ГЛАВА XVIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XVIII

Туманной ноябрьской ночью 1816 года Байрон приехал в Венецию, «самый зеленый остров его воображения». Черные кляксы гондол в канале были для него прекраснее рассвета; сказочный город его сердца, куда он прибыл в состоянии пьяного буйства. Все вокруг ему нравилось: мрачноватая веселость гондол, городская тишина, красота, неотделимая от тления, а вскоре начался карнавальный сезон с его маскарадами, балами и шлюхами. В первые же четыре дня он нанял гондолу, поместил своих лошадей в конюшню на Лидо, снял комнаты поблизости от площади Сан-Марко и начал брать уроки армянского языка в монастыре на острове Сан-Лаззаро — ему нужно было что-то зубодробительное, чтобы «мучить свой мозг и заставлять его работать».

А еще он влюбился в Марианну Сегати, жену владельца квартиры. «Прелестная, как антилопа, с огромными черными глазами, блестящими волосами, голосом, подобным звуку лютни, и грацией, достойной “Песни песней Соломона”». И еще — с простодушием, которое всегда ему нравилось в женщинах. Так он описал ее Джону Меррею, добавив, что не проходит суток, чтобы «мы не давали друг другу и не получали друг от друга доказательств взаимного расположения». Письма Байрона Меррею уникальны для переписки автора с издателем; авторы пишут о своих тревогах, о семье, о безденежье, но почти никогда об интимных подробностях своей жизни.

Возмездие для Марианны материализовалось в виде другой страстной молодой дамы, Маргариты Коньи, «Форнарины»[61], с манящими глазами, внешностью типичной венецианки и нравом тигрицы. Байрон с забавными подробностями описал Меррею столкновение этих двух женщин. Сегати и ее соглядатай, обнаружив по ржанию лошади Байрона, что тот отправился поздно ночью на встречу с «Форнариной», последовали за ним и разыграли шумную оперную сцену с воплями, проклятьями, срыванием вуалей; наконец «Форнарина» с венецианской откровенностью сказала Марианне: «Ты ему не жена, и я ему не жена. Ты его донна, и я его донна». Маргарита стала неотъемлемой частью палаццо Мочениго, бывшего жилища дожей, который Байрон снял за 200 фунтов в год. Разгуливая по дому в шляпе с перьями и платье со шлейфом, она перехватывала его почту, платила писцу, чтобы тот писал для нее письма; слуги постоянно приводили в порядок помещение после ее ожесточенных схваток с любыми особами женского пола, наносившими визиты. Какое-то время ее замашки Медеи и венецианская «карнавальность» развлекали Байрона, но, когда она стала неуправляемой, он попросил Маргариту покинуть его жилище. Она отказалась, стала размахивать ножом, и Флетчеру пришлось ее обезоружить. Гондольер увез «Форнарину», но она тут же бросилась в канал, и ее привезли обратно. Байрон пригрозил, что если она не покинет его дом, то это придется сделать ему, и в конце концов Маргарита была возвращена своему разъяренному супругу.

Акварель XIX века кисти У. Л. Прайса изображает Байрона в его piano nobile[62] откинувшимся в шезлонге с собакой у ног, однако есть и другое, менее томное изображение его эксцентричного окружения. Забавное описание находим у Шелли:

Хозяйство лорда Б. состоит, помимо слуг, из десяти лошадей, восьми огромных собак, трех обезьянок, пяти кошек, орла, вороны и сокола; и все это, кроме лошадей, гуляет по дому, который то и дело оглашается их постоянными ссорами, как если бы они были здесь хозяевами… Позднее я обнаружил, что мои подсчеты в этом дворце Цирцеи не точны: на парадной лестнице я наткнулся на пятерых павлинов, двух цесарок и одного египетского журавля.

