ГЛАВА XIX. СМЕРТЬ ЛЮБИМОГО БРАТА
ГЛАВА XIX. СМЕРТЬ ЛЮБИМОГО БРАТА
По обыкновению, дети засиделись в школе. Решали вместе с Львом Николаевичем трудную задачу. А когда решили, Толстой–учитель вдруг объявил ученикам: «Я завтра уезжаю, — а вы, как ходили учиться, так и ходите. С вами будут заниматься учителя».
Дети опечалились:
— Лев Николаевич, а надолго ты уедешь?
— Я скоро вернусь.
— А как скоро?
— Ну, недели две пробуду.
— А далеко ты едешь?
— В чужую землю.
— Мы не станем ходить учиться. Без тебя ученье не в ученье, — говорили ребята.
«Нам казалось, — писал Морозов в своих воспоминаниях, — что две недели очень долго. Ведь мы, если хоть на один час с ним разлучались, то чувствовали, будто целый день его не видели. Если бы он сказал, что уезжает на месяцы, то я не знаю, что с нами было бы. Вся наша школа, вероятно, распалась бы.
…Он уехал, и без него мы остались как сироты. Придешь в школу — пахнет пустошью, — ни игр. ни шуток, и ученье в голову не лезет, все равно, как будто мы похоронили его. Прошла неделя, как уехал Лев Николаевич, прошла другая, а Льва Николаевича все нет и нет. И долго, долго он не приезжал, — не упомню, сколько месяцев, но нам казалось вечность».
Ребята не знали, какое горе ожидало их дорогого учителя, и почему ему надо было срочно ехать в чужие края.
«…Весна, и все бы хорошо, — писал он Дружинину от 14 апреля 1860 года, — а тут страшное горе собирается над нашей головой. Вы знаете, что один мой брат умер от чахотки, в нынешнем году у брата Николая все те же симптомы и усиливаются со страшной быстротой».
1 июля (1860 г.) Толстой, вместе со своей сестрой Марией Николаевной и ее детьми, уехал в Петербург и оттуда, на пароходе, в Штеттин. Брат Николай, вместе с Сергеем, были уже за границей.
Николай Николаевич давно уже был нездоров, худел, кашлял. Но, вероятно по скромности своей, никогда не жаловался, не обращал на себя внимания и только когда симптомы болезни сделались уже слишком очевидны, близкие обратили серьезное внимание на его здоровье.
На Кавказе, где, по обычаю, вино лилось рекой и где, в два приема, Николай провел 12 лет, служа на Терской линии, он привык пить.
Фет пишет про него в своих воспоминаниях:
«К сожалению, этот замечательный человек, про которого мало сказать, что все знакомые его любили, а следует сказать — обожали, приобрел на Кавказе столь обычную в то время между тамошними военными привычку к горячим напиткам. Хотя я впоследствии коротко знал Николая Толстого и бывал с ним в отъезжем поле на охоте, где, конечно, ему сподручнее было выпить, чем на каком–либо вечере, тем не менее, в течение трехлетнего знакомства, я ни разу не замечал в Николае Толстом даже тени опьянения. Сядет он, бывало, на кресло придвинутое к столу, и понемножку прихлебывает чай, приправленный коньяком».
Не только Фет, но и И. С. Тургенев ценил Николая Толстого « сердечно был к нему привязан. Не было в нем того горячего задора, желания оспаривать чужие мнения, как в его младшем брате, которые так раздражали Тургенева. «То смирение перед жизнью, — говорил нам Иван Сергеевич (Тургенев), — которое Лев Толстой развивал теоретически, брат его применил непосредственно к своему существованию. Он жил всегда в самой невозможной квартире, чуть не в лачуге, где–нибудь в отдаленном квартале Москвы, и охотно делился всем с последним бедняком. Это был восхитительный собеседник и рассказчик, но писать было для него почти физически невозможно. Его затруднял сам процесс письма, как затрудняет простого человека, у которого всегда натружены руки и перо плохо держится в пальцах».
В своем имении Чернского уезда (Тульской губ.) Николай Толстой живал только временно. Он жил то в Москве, то по очереди у сестры и братьев Сергея и Льва. Никольское—Вяземское было родовое имение Толстых, переходившее всегда по наследству старшему в роде. Флигель, в котором жил Николай, стоял на горе, откуда открывался великолепный вид на реку, на заливные луга, перелески и поля. Имения Фета и Тургенева были по соседству, и они часто, то верхом, то в колясках, запряженных тройками, посещали друг друга. Соседи радовались, когда видели приближающуюся, скосившуюся от времени, желто–лимонную коляску Николая Николаевича, запряженную тройкой серых лошадей. Над коляской этой все издевались. От старости левые колеса ее настолько подались влево, что далеко выступали вбок, в то время как правые ее колеса ушли под самый кузов. Но, несмотря на это, коляска была прочная, не ломалась и продолжала бегать по изрытым колеями проселочным дорогам, то ныряя ранней весной в рытвины, полные водой, то увязая по ступицы в глубоком черноземе. За ее необыкновенную выносливость и несокрушимость, коляску эту, Фет прозвал «эмблемой бессмертия души», и прозвище это так за ней и осталось.
