ГЛАВА LI. «НАГРАДА» И ДЕЛО СОВЕСТИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА LI. «НАГРАДА» И ДЕЛО СОВЕСТИ

«Я очень занят своей работой, — писал Толстой жене в сентябре месяце 1896 года, — все бьюсь над одним местом о грехах: вчера как будто уяснил, нынче опять все искромсал и спутал. Хочется писать другое, но чувствую, что должен работать над этим, и думаю, что не ошибаюсь по спокойствию совести, когда этим занят, и неспокойствием когда позволяю себе другое. Это большое благо иметь дело, в котором не сомневаешься… Если кончу, то в награду (курсив мой. А. Т.) займусь тем, что начато и хочется*.

Толстой заканчивал статью «Как читать Евангелие» и «Письмо к либералам», которое было написано Толстым по поводу закрытия Комитета Грамотности, деятельность которого — распространение образования среди широких масс — развивалась параллельно с книгоиздательством «Посредника». Это письмо разрослось в целую статью.

Как обычно за последние годы, Толстой считал роскошью писание художественного, это было не дело, но он это любил и он позволял себе писать художественное после того, как было исполнено то, что он считал своим долгом. К исполнению этого долга поощрял его Чертков. Софья Андреевна, Стаховичи, Стасов и другие светские друзья его радовались, когда из–под пера Толстого выходило художественное. Особенно громко и восторженно выражал свое восхищение В. В. Стасов: «Великий Лев, маститый, недосягаемый», — кричал он. Один только обожающий Толстого Н. Н. Страхов всегда с одинаковым интересом принимал все, что писал Толстой. Но Толстой лишился своего друга — тонкого, умного критика: Страхов умер в начале года в страшных мучениях от рака языка.

То, что Толстой называл «наградой» и над чем он не позволял себе работать, была повесть «Хаджи Мурат».

«Вчера иду по передвоенному черноземному пару, — писал он в дневнике июля 19, когда он гостил в имении своего брата Сергея Николаевича. — Пока глаз окинет, ничего кроме черной земли — ни одной зеленой травки. И вот на краю пыльной, серой дороги куст татарина (репья), три отростка: один сломан, и белый, загрязненный цветок висит; другой сломан и забрызган грязью, черный, стебель надломлен и загрязнен; третий отросток торчит вбок, тоже черный от пыли, но все еще жив и в середине краснеется. Напомнил Хаджи Мурата. Хочется написать. Отстаивает жизнь до последнего, и один среди всего поля хоть как–нибудь, да отстоял ее».

Картины Кавказа с его величественной красотой, нравами его полудиких, самобытных и лихих племен, в покорении которых он сам участвовал, и образ столь привлекательного, могучего чеченца джигита, молодца Хаджи—Мурата, пронеслись в его голове. Татарник трудно было сорвать: «мало того, что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, — писал Толстой в предисловии, — он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна»… «Какая, однако, энергия и сила жизни, — подумал я вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. — Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь».

И он набросал историю Хаджи—Мурата.

«За это время была поездка в монастырь с Соней, — писал он в дневнике. — Было очень хорошо… Написал о Хаджи—Мурате очень плохо, начерно. Все продолжал свою работу изложения веры».

История Хаджи—Мурата относится к началу 50?х годов. В конце декабря 1851 года, когда Толстой был на Кавказе, он упоминает в письме к брату Сергею о «первом лихаче (джигите) и молодце во всей Чечне», Хаджи—Мурате. Во время завоевания Кавказа Хаджи—Мурат, обуреваемый чувством мести к имаму (высшему руководителю духовной и общественной жизни народа) Шамилю, убившему его отца и братьев, — передался русским. Хаджи—Мурат заявил Наместнику Кавказа князю Воронцову, что он готов служить русским верой и правдой с одним условием — чтобы русские отбили его семью у Шамиля. Хаджи—Мурат знал, что если сын его останется в плену, Шамиль или убьет его или выколет ему глаза.

Время шло. Ничего о семье не слышно было.

