ГЛАВА XX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XX

Дерзновенный «Тритон возвратился на берег» — так Байрон описал свое повторное паломничество в Равенну. Оставив Аллегру в Венеции, он двинулся в путь со слугами, не уверенный, едет ли на неделю или на всю жизнь.

По дороге, в Болонье, он совершил поступок, который не назовешь несущественным. Он постригся и «все свои длинные локоны» отослал Августе как памятный подарок. Когда он в канун Рождества 1819 года прибыл в «Альберго империале» в Равенне, в городе был глубокий снег; ему была оказана восторженная встреча, а вскоре его приняли папские легаты, вице-легаты и все светское общество как serventissimo[74] Терезы Гвиччиоли.

Когда новости о его семейном положении достигли Англии, Августа сочла это «безумием», а Хобхауз в беседе с Мерреем назвал их дурными.

В это время в Равенне проходил карнавал, как когда-то в Венеции — маски, переодевания, флирт; в избытке радости Байрон утверждал, что никогда ранее не видал столько юности, красоты и бриллиантов.

Равенна подходила ему: жители там не столь склонны к пьяным дебошам, как в Венеции; повсюду в ходу старинные итальянские манеры и привычки; тут же могила Данте — с небольшим сводом, скорее опрятная, чем торжественная, стимул для будущей поэзии. Под руку со своей дамой Байрон посещал утреннюю и вечернюю службы, учился правильно складывать женскую шаль и временами выслушивал упреки Терезы за недостаточную мужественность своей натуры. Он был счастлив находиться в отдаленной части Италии, где «до этого не проживал ни один англичанин». Граф предложил ему снять третий этаж палаццо Гвиччиоли, и вот в феврале он послал за Аллегрой, покинул «Альберго империале», перевез мебель и свой зверинец, включая кошек, собак, обезьянку, ручного сокола и цесарку, и разместился под «неусыпным наблюдением» графа.

Чтобы осуществлять его, граф привлек восемнадцать слуг, счетовода, нескольких горничных, плотника и слесаря по замкам, но, как беспечно утверждал Байрон, «любви замки не помеха». Два мавра в расшитых одеждах с кинжалами за поясом соперничали между собой. Один, из Новой Гвинеи, был верен графу, другой — Луиджи Морелли из Восточной Африки — Терезе.

Было все: ссоры любовников, сплетни слуг, ежечасные страстные письма между Терезой и Байроном, разделенными лишь лестничной площадкой. Тереза часто жаловалась, что он не любит ее так страстно, как раньше. А Байрон приходил в ярость, видя, как она отвечает на полные обожания взгляды и слова мужа, и отмечал, что когда сидит с книгой у камина, то не может оставаться слеп к этим знакам интимной близости между супругами и что она отвратительно услужлива, как он выражался, в своих супружеских обязанностях. Тереза управлялась с любовью обоих мужчин с искусством, достойным Борджиа. После обеда, пока граф отдыхал, она тайно приходила в комнаты Байрона часа на два. Морелли сторожил дверь. Она наняла мастера и сменила замок в комнаты Байрона, потому что у мужа был запасной ключ. Однако, обнаружив вероломство, граф велел заменить этот второй замок. Удивительно, что среди всех интриг и махинаций эта юная женщина (Терезе минул всего лишь двадцать один год) умудрялась сохранять и трезвую голову, и свое очарование.