В своих воспоминаниях Фет описывает, как они с Тургеневым посетили Николая Толстого в его Никольском—Вяземском:
«Слуга графа ввел нас… в довольно просторную комнату в два света. Кругом вдоль стен тянулись ситцевые, турецкие диваны в перемежку с старинными стульями и креслами. Перед диваном, направо от входа, стоял стол, а над диваном торчали оленьи и лосьи рога с развешенными на них восточными черкесскими ружьями… В переднем углу находился громадный образ Спасителя в серебряной ризе.
Из следующей комнаты вышел к нам милый хозяин со своей добродушно–приветливой улыбкой. — Какой день–то чудесный, — сказал он. — Я только что пришел из сада и заслушивался щебетания птичек. Точно шумный, разноплеменный карнавал, и не понимают друг друга, а всем весело. Каждому свое. Вот Левочка юфанствует, а я с удовольствием читаю Рабле».
Во время приездов Николая Николаевича в свой Никольский флигель, — рассказывает далее Фет в своих воспоминаниях, — сонные, голодные мухи, прилипшие к стеклам и стенам, оживали, жужжали, клубясь над едой, попадали в рюмки с водкой, в тарелки с супом. «Про это Лев Николаевич… говорил: «когда брата нет дома, во флигель не приносят ничего съестного, и мухи, покорные судьбе, безмолвно усаживаются по стенам, но едва он вернется, как самые энергические понемногу начинают заговаривать с соседками: «вон он, вон он пришел, сейчас подойдет к шкафу и будет водку пить; сейчас принесут хлебца и закуски… подымайтесь дружжжжжнее».
Примитивная обстановка, отсутствие серебра, мухи, все это не мешало приятелям весело проводить время, Николай Толстой, иронически–ласково улыбаясь, шутил, сыпались каламбуры, шутки, смех.,.
Узнав о болезни Николая Толстого, все друзья его забеспокоились. Тургенев написал Фету из Содена (1 июня 1860 г.): «…То, что Вы сообщили мне о болезни Николая Толстого, глубоко меня огорчило. Неужели этот драгоценный, милый человек должен погибнуть! И как можно было запустить так болезнь…». И в том же письме, в постскриптуме, он пишет: «Если Николай Толстой не уехал, бросьтесь ему в ноги, а потом гоните его в шею за границу. Здесь… такой мягкий воздух, какого в России никогда и нигде не бывает».
В письме к тетеньке Татьяне Александровне из Киссингена, куда он приехал с сестрой и ее детьми, Лев пишет: «Мы имели письмо от братьев, в котором Николинька пишет, что ему Соден, кажется, помог».
По–видимому, сам Николай Толстой не сознавал, насколько он болен. В письме к Дьякову от 19 июля нового стиля он писал: «Здоровье мое поправилось, но не совсем»… .
Вряд ли брат Сергей мог бы проигрываться в рулетку, а Лев мог бы беззаботно путешествовать по Германии, посещая школы, лекции в Берлинском университете, тюрьмы, совершать прогулки, если бы они верили в скорую кончину брата Николая. Только после приезда Сергея к нему в Соден с известием, что болезнь брата Николая внушает ему очень серьезные опасения, Лев поехал к Николаю и отвез его на юг Франции, в Гиеэр. Но было уже поздно. 20 сентября (по новому стилю) Николай Николаевич скончался.
«Черная печать вам все скажет, — писал он тетеньке Татьяне Александровне. — То, чего я ждал две недели с часу на час, случилось нынче в 9 часов вечера… Все время он был в памяти… только за несколько минут до смерти он прошептал несколько раз: «Боже мой, Боже мой!». Мне кажется, что он чувствовал свое положение, но обманывал нас и себя».
Брату Сергею он писал: «Мне жалко тебя, что ты не был тут. Как это ни тяжело, мне хорошо, что все это было при мне, и что это подействовало на меня, как должно было. Не так, как смерть Митеньки… Он покорился и стал другой; кроткий, добрый; этот день не стонал, ни про кого не говорил, всех хвалил и мне говорил: «благодарствуй, мой другу. Понимаешь, что это значит в наших отношениях… Мне жалко тебя, что тебя известие это застанет на охоте в рассеянности и не прохватит так, как нас. Это здорово. Я чувствую теперь то, что слыхал часто, что как потеряешь такого человека, как он для нас, так много легче самому становится думать о смерти».
«Николенькина смерть — самое сильное впечатление в моей жизни», — записал Толстой в дневнике 1860 года.
Теплым, мягким светом озарил этот скромный, благородный, талантливый человек одинокую жизнь своего младшего брата, в душе которого навсегда сохранились любовь и уважение к Николаю. На протяжении всей своей жизни Лев Толстой часто вспоминал своего брата, прикасаясь к памяти его, как к чему–то высшему, светлому. «Он был умнее и талантливее меня, — говорил он, — но по великой скромности своей, смирению, никогда не умел этого выказать»[33].
Так сильно было это чувство к брату, что оно передалось и всей семье Толстого.
Когда гости и посетители Ясной Поляны, указывая на бюст Николая Толстого, всегда занимавшего почетное место в гостиной, спрашивали, кто этот худой, бритый человек с такими благородными, тонкими чертами лица, близкие и члены семьи Толстого отвечали:
«Это старший, любимый брат Льва Толстого. Удивительный был человек!».