Тропинка сделала поворот. Скалы расступились, и открылся проход в лощину. Она полого уходила вниз, надвое разделенная змейкой крохотного ручья. За лощиной темнела округлая громада Горелой сопки.
— Стой, кто идет? — окрик остановил майора. — Пропуск? Барташов назвал пропуск.
— Где Дремов? — спросил он.
— Налево по лощине вторая землянка, — ответили из–за камней, и винтовка отвернулась в сторону. — Проходите.
Лейтенант сидел перед землянкой и кидал камешки в высокий валун, стараясь приноровиться так, чтобы они отскакивали вверх.
Ребячья забава для командира роты. Лучше бы лишний раз охранение проверил или с солдатами поговорил. После вчерашнего дела кое у кого и теперь еще на душе кошки скребут. Да и у Дремова вид не очень веселый. Шинель на плече заштопана, на скуле ссадина. Отдохнуть бы с недельку лейтенанту. Довоевался уж до того, что насквозь светится. Будешь сидеть, камешки кидать, когда сил нет таскаться по линии обороны.
Заслышав хруст щебенки, Дремов встал и привычно расправил складки под шинельным ремнем. Барташов понял, что лейтенант дожидался его.
Командир роты шагнул к майору, намереваясь по всей форме отдать рапорт, но Барташов стиснул зубы и коротко махнул рукой.
— Где? — спросил он, наклонив к Дремову каменное лицо. Под глазами набрякли мешки. Ноздри хрящеватого носа вздрогнули и широко разошлись. Казалось, майор долго держал в груди воздух и тут, в коротком вопросе, выдохнул его весь без остатка.
— Пойдемте, — сказал Дремов. — Покажу…
Сначала они шли вдоль скалы, потом, цепляясь за стенки, спускались по ходу сообщения. Ход уперся в запасную пулеметную ячейку. Лейтенант миновал ее и лег на землю.
— Дальше ползти надо, — он повернул к майору широкоскулое лицо. — Снайперы, гадюки свинячьи, достают.
«Почему свинячьи?» — подумал майор и тоже пополз по склону. Щебенка колола руки, камни цеплялись за полы шинели. Пальцы срывались, неудобно волочилась полевая сумка. Майор изо всех сил поспевал за Дремовым, который полз по склону, как ящерица, ловко проскальзывав в камнях. Шинель у него почему–то ни за что не цеплялась, и полевая сумка лежала на спине как приклеенная.
Барташову видны были только измочаленные подошвы сапог лейтенанта. На левом каблуке одиноко блестела истертая подковка. В ней оставался последний гвоздь.
«И эту скоро потеряет», — снова подумал майор и рассердился на себя за глупые мысли, которые лезли в голову.
В небольшой расселине Дремов остановился. Барташов подумал, что лейтенант хочет дать ему отдохнуть, и уже собирался его поторопить, но Дремов поправил пилотку и сказал:
— Чего же Сергей молчал, что ваш сын…
Голос у него был растерянный и виноватый. На щеках то ли от волнения, то ли от натуги проступили пятна. Глаза с редкими ресницами смотрели в шершавый гранит поверх головы майора.
Барташова разозлил виноватый голос лейтенанта и убегающий в сторону взгляд. Уж не думает ли он, что начальник штаба не послал бы тогда в разведку боем его роту?
— Дальше что? — яростно спросил он. — Что было бы, если он сказал? Что?
— Может, все по–другому было, — ответил Дремов, стряхнул пыль с рукава и спокойно посмотрел в круглые глаза Барташова, просто и бесхитростно. Будто плеснул за воротник холодную воду. — Я бы его с сержантом Кононовым в обход не послал… Ваш сын дот подорвал. В амбразуру связку гранат кинул… Может, все по–другому было бы.
Конечно, Сергея ведь можно было взять из роты и пристроить в дивизионных тылах. Или, на худой конец, перевести в артиллерию. Там расчетчиков не хватает… Довольно одной просьбы, одного слова подполковнику Самсонову, и сейчас Сережка был бы жив.
Зря он взъелся на лейтенанта. Ротный смотрит на жизнь просто, как все люди. Конечно, на войне убивают сыновей, но почему это должно происходить на глазах отца? Зверь и тот защищает детенышей. В конце концов, вместо Сергея он сам бы мог пойти в любое место. Лишь бы тот был жив.