И Хаджи—Мурат решил уйти от русских. Перебив стражу, он с пятью мюридами поскакал в горы. Сотня милиционеров настигла их, они были окружены, но Хаджи—Мурат и его мюриды решили не сдаваться живыми. С смертельной раной в боку Хаджи—Мурат еще сражался — «вылез из ямы и с кинжалом пошел прямо, тяжело хромая, навстречу врагам. Раздалось несколько выстрелов, он зашатался и упал. Несколько человек милиционеров с торжествующим визгом бросились к упавшему телу. Но то, что казалось им мертвым телом, вдруг зашевелилось. Сначала поднялась окровавленная, без папахи, бритая голова, потом поднялось туловище и, ухватившись за дерево, он поднялся весь. Он так казался страшен, что подбегавшие остановились. Но вдруг он дрогнул, отшатнулся от дерева и со всего роста, как подкошенный репей, упал на лицо и уже не двигался…»

В 1902 году Толстой получил письмо от И. И. Корганова, сына полковника, под надзором которого находился Хаджи—Мурат. Толстой немедленно написал ему письмо с рядом вопросов: «1) Жил ли Хаджи—Мурат в отдельном доме или в доме вашего отца? Устройство дома. 2) Отличалась ли чем–нибудь его одежда от одежды обыкновенных горцев? 3) В тот день, когда он бежал, выехал ли он и его нукеры с винтовками за плечами или без них? — Много бы хотелось спросить еще, но боюсь утруждать вас…».

Но хотя Толстой до 1904 года периодически возвращался к «Хаджи—Мурату», повесть, как он считал, осталась незаконченной.

Кроме статьи «Как читать Евангелие», «Carthago delenda est»[112], еще в конце сентября 1896 года Толстой начал статью «Что такое искусство?».

Гостивший летом в Ясной Поляне С. И. Танеев часто и много играл. Толстой любил классическую музыку, особенно Шопена, Моцарта, Гайдна. Но когда Танеев играл современных композиторов, Толстой возмущался и ожесточенно спорил с Танеевым о музыке и искусстве вообще, доказывая, что оно только тогда настоящее, когда понятно и доступно всем. Возможно, что эти споры отчасти и побудили Толстого писать об искусстве. Когда весной этого же года он слушал в Большом театре оперу «Зигфрид», он выскочил, как он писал брату Сергею, «оттуда, как бешеный». «Глупый… балаган с претензией, притворством, фальшью сплошной, и музыки никакой». Толстой быстро закончил статью вчерне и окончательно отделал ее в конце 1897 года.

Другие заботы отвлекали Толстого от писания. Гонения на духоборов усиливались.

Октября 31 Толстой писал жене: «Вчера получил от Черткова и Трегубова письма с описанием бедствий, претерпеваемых духоборами. Одного, они пишут, до смерти засекли в дисциплинарном батальоне, а семьи их, разоренные, как они пишут, вымирают от бездомности, голода и холода. Они написали воззвание за помощью к обществу, и я решил послать им из наших благотворительных денег 1000 рублей».

В конце этого же письма Толстой приписывает: «Это известие было для меня главным событием за это время».

И. М. Трегубое познакомился с Толстым еще в 1891 году и с тех пор твердо следовал учению Толстого. Это был маленький человек с мелкими чертами лица, круглой бородкой, носил синие очки, был скромен, тих, несколько склонен к мистицизму, по поводу чего часто спорил с Толстым, и имел золотое сердце. Он принимал горячее участие в деле помощи духоборам и до конца жизни остался убежденным христианином. После революции он, по слухам, подвергся гонениям со стороны советского правительства, был сослан в один из лагерей на север России, где и умер, не перенеся тяжких лишений.

Чертков, Бирюков и Трегубое написали воззвание к обществу — «Помогите!», Толстой проредактировал его и написал к нему послесловие. Воззвание было размножено и разослано влиятельным правительственным чиновникам, общественным деятелям, и напечатано за границей.

«Ведь Пилату и Ироду можно было не понимать значения того, за что был приведен к ним на суд возмущавший их область галилеянин, — писал Толстой; — они даже и не удостоили узнать, в чем состоит его учение… но ведь нам нельзя не знать ни самого учения, ни того, что оно не исчезло в продолжении 1800 лет и не исчезнет до тех пор, пока не осуществится… Среди духоборов, или скорее, христианского всемирного братства, как они теперь называют себя, происходит ведь не что–нибудь новое, а только произрастание того семени, которое посеяно Христом 1800 лет тому назад, — воскресение самого Христа…»

Со свойственным ему оптимизмом Толстой утверждал, что «Воскресение это ведь должно совершиться, …и нельзя закрывать глаза на то, что оно совершается»…

Чем больше были гонения, тем сильнее разгорался духовный подъем среди духоборов. Жестокие мучения, которым они подвергались, не только не пугали их, но, наоборот, они, как первые христиане, с радостной стойкостью переносили страдания за веру Христову. В своей статье «Где брат твой?» Чертков рассказывает, как, отвечая начальнику, который спрашивал их, в чем они согласны подчиняться начальству и в чем нет, один из духоборов сказал: «Дайте нам в руки крошечный камушек и скажите бросить его в человека, — мы не сможем этого сделать; но скажите нам переваливать с места на место самый тяжелый камень, — это мы охотно будем делать».