В течение года граф участвовал в этой, как ее позднее назвала Тереза, «мучительной игре». Однако все трое продолжали эту игру. Тереза выставляла Байрона напоказ как своего amante[75] и в то же время уверяла отца, графа Руджеро, и брата, графа Пьетро Гамбу, что ее отношения с Байроном чисты. А граф, обрушивая на нее свой змеиный нрав, приветствовал Байрона с загадочной любезностью. Как-то вечером, неожиданно вернувшись из одного из своих поместий, граф застал любовников, как выразился Байрон, «почти во время самого события». В отличие от Бекки Шарп из «Ярмарки тщеславия», которая уверяла мужа в своей невинности, хотя тот застал ее в объятиях лорда Стейна, Тереза осталась невозмутимой. Она намеревалась преуспеть в своем неколебимом желании связать Байрона определенными обязательствами, чтобы это позволило ей порвать с интригующим, скаредным, опасным и упрямым графом. Когда той ночью она осталась наедине с мужем, с его стороны последовали такие угрозы, что на следующее утро она написала отцу, прося разрешения вернуться к нему и умоляя его обратиться к папе, чтобы тот разрешил ей жить отдельно от мужа. Верная своей смелой натуре, она вопрошала, почему ей приходится быть единственной женщиной в Равенне, которой не разрешено иметь cavali?re servente. Отец, который прежде возражал против ее связи с Байроном, узнав о жестоком обращении с ней мужа, так резко изменил свое мнение, что вызвал графа Гвиччиоли на дуэль.

Даже те горожане, которые знали о скверной ситуации в палаццо Гвиччиоли, приняли сторону Терезы; они аргументировали это тем, что граф давно знал об этой связи и принимал ее. Более того, то обстоятельство, что он занимал деньги у Байрона и даже пытался использовать жену, чтобы выпросить еще несколько тысяч гиней у его светлости, не только бросало тень на графа, но и позволяло считать его своего рода сутенером. Кроме того, граф настаивал, чтобы жена делила с ним ложе и после того, как призналась в неверности, что тоже не возвысило его в глазах людей. Вся Равенна, включая священников, кардиналов и шпионящих слуг, принимала участие в этом хэппенинге «плаща и шпаги»[76].

Граф надеялся, что разрешение на раздельное проживание не будет получено. Он не хотел терять Терезу и быть униженным в глазах ее знатных родственников, но более всего он не хотел выплачивать ей по сто скудо ежемесячно. Он предпринял несколько шагов, включая обращение к папскому легату в Равенне, нанял соглядатаев, следивших за Байроном не только как за участником адюльтера, но и как за очень опасным агентом, ведущим подрывную деятельность, то есть врагом Ватикана.

В июле 1820 года после двух месяцев напряженного ожидания граф Гамба получил папский декрет, утверждающий, что для нее долее невозможно «жить в мире и безопасности со своим мужем». Он переслал его Терезе вместе с нравоучительным письмом от Антонио Рускони, кардинала-легата Равенны.

Высокочтимая сударыня, Его святейшество был информирован, что Ваше сиятельство оказалось в обстоятельствах, в коих Вы более не можете продолжать жить в мире и безопасности со своим мужем, Алессандро Гвиччиоли. Его святейшество милостиво соизволил через меня разрешить Вам покинуть дом Вашего мужа и вернуться в дом Вашего отца, графа Руджеро Гамбы, с тем чтобы Вы могли обитать там в том похвальном духе, каковой подобает уважаемой и благородной даме, живущей отдельно от своего супруга. Далее, дабы Ваше сиятельство не было лишено необходимого обеспечения и всего, что требуется для достойного существования знатной дамы, Его святейшество соблаговолил назначить Вам сотню скудо ежемесячно, которые будут выплачиваться Вам мужем таким способом, как укажет Его святейшество, и будут передаваться Вам в будущем кардиналом-легатом, автором сего письма, во исполнение высочайшего распоряжения. Более того, принято во внимание и высказано святым отцом пожелание, чтобы Ваше сиятельство, покидая дом мужа, взяли с собой белье, одежду и другие предметы, потребные для достойного украшения замужней дамы, а равно и все необходимое для сна и стола, согласно перечню этих предметов, подписанному обеими сторонами, за исключением тех драгоценностей, которые Ваше сиятельство не принесли с собою в дом мужа, и тех подарков, которые Вы получили на свадьбу.