Глупо… Майор криво усмехнулся. Все равно он оставил бы Сергея в роте. Какое право он имел спасать сына, когда гибнут другие, тоже сыновья?
Живого Сергея отец не стал бы прятать от опасности. Теперь же он готов был идти куда угодно, просить, умолять любого. Но теперь это уже было не нужно…
— Ладно, Дремов, — примирительно сказал майор. — Чего попусту говорить… Поползли.
Скоро они добрались до середины склона и остановились на гранитной площадке, с которой открывался широкий обзор.
— Мой наблюдательный, — Дремов вытащил из–под шинели футляр с биноклем. — Сюда смотрите.
Барташов приник к щели. Перед ним была Горелая сопка. Черные подпалины неровными языками поднимались к вершине. Там, на склоне, где вчера сидела рота Дремова, камни были усеяны воронками. Они сливались друг с другом и казались неровным жженым пятном с обгрызенными краями.
— Слева от щели лощинка тянется, — ободранный, со сломанным ногтем палец ротного оказался возле виска Барташова. — С кустиками… Видите?
Майор кивнул.
— Мы той лощинкой отходили, а он по нашим следам шел…
— Бинокль! — майор нетерпеливо протянул руку.
Полукружья стекол, прорезанные паутинкой делений дальномера, придвинули к Барташову склон сопки. Он повел влево и увидел лощинку. Она спускалась вниз. Сначала пологие края ее были щебенчатыми, потом начались кочки, редкие кустики березок.
Не спеша проплывали в сильных линзах земля, камни, гривки осоки на кочках, выбоины, затем появилось серое пятно шинели с распахнутыми полами, подвернутая нога и голова, свисающая на краю воронки. Острый подбородок с черной щетиной был неестественно задран.
«Не он…» — Давешний холодок снова полоснул в груди. Руки с биноклем задрожали. В стеклах стало расплываться, двоиться. Петр Михайлович до крови закусил губу. Это помогло прогнать дрожь в руках.
— Мы уже на средине были, — послышался над ухом голос лейтенанта. — Он через бугорок перебежал и спускаться стал за нами. Тут, наверное, его снайпер и засек. Шайтанов видел, как он упал. Наш пулеметчик… Василий Шайтанов. Они вместе с Сергеем в роту пришли. Два месяца с лишним Сергей у нас воевал, а вы не знали.
В голосе лейтенанта послышалось такое искреннее огорчение, что к горлу Петра Михайловича стал подкатываться тугой комок. Лучше бы молчал лейтенант… Лучше бы молчал…
— Может, позвать Шайтанова? — предложил Дремов.
— Не надо, — глухо ответил Барташов.
До боли в глазах майор всматривался в рыжую щебеночную плешь небольшого пригорка, перегородившего лощину, по которой уходил вчера Сергей. На щебенке тянулись какие–то белесые полосы. Может, их оставил Сережка, переползая бугорок.
Стекла бинокля снова затуманились, и майор чуть не застонал от невыносимой боли, которая все накапливалась и накапливалась в груди. Теперь она была уже острой, физически ощутимой. Клещами сжимало сердце, было трудно дышать…
В тот самый момент, когда Сергей, наверное, уже считал, что он миновал пригорок, раздался выстрел…
Бац! Пуля тонко запела, рикошетом уходя вверх. Над головой майора осталось на камне белое пятнышко, присыпанное пылью.
Дремов, как по команде, уткнулся под валун.
— Паразиты! — глухо выругался лейтенант и сильной рукой пригнул голову Барташова к валуну. — По биноклю бьют. Теперь носа не высунешь… Не дадут.
— Да, надо поберечься, — согласился майор и пополз от наблюдательного пункта вверх по склону…
…Движения были четкими и размеренными. Сначала он вытягивал руку и на ощупь разыскивал пальцами выбоинку или бугорок. Потом медленно подтягивал тело и замирал, прижимаясь щекой к граниту. Затем снова вытягивал руку.
Петр Михайлович полз по «ничейной» земле, пробираясь к лощине, к тому пригорку, за которым со вчерашнего дня лежал его сын.
За этим он и пошел в роту Дремова.
Полчаса назад, когда они возвратились с наблюдательного пункта, лейтенант потер ладонями виски и сказал:
— Сейчас не достать, а вечером сержанта Кононова и Орехова пошлю. Сергей с Ореховым дружил… Спали вместе, из одного котелка ели… Они уже просились у меня. Эти вытащат… Чего же он молчал, что ваш сын? Могли ведь мы его с Шайтановым взять, когда отходили. Малость бы задержались и взяли. Тогда все–таки легче было.