В квартире Черткова был произведен обыск, за Толстым и всеми его последователями был установлен полицейский надзор, статья «Помогите!» вызвала ряд репрессий против толстовцев.

31 января 1897 г. Толстой с дочерью ТанеЙ уехал в имение Олсуфьевых, где в тишине, окруженный заботой и любовью своих друзей, отдыхал душой и писал. 5 февраля приехала в Никольское Софья Андреевна, а на следующий день Горбунов—Посадов привез Толстому грустную весть о немедленной ссылке В. Г. Черткова за границу, а Бирюкова в Курляндскую губернию. В тот же день Толстой, вместе с Софьей Андреевной, выехал в Петербург, чтобы проститься со своими друзьями.

Если бы поводом к поездке в Петербург не было расставание с друзьями и тяжелое сознание исключительности своего положения, Толстому было бы приятно его пребывание в Петербурге, где он не был уже 15 лет. Он с интересом ходил по улицам сильно разросшегося города, с трудом узнавая некоторые улицы.

Весть о приезде Толстого молниеносно разнеслась по городу, друзья наперебой приглашали Толстого к себе, — все хотели с ним повидаться. А. Ф. Кони в своих воспоминаниях рассказывает о посещении Толстого:

«Часов в 11 вечера, вернувшись домой из какого–то заседания, я сел за работу… Моя старая прислуга сказала мне, что меня спрашивает какой–то мужик. На мой вопрос, кто он такой и что ему надо так поздно, она вернулась со справкой, что его зовут Лев Николаевич. С нежным уважением провел я «мужика» в кабинет и мы пробеседовали целый час, причем он поражал меня своим возвышенным и всепрощающим отношением к тому, что было сделано с Чертковым. Ни слова упрека, ни малейшего выражения негодования не сорвалось с его уст. Он произвел на меня впечатление одного из тех первых христиан, которые умели смотреть бестрепетно в глаза мучительной смерти и кротостью победили мир».

Толстой заходил в Публичную библиотеку, Художественным отделом которой заведывал В. В. Стасов. Навестил и своего старого товарища по перу Григоровича; зашел и в мастерскую Репина. В своих воспоминаниях последний описывает это посещение:

«…В моей огромной мастерской собралась группа близких, преданных Льву Николаевичу. Посетившие ходили гурьбой за учителем и слушали, что скажет он перед той или другой картиной. Счастье выпало на долю картины «Дуэль». Перед ней Лев Николаевич прослезился и много говорил о ней с восхищением. Все смотрели картину и ловили каждое его слово. После осмотра целой гурьбой по академической лестнице мы спустились на улицу, где нас ждала уже порядочная толпа. Соединившись, мы заняли весь тротуар и двигались к Большому проспекту, к конкам. Кондуктор конки, уже немолодой человек, при виде Льва Николаевича, как–то вдруг оторопел, широко раскрыл глаза и почти крикнул: «Ах, батюшки, да ведь это ж, братцы, Лев Николаевич Толстой!» — и благоговейно снял шапку».

В дневнике наблюдений С. Петербургского Охранного Отделения описаны каждый шаг, и даже одежда Толстого.

В первый день: «Граф Толстой был одет в некрытый дубленый с несколькими заплатами полушубок, подпоясанный серым кушаком, в брюках темного цвета навыпуск, на голове вязаная темносерая круглая шапка, и с палкой в руках».

В таком–то часу «Л. Толстой, Бирюков и помянутый мужчина отправились к Аничкову мосту, оттуда конно–железной дорогой поехали в Академию Художеств, причем граф Толстой сел на империал, а у Казанского Собора переместился вовнутрь вагона. Находившиеся в вагоне несколько студентов университета тотчас же подошли к нему и в разговоре стали усиленно просить его посетить их университетский акт, на что граф Толстой изъявил свое согласие; при этом один из студентов тут же поцеловал графу руку. «После Академии» с теми же лицами и состоящим под особым наблюдением отставным гвардии штабс–ротмистром Владимиром Чертковым и все поехали к матери Черткова…»

Для Зимнего дворца Толстой заменил заплатанный полушубок более приличной одеждой и в донесении сказано: «Отправляясь в Зимний дворец, Л. Толстой был одет в драповое пальто с барашковым воротником, брюки темно–серого цвета и серую поярковую шляпу».

