ГЛАВА 2. Корни рода

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 2. Корни рода

Итак, Голышевы были крепостными. Однако род их старинный и не раз упоминается в древних актах.

В церковных метрических книгах середины прошлого столетия большинство крестьян, не только крепостных, а и казенных, фамилий еще не имели, писались: Иван Петров, отец коего, значит, Петр, Тимофей Кузьмин, Ксения Игнатьева… То есть это еще не фамилии, а то, что стало теперь отчеством. Не было фамилий и у большинства крестьян крепостной Мстёры.

Голышевы же несли свою фамилию из XVII века. В «переписных Владимирских книгах» 1646 года упоминается сторож при одной владимирской церкви «Олешка Емельянов сын Голышев с сыном Гришкою». Неизвестно, приглашены ли были Голышевы во Владимир, учились ли там иконописному мастерству или просто жили. Но в XVIII веке они уже во Мстёре и числятся иконописцами.

Князья Ромодановские, владевшие в то время Мстёрой, выписывали мстёрских иконников к себе в Москву. Среди таких выписанных иконников числится и Голышев. Значит, тогда уже Голышевы были неплохими иконописцами.

В документах XVIII века эта фамилия упоминается довольно часто. В 1732 году Иван Семенов Голышев был отпущен, от февраля до ноября, в «разные города и уезд-ды» «для прокормления иконописным… ремеслом». В последующие годы иконники Голышева ходили «с промен-ными иконами» до Сызрани и Самары, в Коломенский и Московский уезды и туда, где им «прилучитца». С «промен-ными» — значит, с написанными дома иконами, которые они выменивали на старые иконы или другие старинные вещи. Там же, «в ходьбе», они писали иконы и по заказам, а также «поправляли» поврежденные, то есть чинили.

Дед нашего героя Козьма Иванович Голышев числился одним из лучших мастеров иконописи и особенно был мастер по финифти. Он умер задолго до рождения внука, в 1826 году.

Все это Иван Голышев сам потом изучит, проведя многие дни и часы в архивах церквей и монастырей, — исследует историческое прошлое своей Мстёры, поймет незаурядность этого местечка, своего рода и ремесла всех своих предков.

Отец, Александр Кузьмич Голышев, имел «природный ум и некоторую начитанность» — напишет потом в «Воспоминаниях» Иван Голышев. Мать, Татьяна Ивановна, дочь бедного причетчика из глухого селения, была «женщина слабая и бесхарактерная». Она была совсем неграмотна, «находилась под гнетом» мужа и «не имела самостоятельности».

Из раннего детства остались в памяти Вани Голышева теплые руки матери, зыбкий, в цветочках полог над люлькой, ласковая материнская колыбельная и корчащие дурацкие рожицы сестренки Аннушка и Настена.

Потом мир стал расширяться. Привлекло внимание пение канарейки в клетке. Желтым пушистым комочком она суетилась, прыгала и порхала.

Невдалеке от канарейки, на соседнем подоконнике, любила сидеть кошка, рыжая, в коричневую полосочку.

Кошка пряталась за большими, темно-зелеными и гладкими листьями фикуса, стоящего рядом с окном в большой деревянной кадке, следила горящими глазами за канарейкой и принюхивалась к герани на подоконнике.

В комнату входил отец, большой, бородатый. Открывал футляр часов, подтягивал гирю. Потом брал сына на руки, щекотал усами. Улыбаясь, подбрасывал два-три раза мальчика к потолку, клал обратно в люльку и зажигал лампаду под образами. В колеблющемся тусклом свете лампады сверкали серебряные оклады и позолота икон.

А вот Ваня увязался за отцом в лес собирать лечебные травы. Александр Кузьмич выписывал из Петербурга и Москвы разные лечебники. От отца узнал некоторые лечебные свойства растений.