Кардинал-легат, доводя до Вашего сведения распоряжения Его святейшества, подписывается с искренним и самым глубоким уважением.

Тереза поблагодарила кардинала Рускони, выразив надежду удостоиться чести поцеловать его святые одежды. Граф был извещен о письме одним из своих шпионов и распорядился, чтобы в этот день ни одна лошадь не покинула конюшню. Как ни странно, за обедом муж и жена соблюдали привычный этикет, граф ухаживал за нею за столом, мило беседовал о том о сем, а двумя часами позже Морелли удалось нанять карету, и с помощью повара Байрона Тереза и ее горничная выскользнули из дома, а милях в пятнадцати в сторону Филетто ее дожидался отец.

Разъезд, разрешенный папой, был первым за двести лет в Равенне, это был триумф, который, однако, накладывал на Байрона определенную ответственность. Он прекрасно знал, что в том обществе женщина, разведенная с мужем из-за любовной связи, попадала в сомнительное положение и любовник был обязан жениться на ней. Однако для лорда Байрона брак был «могилой любви».

Впрочем, он еще три года будет «безумно любить ее», и, как Байрон написал на последней странице романа «Коринна» мадам де Сталь, Тереза «заключает в себе все его существование сейчас и навеки». Со своей стороны, она утверждала, что в ее присутствии он лучше пишет, ему нужен ее голос, ее болтовня, что они с ним — одно целое. Семейство Гамба — отец, брат и младшие сестры — тоже подпали под обаяние Байрона. Каждый вечер он проезжал пятнадцать миль верхом до Каза Филетта, дома XVII века, расположенного в оливковой роще, с сосновым бором неподалеку, где водились вальдшнепы и куропатки, — место «отдыха и бездумного времяпрепровождения».

И именно там политический пыл Байрона разгорелся с новой силой. Еще бы, ведь юный граф Пьетро рассуждал «со страстью о свободе», а граф Руджеро был одним из влиятельных членов мятежного движения, посвятившего себя освобождению провинции Романья от папского и австрийского правления. Они вовлекли и Байрона в свою борьбу. Они входили в тайную организацию карбонариев — «углежогов», — в которую входили аристократы, либералы, оппозиционеры, возмущенные зависимостью от Австрии, находящейся под властью Меттерниха.

В 1815 году, после поражения Наполеона, Италия была разделена на несколько провинций, и Равенна оказалась под управлением папы. Байрон всегда декларировал свою любовь к свободе, а что могло вызвать большее воодушевление, чем участие в подпольном движении, стремящемся опрокинуть папскую власть и возродить Италию, какой она была во времена великого и славного правления Августа и Юлия Цезаря? Были встречи в доме Гамбы и в лесу, воинственные речи, странные предательские убийства, лозунги на стенах — «Да здравствует республика!», «Долой папу!». Байрон предлагал щедрые денежные пожертвования и свою помощь волонтера. Он писал друзьям в Англию, что итальянцы — нация, которой он восхищается более любой другой, — намерены загнать всех варваров обратно в их логово. Прося оружие и боеприпасы для повстанцев, он утверждал, что те готовы сражаться с гуннами, и сражаться жестоко, так как гнев итальянцев достиг точки кипения. «Воплощение поэзии в политике» — так назвал это Байрон.

Италия должна была вот-вот превратиться в поле боя. Американцы присоединились к карбонариям и готовились к выступлению в поход. Байрон стал предводителем группы «Ла Турба», что значит «толпа». И хотя она насчитывала лишь несколько сотен, он написал Джону Меррею, что их тысячи. Он заказал снаряжение и дорожные сумки для лошадей. В Руси, городке неподалеку от Равенны, начались столкновения с войсками, в целом в Роменье было убито сорок человек. Одновременно с этими волнующими событиями Байрон набрасывал заметки для Меррея относительно споров, разгоревшихся в Англии в связи с предпринятым Боулзом изданием Поупа, пил вино «Имола», посещал тайные сборища в лесу и выплачивал еженедельное пособи девяносточетырехлетней старухе, участнице этих сборищ, которая наградила его за щедрость букетиком лесных фиалок.