Из этого описания полиции мы знаем, что Толстой заходил с «состоящим под особым наблюдением отставным коллежским секретарем П. И. Бирюковым» в кондитерскую на Невском проспекте, был в нескольких книжных магазинах, подстриг волосы и бороду в парикмахерской…

За свое пребывание в Петербурге Толстой разошелся с «бабушкой» Александрой Андреевной. «Бабушка» на этот раз не поняла своего старого друга.

Толстой был под впечатлением рассказов о духоборах, пострадавших за веру Христову. Он приехал проводить сосланных на многие годы самых близких друзей своих, пострадавших за помощь духоборам. Вся эта жестокость совершалась правительством именем царя, которому была так предана Александра Андреевна. Роскошь Зимнего дворца, где жила «бабушка», придворная атмосфера, ее желание «спасти его», все это раздражало Толстого. Встретившись с «бабушкой» у Шостак, он резко высказал свои суждения. А когда «бабушка», промучившись бессонной ночью, решила при следующем свидании спасать «бедного Льва» и открыть ему истину, он еще больше расстроился.

«Страшно выговорить, — писала «бабушка» в своих воспоминаниях… С одной стороны, любовь к правде, любовь к людям, любовь к Богу и даже к тому Учителю, все величие которого он не хочет или не может признать. С другой стороны, гордость, тьма, неверие, пропасть…»6.

А Толстой нашел «бабушку» — «мертвой, недоброй и жалкой» и, как ему казалось, «одержимой ужасной гордостью».

Из Петербурга Толстой вернулся в Никольское, имение графа Адама Васильевича Олсуфьева, в доме которого он останавливался, и продолжал писать статью «Что такое искусство?».

Несмотря на то, что Олсуфьевы принадлежали к высшему аристократическому кругу, — их простота, сердечность и общительность привлекали к ним всех окружающих их людей. К ним в дом стекались люди всех классов и профессий: доктора, учительницы, фельдшерицы. Устраивались музыкальные вечера, маскарады, спектакли, танцы. Маленький, всегда сияющий добротой граф сам отплясывал мазурку со своими служащими, и Толстой признавался, что, глядя на это веселье, его самого подмывало пуститься в пляс.

В Москве Толстой снова попал в водоворот городской суеты, бесчисленных посетителей и забот.

Из Англии приехал англичанин, Эльмер Моод, член английской земледельческой общины, прекрасно говорящий по–русски, заинтересовавшийся взглядами Толстого, впоследствии один из лучших переводчиков его книг.

Как раз в это время шли разговоры о Нобелевской премии. Распространился слух, что она будет присуждена Толстому, как поборнику всеобщего мира. С точки зрения Толстого, никто не сделал для всеобщего мира больше, чем духоборы, отказавшиеся от военного дела и так жестоко поплатившиеся за свои убеждения. По справедливости Нобелевская премия должна быть присуждена им. Толстой написал об этом статью и послал ее в шведские газеты.

А между тем с Кавказа продолжали приходить тревожные известия: арестовали Ив. Мих. Трегубова, и сослали на пять лет в Курляндскую губернию.

Весной в Ясную Поляну приехали молокане из того самого уезда Самарской губернии, где живал когда–то Толстой, лечась кумысом и наслаждаясь примитивной степной жизнью. Власти силой отняли у молокан детей за то, что они не были крещены, и отправили их на воспитание в монастыри. Молокане просили заступиться за их детей. Как и в большинстве русских крестьян–сектантов, в этих ходоках–молоканах Толстой чувствовал внутреннюю силу, спокойную твердость и веру в свою правоту и тем большее впечатление производили их рассказы.

На другой же день, 10 мая 1897 года, Толстой писал царю:

«Государь, — читая это письмо, я очень просил бы Вас забыть про то, что Вы, может быть, слышали про меня, и, оставивши всякое предубеждение, видеть в этом письме только одно желание добра безвинно страдающим людям, и еще более сильное желание добра Вам, тому человеку, которого так естественно, хотя и несправедливо, обвиняют в этих страданиях.