Они вступали в таинственный полумрак хвойного леса. Ваня закидывал голову и смотрел на уходящую в самое небо золоченую сосновую колоннаду. Потом прямо к их ногам упал совенок, пушистый, большеглазый птенец, они принесли тогда его домой. На глухой лесной тропе прямо из-под ног выскочил заяц и опрометью кинулся в чащобу. Ваня так испугался от неожиданности, что вскрикнул. Потом они шли через дурно пахнущие папоротники и густые, некошеные, душистые поляны. Отец объяснял:

— Это вот лилово-розовый тимьян, а это, сине-фиолетовые, — ятрыжники, тут — желтые лютики, красноколо-сый иван-чай, бело-желтые ромашки, а вот, красно-лиловые, — кукушкины слезы.

Из леса они возвращались с охапками зверобоя, череды, росянки, сон-травы, румянки и журавельника. И в сенях все лето лежали на полу и висели на крючьях и веревках только что собранные, подсыхающие растения и готовые лечебные пучки.

Развесив лечебные травы, отец усаживался на ступеньках крыльца и составлял гербарии: разглаживал листья и цветки и укладывал их меж страниц книг. Ваня вдохновенно помогал ему.

— Запоминай, Ванятка, — учил отец, — лук — от зубной боли, листья сирени — от ревматизма, а черемуху мать кладет в ларь от ржанова червя.

Отец собирал также коллекции насекомых и бабочек. К тому же в доме у них всегда было полно еще и всякой живности. В избе в клетках жили филины и совы. По двору расхаживали хромая цапля и журавль с подбитым крылом. В ящиках обитали горностаи, барсук, заяц и две белки. В бутылках и кринках — ужи и ящерицы.

Кто бы из мстерян ни поймал где птицу или зверька, живыми или убитыми притаскивали к ним в дом. Живые жили до выздоровления, а то и надолго задерживались. Из мертвых животных отец делал чучела.

Ребятишки всей Мстёры завидовали Ване, тому, что у него такой отец.

Дома — хорошо. С отцом — хорошо. Но уже не всегда. То и дело отец возвращался домой взвинченный, ругливый, кричал на мать, шлепал ни за что старших Аннушку и Настю, перепадало порой и Ване, хотя отец его любил больше дочерей, Ваня все это явно чувствовал.

В доме часто звучали непонятные слова: староверы, раскольники, нетовцы, поморцы, спасовцы…

А раз Ваня стал свидетелем стычки отца с односельчанами. Приехал он с сестрами и отцом на пристань покупать хлеб у приезжих торговцев. До семи больших мокшан с хлебом приставало к мстёрской пристани. Их 37 дней вели из Тамбовской губернии по рекам Цне, Мокше, Оке и Клязьме бурлаки.

Ваня засмотрелся на мокшаны и вдруг услышал нервный выкрик отца:

— Да каке вы русские, армянским кукишем креститесь, в чертовы предания верите, — стадо, стадо и есть.

— А вы, никонеанцы, — басурмане-еретики, мордвино-во порождение. И стадо-то — вы. В вашу церковь загонять приходится, а — плоха та церковь, в котору загонять приходится. Христос этому не учил, чтобы плетьми в церковь сгонять. А вы и помолиться-то ленитесь, укоротили все службы…

— Ведь бог-от один и в трех лицах, потому и молиться надо троеперстно.

— Ну, что бог един в трех лицах — это так, да естества-то у него токмо два: бог-отец и бог-сын, а дух святой — како же естество? Енто — голубь, птица. Тремя-то перстами токмо кур щупают. Вы все — троеперстники — курощупы.

Потом дома сестры рассказывали матери, как отец столкнулся с раскольниками. Ваня приставал к старшей, Аннушке:

— Кто это, раскольники?

— Ну, ты же видел кто. Ответ ничего не прояснял.

Потом, когда в великий пост устраивали гусиные травли, Ваня опять услышал эти слова:

— Смотри, смотри, наши против нетовцев идут, — кричали в толпе пацаны.

Зрелище Ване не нравилось, но он был не в силах уйти с улицы, когда два стада гусей начинали гнать друг на друга. Дорога тут же расчищалась для гусей, а люди: взрослые, дети, старики — окружали стада плотной толпой, сквозь которую невозможно было пробиться.