Шелли познакомила с Байроном Клэр Клермонт в 1816 году в Женеве, и оба, он сам и его жена, были сразу же им очарованы. Однако ко времени, когда они вновь встретились в Венеции, дружба дала трещину. Они были в ужасе от его распутства. Он общался с самыми невежественными, самыми отвратительными, самыми непотребными, самыми грязными созданиями. Он торговался с матерями и отцами, покупая любовь их дочерей, бесстыдно рассказывал о своих победах над женщинами от графинь до жен башмачников, утверждал, что потрудился над двумя сотнями женщин разного социального статуса. Но хуже всего для Шелли была его намеренная и беспричинная жестокость по отношению к Клэр и высокомерное обращение с маленькой дочкой Аллегрой, которая прибыла вместе со швейцарской няней в палаццо Мочениго. Приветствие Байрона было отнюдь не отеческим, а в письме Хобхаузу он пишет: «Три дня назад прибыла моя незаконная — здоровая, шумливая, капризная».

Когда дочка Клэр появилась на свет (в Англии, 12 января 1817 года), Шелли написал Байрону, что «малютка» удивительно красива, с голубыми глазами, и ее назвали Альба, что значит «рассвет». Год спустя на вопросы Шелли о его планах относительно ребенка Байрон ответил, что решил «признать и воспитать ее». Он дал ей фамилию Бирон, чтобы отличить ее от Ады, его «маленькой наследницы», и окрестил ее заново Аллегрой. Байрон поставил условием, что ее мать не будет вмешиваться в «личное, нравственное и религиозное образование» ребенка. Клэр согласилась, потому что была молода, бедна и вначале убедила себя, что Аллегра, оставшись с отцом, получит достойное образование. Мать не предвидела трагической бродячей судьбы девочки.

«Я посылаю тебе свою дочь, потому что слишком люблю ее, чтобы оставить у себя», — писала двадцатилетняя Клэр, решившая, вопреки своим опасениям, отдать дочь Байрону. Она верила, что ее ждет блестящее будущее, а не жизнь бродяги. С момента, когда швейцарская няня, нанятая Мэри Шелли, привезла ребенка в палаццо Мочениго, Клэр для Байрона перестала существовать. Аллегра была хорошенькой, не по годам развитой девочкой, но имела, по словам Байрона, «чертовский характер». Клэр писала, спрашивала о новостях: «Не делай мир таким же мрачным для меня, как если бы моя Аллегра умерла». Байрон хранил молчание. Он продолжал свою рассеянную жизнь и связи с женщинами.

Клэр так и не увидела больше своего ребенка, хотя умоляла Байрона проявить милосердие и хотя бы признать ее право на материнство. Но она прекрасно знала, что любое ее слово для Байрона ненавистно. Она написала кучу писем — умоляющих, угрожающих, бранных, душераздирающих, — но все они оставались без ответа. Эта чудовищная жестокость была направлена на женщину, которая беззастенчиво преследовала его и по отношению к которой у него сложилась стойкая антипатия, переплетенная с его собственным чувством вины.

Когда «обожаемая bambina»[63] стала обнаруживать жгучий темперамент своих родителей, Байрон препоручил ее заботам британского консула Ричарда Белгрейва Хоппнера и его супруги, которые не были от нее в восторге и, когда им надо было уезжать из Венеции, передали девочку слуге, Антонио, а тот, в свою очередь, — миссис Мастерс, жене датского консула. К этому времени Аллегра уже выказывала отчужденность брошенного ребенка.

Вся Венеция уже знала экстравагантного лорда, на челе которого были написаны мрачные преступления. Рассказывали, как он ночью в парадном костюме прыгал в гондолу в поисках случайных удовольствий, держа факел, чтобы освещать весла гондольеров. Дворец, по признанию Байрона, действительно повидал всякое, но во всем этом не было истинных чувств, а женщины собственными уловками или ухищрениями своих матерей вытягивали из него немалые деньги и драгоценности. В Англии о его распутстве было хорошо известно. В письме, адресованном сразу Хобхаузу и Дугласу Киннерду, он перечислял имена: «Тарушелли, Да Мости, Спинеда, Лотти, Риццато, Элеанора, Карлотта, Джульетта, Альвизи, Замбьери, Элеанора да Бецци (любовница неаполитанского короля Джиаккино, во всяком случае, одна из любовниц), Терезина из Маццурати, Глеттенхаймер и ее сестра, Луиджа и ее мать, Форнаретта, Санта, Калигари, Портьера, статистка из Болоньи, Тентора и ее сестра — cum multis aliis[64]. Некоторые из них — графини, другие — жены сапожников; некоторые — аристократки, другие из средних классов или простолюдинки. И все они — шлюхи».