— Не надо Кононова, лейтенант, — тихо сказал майор. — Я сам.
Он скинул шинель, снял полевую сумку, положил на камень возле землянки Дремова и пошел в ту сторону, где виднелась Горелая сопка. Лейтенант шел за ним, что–то говорил растерянным голосом о снайперах, просил подождать темноты, уговаривал взять с собой сержанта Кононова и, наконец, грозил позвонить подполковнику Самсонову.
— Вот уйду, тогда и позвонишь, — оборвал его майор и попросил показать проход через боевое охранение…
Глухо пророкотала в стороне очередь пулемета и рассыпалась эхом в сопках. За ней другая, третья. Раздались нестройные винтовочные выстрелы. Петр Михайлович догадался, что Дремов прикрывает его, отвлекая внимание немцев.
«Убьют меня, опять же ему, бедняге, попадет», — подумал он о лейтенанте.
Медленно приближался бугорок с плешиной щебенки. Под ним два круглых валуна. Между ними серое пятно шинели. И рука, брошенная на жесткие лишаи. Закостеневшая ладонь с растопыренными пальцами. Рукав шинели соскользнул вниз, и было видно тонкое запястье с напрягшимися сухожилиями. Видно, рука ухватилась за валун, чтобы отодрать от земли обмякшее, потерявшее силу тело. И не смогла. Царапнула по камню, пальцы соскребли в последнем движении бурые лишаи и застыли. Тонкие, изжелта–бледные, с темными ногтями.
«Он!» — что–то изнутри вдруг толкнуло Барташова. Снова захолодело сердце, и колючие тиски стали сжимать его. Боль отдалась в плечо. Сережка!
Забыв про снайперов, Петр Михайлович вскочил, пробежал оставшийся десяток метров и упал рядом с сыном.
Пулеметная очередь, вскидывая щебенчатые фонтанчики, прошлась по пригорку.
— Сережа! — Рука нашарила запекшееся кровяное пятно на груди и крошечную дырочку в колючем шинельном сукне, через которую улетела жизнь.
Растопыренные, неподвижные пальцы и засохшее пятно на груди сына лишили Барташова последней немыслимой надежды. Может, ранен он… Тяжело, но ранен.
— Сереженька, — Петр Михайлович прижался лицом к холодной щеке сына. Острый осколок упирался в затылок Сергея, неловко оттопыривал ухо. Раздирая в кровь пальцы, отец выковырял из щебенки осколок и, сдернув с головы пилотку, положил ее в изголовье сына.
Камни молчали. Тяжелый гранит, уходящий вверх, к ясному холодному небу, был тусклым и равнодушным. Где–то падали капли воды. Кап–кап, кап–кап… Словно тиканье часов. Или, может быть, это был стук цепенеющего от горя сердца…
— Сереженька! — Седые глаза в безысходной тоске уперлись в пустой, изъеденный временем гранит. Ни один звук не вылетел из губ Петра Михайловича. И все–таки голова раскалывалась, грудь разрывалась от отчаянного крика, который удивленно вбирали в себя и прятали в глубине гранитные скалы. Тысячелетние хмурые утесы, еще не видавшие таких глаз и не слыхавшие такого немого крика…
Майор стиснул зубы, вытащил из кармана «лимонку» и ухватил пальцем чеку запала. Но тут пуля цвикнула по валуну, едва не угодив в Сергея, в его руку, откинутую на камень.
Барташов быстро пригнул ее к земле и пришел в себя. Нет, гранатой отсюда никого не достанешь, да и не дадут кинуть, убьют раньше. Как только поднимется на бугорок, так и убьют.
Только теперь майор ощутил всю опасность. Перед глазами встала штабная карта, на которую он сегодня утром наносил систему огневых точек противника. В нескольких сотнях метров вверху на склоне нацелены пулеметы. Вон у тех камней в седловинке два дота.
Просунув руки под спину Сергея, Петр Михайлович прижал его голову к своей груди и медленно пополз вниз по лощине.
Сергей был тяжелым, безвольно колыхался под руками. Ботинки цеплялись за валуны и гремели по граниту.
На каждый звук немцы посылали очередь. Дымчатые фонтанчики вспыхивали то по бокам, то впереди, то совсем близко, возле ног.