Раз Ваня оказался внутри толпы, прямо перед гусями, и наблюдал всю драму гусиной травли с начала до конца.

Сперва гуси оглушительно кричали, вытягивали шеи, потом принялись гоняться друг за другом. Толпа шумела и поддразнивала их:

— Бей нетовцев!

— Поддай нечестивцам!

Растопыренные крылья разрезали воздух, наполненный уже струящимися перьями из гусиных хвостов.

— Ставлю рубль вон на того, белого, с серым пером! — кричал рядом с Ваней какой-то парень.

— А я на серого, вон того, голенастого.

— Рубль?

— Два.

— Тогда и я — два.

Закончился бой окровавленными шеями гусей. Дорога, на которой проходила потеха, была усеяна перьями и каплями гусиной крови.

— А этот, нетовский, серый — молодец, как налетал, как налетал! Без всякого страха!

— С характером! — говорили расходящиеся по домам зрители и долго еще обсуждали травлю, сидя на завалинках. А иногда, когда страсти особенно раскалялись, гусиные сражения заканчивались людскими — между болельщиками или между православными и раскольниками.

Ваня уже понимал, что отец его самый главный в слободе. К нему шли подписывать какие-то бумаги, что-то просить, на кого-то пожаловаться. При этом низко кланялись, как батюшке в церкви, а то и подарки приносили в виде яиц, пряников или другой какой снеди.

Поклоны отец принимал как должное, а подарки отвергал, а если просителям удавалось всучить принесенное жене Татьяне Ивановне, отец ругал ее за то, что взяла.

Одни говорили о нем по-доброму:

— Кузьмич — неподкупный. Другие язвительно и зло:

— Колдун проклятый.

Колдуном отца звали раскольники за то, что варил всякие зелья, умел лечить разные болезни, что держал в доме животную нечисть и устраивал ведьмины шабаши, в результате которых из-за забора голышевского двора взлетали в небо снопы искр. Это Александр Кузьмич, изучив по книгам, устраивал для домашних маленькие фейерверки.

Осенью вся Мстёра духовито пахла луком. Мстёрский лук славился далеко за ее пределами. Его подводами вывозили на ярмарки, за ним во Мстёру приезжали из дальних губерний.

Восьмого сентября, в рождество пресвятой богородицы, начиналась уборка лука с гряд, и по слободе катилась волна луковых почисток. То один, то другой дом «созывал на помощь» к себе родственников, соседей, подруг дочерей, а то и просто желающих.

Соспевший лук свозили с огорода в дом и рассыпали под окнами. Тут он немножко подсыхал и ножами его очищали от корней и лишней кожуры, чтобы сложить в зиму на полати.

Работа долгая, нудная, порой со слезами, если нечаянно заденешь сочное яблоко луковицы.

Когда же собирались помочане, работа не только спорилась и быстро заканчивалась, но и становилась праздничной.

— Помогай бог! — приветствовала работающих входящая. — Пособить, что ли?

— Пособи, голубушка, пособи, — ласково встречала хозяйка новую помощницу.

Жонглируя и шурша крутобокими оранжевыми, коричневыми и красными луковицами, бабы без умолку болтали. Присказки, поговорки и прибаутки сыпались, как из мешка:

— В нашем краю словно в раю: рябины да луку не приешь.

— Лук да баня всё правят.

— Кому луковка облуплена, а нам тукманка некуплена…

Ваню в эти дни не отогнать было от помочанок, а мать сердилась, потому что «бабы-помочанки на язык остры, чешут им, не остерегаясь, мало чего скажут, не для мальчишечьих ушей». Ваня притаивался где-нибудь в уголке или за спинами женщин и жадно вслушивался в разговоры, часто не понимая их.

По окончании работ хозяева «прилично угощали» помочан, пекли луковник, а некоторые и деньги платили.

Прощаясь, помощницы говорили:

— Кто на помочь звал, тот и сам иди.