Продолжая свой «Путь повесы», он страдал от приступов головокружения, «рассеянного ревматизма», сифилиса, гонореи, отвращения к самому себе и, как ни удивительно, находил время, чтобы писать, даже при том, что, как он признавался Меррею, творчество для него было похоже на опорожнение кишечника и сопровождалось сильной болью. Американский литературный критик Джордж Стайнер заметил, что Венеция для Байрона стала тем же, что Рим для Корнеля, — он ощутил свободу и «воспарил на крыльях воображения». Байрон писал с яростью быка, которого гонят в хлев, — состояние, сопряженное с метаниями из стороны в сторону и попытками поднять кого-нибудь на рога.

Поэма «Беппо» («эксперимент в сфере комической поэзии») появилась на свет в 1817 году. Она изображала Венецию как «средоточие разврата». Байрон пишет о женщине, спокойно живущей со своим любовником, когда к ней внезапно возвращается муж, которого она считала утонувшим. Эту историю Байрону рассказал муж одной из его любовниц. Живая и многоликая, поэма буквально пестрела «яростными политическими выпадами» и стала предшественницей «Дон Жуана», его шедевра, которому Шелли предрекал судьбу величайшего поэтического произведения на английском языке со времен «Потерянного рая» Мильтона. «Дон Жуан» показал разительное отличие творчества Байрона от его соперников с их чувствительностью — «серебряной музыки» Шелли, «целительных крыльев» Кольриджа, «диких, пустынных холмов» Вордсворта и более всего от Китса, к которому Байрон испытывал особую неприязнь, отрицая его поэтические принципы и неудержимый эгоизм. Китс, со своей стороны, в «Падении Гипериона» утверждал, что лирика Байрона фальшива, а сам Байрон — «небрежный забияка, пишущий напыщенные, скверные стихи».

Двести двадцать две строфы первой песни «Дон Жуана» Байрон послал Джону Меррею вместе с заверением, что он намерен написать произведение, спокойно и весело повествующее обо всем на свете. Но о спокойствии не могло быть и речи — стихи оказались богохульными и непристойными, полными негодования и блестящей эрудиции; высокая романтика была погружена в историю и обнаруживала влияние Ветхого Завета, Вергилия и Гомера. «Донни Джонни», как нравилось Байрону называть своего героя, был взят им из пьесы Тирсо де Молины «El Burlador de Sevilla»[65], но его приключения существенно отличаются от таковых героя де Молины и «Дона Джованни» Моцарта.

«Подлец» поэт-лауреат Роберт Саути, которому адресовано шуточное Посвящение поэмы, изображен как «певчая птица», «карьерист» и «сухарь Боб» (намек на его импотенцию); здесь же — лорд Каслри, бывший вице-губернатор Ирландии, «интеллектуальный евнух», пропитанный ирландской кровью. Это сатира на человеческое падение, переплетенная с падением Жуана, потерявшего свою сексуальную невинность. Идеальная любовь к Гайде, дочери пирата, рушится, так как Жуан попадает в рабство, а беременная Гайде умирает. Эта личная трагедия разворачивается на фоне катастроф и тяжких испытаний мирового масштаба. Жуан становится свидетелем жестоких сражений на суше и на море, жажды наживы тех, кто торгует войной, он страдает от объятий ненасытных императриц и, в конце концов, выносит безжалостный обвинительный приговор английскому обществу, к которому он принадлежал, пока его не изгнали оттуда. Эта безграничная вселенная любви, честолюбия, вожделения, войны и уничтожения себе подобных описана с живостью сиюминутной газетной статьи. «Великий в своей небрежности» — так описала этот стиль критик и эссеист Анна Бартон, а Вирджиния Вулф восхищалась «эластичностью формы», допускающей такую свободу, при которой в произведение может быть включено все и вся. Августа, которая только слышала о «Дон Жуане», сказала, что, если Байрон будет продолжать в том же духе, это его погубит.