«Попадут», — с испугом подумал Барташов и, остановившись передохнуть, переложил Сергея на другую сторону. Теперь тело Петра Михайловича надежно укрывало сына от немецких пулеметчиков. Изо всех сил упираясь носками сапог в неподатливую землю, помогая одной рукой себе, другой поддерживая голову Сергея, чтобы» она случайно не ударилась о камни, Барташов полз вниз по лощине.
Тело тупо ныло от напряжения. По лбу, попадая в глаза, лился едкий пот. Ноги дрожали от усталости, и саднила ободранная о камень кисть руки.
Лицо Сергея было спокойным. Сомкнутые ресницы переплелись друг с другом. Брови чуть выгорели и курчавились у переносицы. Ниже были редкие золотинки веснушек. Под носом, острым и хрящеватым, как у Петра Михайловича, темнел пушок.
«Не брился еще», — с острой жалостью подумал майор и провел пальцами по краешку рта, пытаясь разгладить короткие глубокие складочки, которые были чужими на молодом, заснувшем лице сына. Может быть, только эти складочки да правая бровь, недоуменно вздернутая на лоб, остались на лице Сергея от невыносимого пламени, которое опалило его в короткое мгновение между жизнью и смертью…
Впереди, где за гребнем начинался спуск к шоссе, плеснулся минометный взрыв, затем второй, третий. Немцы решили отрезать выход тому, кто полз лощиной. Не пройти бы майору Барташову с тяжелой ношей через гребень, на котором вспыхивали красным пламенем минометные взрывы. Но тут сбоку из–за камней высунулось усатое лицо, и Петр Михайлович услышал сиплый голос:
— Айдате–ка сюда, товарищ майор…
Это был сержант Кононов, которого Дремов послал вместе с Самотоевым на помощь начальнику штаба полка. Они обогнули полыхающие взрывы, спустились к дороге и быстро перебежали шоссе. Кононов с Самотоевым прикрывали майора. Барташов тащил сына. Сейчас он не доверил бы его никому. Когда добрались до боевого охранения, где можно уже было идти, Петр Михайлович взял Сергея на руки, принес к землянке Дремова и положил на плащ–палатку.
— Пить дайте, — попросил он. — Воды!
Кононов зачерпнул в ручье котелок и подал майору. Тот запрокинул голову и жадно стал пить леденящую воду. При каждом глотке на жилистой шее, как у заморенной лошади, ходил под кожей хрящеватый кадык.
— Где тот, с которым Сергей дружил? — спросил он лейтенанта и, потерев виски, вспомнил: — Орехов…
Через несколько минут крупнолицый рослый солдат со строгими глазами положил возле майора вещевой мешок… На лямке его химическим карандашом было написано: «С.П.Барташов».
— Когда он уполз с сержантом дот подрывать, мне оставил… Мы с ним вместе все время. Еще с запасного, — сказал солдат, косясь на заснувшее лицо Сергея. — Немножечко он нас не догнал, товарищ майор… Я по всей сопке мешок тащил. Гранаты только оттуда вынул.
Барташов кивнул и стал развязывать завязки мешка.
Орехов присел на корточки возле Сергея, бережно тронул пальцами его закрытые глаза и отвернулся в сторону.
Не объемист солдатский мешок, немного в нем имущества. Сверху лежали обоймы патронов. Под ними запасная гимнастерка, пригоршня сахару, завернутая в носовой платок, байковые портянки, а в них пара белья… Все казенное, выданное в каптерке равнодушными руками старшины. Петр Михайлович неторопливо откладывал в сторону вещи, вынутые из мешка.
Пачка карандашей, завернутая в обрывок плащ–палатки, а на дне мешка небольшой бювар с блестящей застежкой и четким тиснением на мягкой коже. Наискось по тиснению шла царапина.
— Рисунки здесь… Он все время рисовал, — раздался сбоку голос Орехова. Тот по–прежнему сидел на корточках возле тела Сергея. Только глаза, ревниво наблюдавшие, как майор роется в мешке, были теперь не строгими, а печальными, с краснинкой на белках. — Письма он тоже сюда складывал… Два письма от вас получил и три от бабушки.
Барташов кивнул. Чуть торопливей, чем просто подтверждал, что понимает слова Орехова. Он просил этим кивком помолчать. Ради всего помолчать. После долгой разлуки Петр Михайлович был с сыном, разговаривал с ним, и любое чужое слово мешало их беседе.
Орехов отошел от землянки.