Так и гуляли луковые почистки по слободе до конца сентября, а уж там начинались засидки, капустники… Вся осень была полна праздников, связанных с уборкой урожая.

Татьяна Ивановна опять ходила брюхатая, и все говорили Ване, что скоро у него появится сестренка или братишка. Сестренок у него уже было три, а братика хотелось.

Дети не очень приживались у Голышевых. Еще до Ивана родители похоронили сына. Через год после Ивана — второго. Он прожил только полгода, и Ваня не успел его запомнить.

Татьяна Ивановна, уверенная, что бог наказывает их за грехи, решила год не допускать мужа до себя.

Александр Кузьмич не меньше жены переживал смерть сыновей и постоянно боялся, что умрет и Ванятка, но «пост», устроенный ему Татьяной Ивановной, считал унизительным. И, дав жене месяца три для траура по умершему сыну, пригрозил, что, если она не перестанет «поститься», найдет себе молодку.

Татьяну Ивановну угроза не взволновала, нежности к деспотичному мужу она не испытывала. Она испугалась только скандала.

После умершего Александра появилась Фелицата, которой шел теперь третий год.

Но все эти рождения и смерти прошли еще мимо сознания Вани. А вот следующую сестренку, которую назвали Александрой, он помнил хорошо. Она лежала плотно увязанная пеленками в зыбке и таращила на него круглые серые глазенки. Мать квохтала вокруг нее, как наседка, а отец, мельком взглянув на новорожденную, обращался лишь к Ване и был с ним подчеркнуто ласков.

Ваня догадывался, что девочку в люльке отец любит меньше, чем его. Александр Кузьмич ждал сыновей, наследников, а от девок какая радость? С девками одни расходы: воспитай так, чтобы жених нашелся, накопи приданое, выдай замуж…

А вот мать к сестренке Ваня ревновал, хотя девочка и нравилась ему. Она редко плакала. Когда была мокрая, начинала кряхтеть, голодная — щелкала язычком.

Когда Ваня подходил к зыбке и осторожно встряхивал ее, Сашонка опускала на него вскинутые до того к потолку глаза и внимательно разглядывала, а иногда улыбалась.

Родители всегда были чем-то заняты. У старших сестер, Аннушки и Насти, были свои, взрослые игры. Фелицата играть пока еще не умела. Ване было скучно, и он шел к маленькой Сашонке и разговаривал с нею.

— Вот подрастешь немножко, и мы с тобой будем играть в чижика.

Сашонка радостно улыбалась и сучила ногами, будто хотела сейчас же бежать с братиком играть в чижика.

Летом мать стелила на лугу полушубок и выносила Сашонку под липы, наказав Ване следить за сестренкой, как бы свинья не съела или собака не облизала, сама с дочерьми шла на огород пропалывать гряды.

Жили Голышевы на Большой Миллионной. Их дом стоял на пригорке. Ваня пристраивал сестренку спиной к своим коленям, обнимал ее, и они оба смотрели на проезжающие внизу по дороге телеги, рыдваны, тарантасы.

— Не сажай ее, рано, спинка кривая будет, — ругала мать, увидев четырехмесячную дочь сидящей.

— Ей скушно лежать, — заступался Ваня за сестренку. С приходов первых холодов Сашонка начала кашлять, просыпаться по ночам от удушья. Татьяна Ивановна неделю не спала, отваривала лечебные травы и сидела возле зыбки по ночам.

Однажды утром Ваня, привыкший уже засыпать и просыпаться под кашель сестры, удивился тишине в боковушке, куда его не пускали с начала болезни Сашонки.

Обрадовавшись, что Сашонка поправилась, он заглянул в боковушку и увидел, как мать, стоя над зыбкой, тихо плачет.

Заметив сына, Татьяна Ивановна замахала на него руками, сдерживая рыдания, а потом вывела его из боковушки, не дав взглянуть на Сашонку, и, не покормив, увела к крестной на другую улицу.