Когда Джон Меррей, этот «морщинистый носорог», получил первую песнь, он пришел в ужас. Издатель предложил сокращения, пропуски, тире, заменяющие наиболее вопиющие места; он созвал свой синод, включающий Хобхауза и Дугласа Киннерда, и они разбранили безвкусицу, бестактность, обвинения в адрес друзей и знакомых. Но для Байрона их соображения были просто «кучей навоза». Последние «ошметки терпения» были отброшены, он собирался расчищать себе путь, как дикобраз, и написал Меррею, что с подобной осмотрительностью тому следует возражать и против сочинений Ариосто, Лафонтена и Шекспира. Он не разрешит, чтобы его кастрировали.

Если он продолжит работать над поэмой, то будет писать ее по-своему, сообщил он Меррею. «Сдерживать мою буффонаду, — писал он, — это все равно что заставлять Гамлета “изображать безумие” в смирительной рубашке. Его жесты, как и мои мысли, будут совершенно нелепыми и до смешного скованными. Послушайте, душа такого рода произведений заключена в отклонениях от норм и правил».

Изображение Аннабеллы как Донны Инессы, матери Дон Жуана, которая «была живое поученье, мораль и притча с головы до ног»[66], тоже било «не в бровь, а в глаз», как и его холодный безжалостный взгляд на человечество. Обилие описаний моряков, потерпевших кораблекрушение, которые убивают, а затем пожирают собаку; картины нравов английской знати — голосующей, пирующей, пьющей, играющей в карты, развратничающей, и принадлежащих к ней «шаловливых дам», которые занимаются тем же самым, да еще имеют большую склонность к обману. Вся Англия возмутилась. Хобхауз, Киннерд, Сэмюэл Роджерс, Томас Мур, признавая блеск «Дон Жуана», говорили, что публиковать это невозможно. Августа, которая даже не читала его, предрекала, что «Дон Жуан» погубит Байрона.

Поэма была опубликована анонимно 15 июля 1819 года, но ни у кого не возникло сомнения относительно ее авторства. Говорили, что Китс на пути в Рим отбросил книгу с отвращением, а Вордсворт предрекал, что она нанесет самый большой в его время вред английскому характеру. Особую неприязнь Китса и других вызывало описание людей, уцелевших после кораблекрушения. Во время бури они потеряли своих товарищей, но их печаль уступила место приступам голода, и они плыли,

Грустя о людях, сгубленных волнами,

Но меньше, чем о бочках с сухарями.[67]

Байрон ни в чем не уступал, его взгляд на род человеческий был безжалостен, его взгляд на будущее — радикален. Война была «искусством мозгодробления и шеесворачивания». Наемные солдаты действовали как мясники, другие были забриты на половинное жалованье, чтобы удовлетворить потребности генералов, разжигателей войны, среди которых Веллингтон не был исключением.

Как и в отношении всех остальных его произведений, в рецензиях на «Дон Жуана» речь шла не о поэзии как таковой, а об их сочинителе. «Блэквуд Эдинбург мэгэзин» счел произведение «инфернальным» — «грязная и бесчестная поэма», которая заключенными в ней оскорблениями говорит о безмерном озлоблении «нераскаявшегося, ожесточенного, насмешливого, саркастического, веселящегося грешника, озверевшего маньяка, чью подлость невозможно искупить». Но Байрону нельзя было заткнуть рот, и Меррей содрогнулся, когда получил новые, еще более изобличительные строфы.

Байрон был охвачен творческим порывом, но оказалось, что поэзия не способна утишить ярость и тревогу, сжигавшие его. Круговорот удовольствий и дебошей, масштабами достойный Гаргантюа, возобновился, вовлекая в себя все новых женщин, имена которых остались неизвестными. И вдруг — неожиданная перемена. Он влюбился как раз в тот самый момент, когда решил было вообще отвернуться от женщин.

Там, где желчь англичан и трусость издателей оказались бессильны в отношении «Дон Жуана», преуспели мольбы этой новой музы. Графиня Гвиччиоли прочла пиратский французский перевод первой песни поэмы и, найдя ее «отвратительной», вынудила Байрона дать обещание не продолжать. Сжигаемый новым чувством, он уступил ей. В письме к Хобхаузу Байрон так и написал: «Я стал покорным — и сдался».