Петр Михайлович открыл бювар. В нем лежали четвертушки ватманской бумаги, а под ними рисунки. Он никогда серьезно не относился к увлечению сына рисованием. Хотел, чтобы Сергей стал инженером. С первого класса он покупал ему игрушечные «конструкторы», автомашины, наборы детских инструментов. Морща лоб, Петр Михайлович вспомнил, что за все время он не купил Сергею ни одной коробки красок, ни одного комплекта карандашей, ни одного альбома для рисования. И все–таки они оказывались у сына в руках.
Лишь в последние годы Петр Михайлович стал задумываться над страстью сына. Когда после девятого класса Сергей объявил, что будет непременно поступать в Суриковское училище, он долго рассматривал рисунки сына. Размалеванные пейзажами холсты, копии с картин, карандашные наброски, акварели с натуры. И не нашел того, что, по его мнению, должно быть в рисунках человека, решившего стать художником. Старательные, но какие–то скованные, приглаженные мазки на холсте, излишняя добросовестность копий и тяжеловатость акварелей.
И вот перед ним снова рисунки Сергея. Широкоплечий солдат замахнулся гранатой. Круглое неживое лицо, аккуратно отштрихованные карандашом тени, пулемет, изготовленный к бою, взвод на марше — вырисованы сапоги, а солдаты ходят в ботинках. Звездочки на пилотках. У крайнего в первой шеренге знакомое лицо Орехова.
На каждом рисунке старательность, та самая, которая выдает с головой. Хорошо рисовать, Сережа, это еще не значит быть художником.
Лист за листом переворачивал Барташов рисунки. Две хрупкие санитарки несут носилки. На них кто–то тяжелый, укрытый шинелью, пола которой свисает до земли…
И постепенно Петр Михайлович стал замечать, что с каждым новым листом исчезает в рисунках старательность, ученическое стремление вырисовать каждую деталь. Просторнее становились штрихи карандаша, смелее линии, глубже смысл рисунка. Майор больше не увидел ни одного листа с плакатными солдатами в начищенных сапогах, лихо размахивающих гранатами, нацеленных пулеметов и винтовок наперевес.
Зорче стали глаза Сергея. Рисунки теперь ощутимо показывали Петру Михайловичу, как день за днем мужал его сын, превращался из мальчика в мужчину. Он еще не тронул бритвой щек, но уже умел приметить горе, а сердце училось скорбеть и протестовать. На четвертушках ватмана все чаще вставала жизнь с ее большой и мудрой глубиной, которую можно высмотреть лишь обостренным взглядом, понять вдруг затосковавшим сердцем и осмыслить просторными штрихами карандаша…
Последний рисунок Петр Михайлович положил себе на колени, чтобы рассмотреть внимательнее, увидеть в нем главное.
Сергей нарисовал Кононова. Майор узнал усатое лицо пожилого сержанта, посланного Дремовым ему на помощь. Вспомнил, как умело пробирался сержант по «ничейной» земле, зорко примечая и выбоинки, в которых можно было укрыться, и предательские усики мин в рыжей траве.
На рисунке Кононов был другим. Он сидел на камне, расслабив плечи и почти до земли опустив руку, зажавшую кисет с махоркой.
Ощутимо была передана тяжесть плоского, с ребристым изломом камня, на котором сидел сержант, нависшая громада скалы за его спиной. Это дополняло, усиливало невидимый, непосильный человеку груз, под которым ссутулились плечи Кононова, поникла его голова. Казалось, он так беспредельно устал, что не в силах сделать больше ни одного движения. Уткнувшийся в землю взгляд, морщины на лбу, одним штрихом очерченный подбородок и забытый в руке кисет, украшенный незатейливым орнаментом. Рядом винтовка, неловко приткнутая к валуну.
Но широкая ладонь левой руки, положенная на колено, сохраняла силу. Большая ладонь с сеткой бугристых жил, с твердыми ногтями была нарисована тугой, неподатливой, упрямой. Глядя на нее, невольно думалось, что после недолгого солдатского перекура снова встанет сержант, расправит плечи, возьмет винтовку и пойдет дальше…
Петр Михайлович подумал, что теперь он сам бы настаивал, чтобы Сергей поступил в Суриковское.
Бережно сложив рисунки в бювар, он с хрустом застегнул застежку.
Потом поднял голову, увидел Дремова.
— Вещи возьму, — сказал он лейтенанту. — Позовите Орехова… Будем хоронить.