— Ох-ох-ох! — заревела крестная. — Я вчерась вечером мимо вашего дома шла, а Жучка ваша мордой вниз так и взвыла, не слыхали? Я и подумала: мордой вниз — это к покойнику.

Днем, играя с ребятишками, Ваня забыл об умершей Сашонке, а вечером, когда, не спросясь у крестной, один вернулся домой, увидел, что такое «умерла».

Сашонка спала в деревянном ящике на столе. На ящике возле ее головы колыхалось пламя тоненьких свечек. Там же, за аналоем, баба в черном читала вслух молитву. Мать, отец, крестная, сестры и еще какие-то люди, все в черном, молча молились.

С внутренним холодом, испытанным впервые и похожим на страх, Ваня вдруг понял, что Сашонка не спит, а умерла, как говорила мать, и что деревянный ящик — это гроб, который он видел впервые, но уже слышал о нем. Гробом их, малышей, пугали старшие дети. И еще он вспомнил, что гроб закапывают в землю на кладбище возле церкви и это называется — могила.

Ване стало страшно за сестренку, за себя, и он бросился к матери, громко ревя.

— Что ты, что ты, родимый?! — обнимала и ласково успокаивала его Татьяна Ивановна.

— Малый, а смерть понимает, — сказал кто-то.

— Пожалел сестренку, — согласился другой голос. Татьяна Ивановна передала Ваню свояченице-старушке, и та повела его укладывать спать.

Сашонкина зыбка в боковушке была уже снята и вынесена. В углу, у образов, теплилась лампадка, и сладко пахло ладаном.

— Ее в землю закопают? — спросил Ваня старушку.

— Всяк от земли и в землю отыдет, — перекрестилась

старушка и продолжала: — Полно тебе о покойнице-то калякать. Господь прибрал ее, безгрешную, в рай и отправит. Давай я тебе лучше сказку расскажу.

Сказку она рассказывала знакомую, много раз от матери слышанную, но слова у нее были такие мягкие и теплые, будто она гладила мальчика по голове. И Ваня скоро уснул.

С тех пор Ваня стал бояться смерти и гробов. Боялся гробниц, стоящих справа и слева в церкви, от них веяло могильным холодом.

— Ну полно, милый, — успокаивала его Татьяна Ивановна, — это ж святые мощи князей Ромодановских, бывших тута помещиков. Они и храм воздвигли.

Ваня стал бояться и плащаницы, которую в страстную пятницу переносили из теплой церкви в холодную, а осенью — из холодной в теплую. Плащаница была сделана в виде гроба, который стоял на носилках. В гробу лежал Христос, а вокруг него стояли фигурки скорбящих.

С трепетом рассматривал теперь Ваня и картинки, развешанные отцом по стенам передней. Смерть разгуливала на них в самом обнаженном виде — скелетом с косой в руках. Александр Кузьмич, любитель Апокалипсиса, сам рисовал и раскрашивал апокалипсические картинки, знал наизусть их толкования и любил рассказывать их всем, бывавшим в доме. И Ваня слышал непонятные, но страшные слова: «тьма кромешная», «огнь и червь неусыпаю-щий», «плач и скрежет зубов».

Он знал уже, что за грехи и пороки человек после смерти попадает в ад. И картинки наглядно показывали адские муки грешников. На одной грешники кипели в огненном серном озере. На другой летели вверх тормашками в пропасть. На третьей многоголовое, огнедышащее чудище заглатывало грешников в свою страшную пасть. В пасть летел и человек, не хотевший ходить в церковь. И как ни тяжко было Ване расставаться по утрам со сном, он покорно вставал и шел с родителями к утрене, чтобы не попасть в зубы этому страшному дракону.

Ваня любил смотреть на картинку Георгия Победоносца. Храбрый воин на коне с красной сбруей вонзал в горло дракона копье. У коня развевалась грива. Над головой всадника ангелы держали корону. Картина давала слабенькую надежду, что Георгий Победоносец защитит Ваню от огнедышащего дракона.