Месяц тому назад… в Землянке, Бузулукского уезда, в дом крестьянина Чипелева, молоканина по вере, в 2 часа ночи вошел урядник с полицейскими и велел будить детей с тем, чтобы увезти их от родителей. Ничего не понимающих, испуганных мальчиков — одного 13-ти лет, другого 11-ти лет, одели и вывели на двор. Но когда урядник хотел взять двухлетнюю девочку, мать схватила дочь и не хотела отдать ее. Тогда урядник сказал, что велит связать мать, если она не пустит дочь. Отец уговорил жену отдать ребенка, потребовав от урядника расписку, в которой было бы объяснено, по чьему распоряжению взяты дети…

Через несколько дней после этого в другой деревне… пришли урядник с полицейским и велели собирать в дорогу двух девочек, одну 12-ти лет, другую 10-ти лет…

То же самое и в ту же ночь произошло в семье крестьянина той же деревни… У него отняли единственного пятилетнего сына. Мальчик этот составлял радость и надежду семьи, так как после многих лет это был единственный сын, оставшийся в живых. Когда брали этого ребенка, он был болен и в жару. На дворе было свежо. Мать упрашивала оставить его на время. Но пристав не согласился и сообразно с мнением доктора, решившего, что для жизни ребенка нет опасности в переезде, велел уряднику взять ребенка и везти его, но мать упросила пристава позволить ей самой ехать с сыном до города….В городе же мальчика отняли от матери и она больше уже не видала его…

Говорят, что это делается для поддержания православия, но величайший враг православия не мог бы придумать более верного средства для отвращения от него людей, как эти ссылки, тюрьмы, разлуки детей с родителями…

…Государь, отстраните от себя хоть на время тех, не скажу злых, но заблудших людей, которые вводят Вас в обман о том, что гонениями можно будто бы поддержать веру гонителей и ослабить веру гонимых, и сами своим добрым сердцем и прямым умом решите, как и чем надо поддержать ту веру, которую считаешь истинной, и как и чем бороться с теми учениями, которые считаешь не истинными…

Воспользуйтесь случаем сделать то доброе дело, которое Вы одни можете сделать и которое очевидно предназначено Вам.

Случаи эти не всегда представляются и не возвращаются, когда пропущена возможность воспользоваться ими. Сделав это дело, Вы не только сделаете одно из тех добрых дел, которое предоставлено делать только государям, и займете высокое место в истории и памяти народа, но, что важнее всего, Вы получите внутреннее удовлетворение сознания исполненной воли Бога и предназначенного Вам Богом дела…»

Вызвался лично свезти это письмо в Петербург П. А. Буланже, часто приезжавший к Толстому и за последнее время все больше и больше интересовавшийся учением Толстого.

Насколько известно, письмо это было передано в собственные руки Государя, благодаря хлопотам друзей Толстого — Кони, Олсуфьева и А. А. Толстой. Прочел ли его царь? Понял ли он, что в Толстом не было ни чувства злобы, ни раздражения, а желание помочь открыть глаза царю на те жестокости и глупости, которые делались его именем? Кто знает…

В продолжение 4 месяцев детей не возвращали 16 семьям. Толстой бесплодно писал своим друзьям в Петербург, прося их помощи. В начале 1898 года Таня Толстая, гостившая у друзей в Петербурге, получила телеграмму от отца. Он сообщал ей, что молокане поехали в столицу хлопотать о своих детях, и просил Таню помочь им.

Таня пошла к Победоносцеву. Получил ли Победоносцев распоряжение от Государя о возвращении детей, или он испугался слишком большой огласки — неизвестно. Хотя русские газеты молчали, боясь репрессий, кроме одной ультраконсервативной газеты «Гражданин», выразившей возмущение против этих мер борьбы с сектантством, но зато в заграничной прессе широко распространились сведения о зверском отнятии детей у молокан. Какие бы ни были к тому причины, но Победоносцев любезно принял Таню, обещав ей, что дети будут возвращены родителям и, по возвращении домой, Таня получила от него следующее письмо:

«Милостивая Государыня, Татьяна Львовна.

Я советовал бы молоканам не проживаться здесь в ожидании, а ехать обратно и справиться о деле разве в Самаре у губернатора, которому написал о них сегодня же и думаю, что по всей вероятности детей возвратят им.

Покорный слуга К. Победоносцев».

Победоносцев сдержал свое слово, и детей возвратили родителям.

Эта неперестающая защита угнетенных отнимала много сил у Толстого. Но служение людям, так же как и его религиозно–философские статьи, было, как он считал, главным делом его совести.