Восстание было назначено на февраль 1820 года, однако об этом проведали австрийцы и выступили на неделю раньше, разбив неаполитанских карбонариев в долине Риета.

Равеннские участники движения, узнав о таком серьезном поражении, потеряли стимул к восстанию и, более того, присмирели после папской энциклики, в которой говорилось, что они рискуют отлучением от церкви.

Восстание провалилось, карбонарии утратили энтузиазм, а некоторые, как иронизировал Байрон, предпочли отправиться на охоту. Тереза рыдала у клавесина и утверждала, что итальянцам остается лишь вернуться к опере, а Байрон добавлял, что опера и макароны — их удел. Последствия всей этой истории были еще более смехотворны. Двумя днями позже граф Пьетро оставил у Байрона огромный мешок со штыками, ружьями и сотнями патронов, превратив его комнаты в особняке Гвиччиоли в оружейный склад, и, если бы не Лега, верный слуга, который вносил все это в дом, Байрон оказался бы в весьма затруднительном положении, так как другие слуги могли его выдать.

Пламя революции угасло. Байрон был вновь возвращен из своей публичной ипостаси к внутреннему «я», в ту пучину меланхолии, которой он так боялся. Терезе пришлось увидеть иного Байрона, человека-волка. «Что касается моей печали, ты знаешь, она в моем характере — особенно в определенные сезоны. Это болезнь темперамента, которая подчас пугает меня приближением безумия, — по этой причине в такие периоды я держусь подальше от людей».

Часто в дурном настроении, когда погода была сырой и унылой, Байрон «марал бумагу». Тереза отозвала свое вето на «Дон Жуана», и последующие песни «с положенной мешаниной осад, битв и приключений» были отправлены в Англию, добавив Меррею волнения, а читателям — новую дозу отвращения. Трения между ним и Мерреем все возрастали. Байрон поносил Меррея, называя его «противоестественным издателем» и «бумажным каннибалом». В глазах Байрона Меррей вел себя по отношению к этому произведению как «мачеха»: тут и стыд, и страх, и небрежение, даже решение не указывать имя издателя на последней странице. Байрон напомнил издателю, что тому еще долго не удастся опубликовать «поэму такого уровня».

Его решение не брать денег за свои стихи уже давно было отменено. Теперь он хотел, чтобы ему платили, и немало, и, похоже, именно материальные вопросы вбили еще глубже клин между ними. Байрон писал, что меркантильные вопросы «лучше решались его банкиром Дугласом Киннердом», добавляя, что сердитые письма едва ли украсят «их общий архив». Что же касается пагубного влияния его творчества, которое якобы ощущалось в Англии, то Байрон, естественно, взрывался и вопрошал: «Кого когда-либо изменяла поэзия?»

Помимо «Дон Жуана» он писал исторические драмы в стихах, от пикарескных до вызывающих дрожь и богохульных. Первой из них была «Мариино Фальеро» (1821), история XIV века о венецианском доже, который боролся против растленных властей, за что и поплатился головой. Единственная память о нем в Галерее дожей — кусок черной ткани, в которую он был облачен во время приговора. Байрон не хотел, чтобы драма появилась на сцене. Однако, несмотря на старания Меррея добиться запрета от лорда-гофмейстера, сокращенная версия пьесы была поставлена в театре Друри-лейн.

За этой драмой в декабре 1821 года последовал «Сарданапал», трагедия о последнем ассирийском царе, на создание ее повлияло чтение Сенеки. А далее — «Каин», в котором нечестивый, ниспровергающий всё дух Байрона вновь скандализировал Англию. Меррей возражал против сатанинских эмоций, насыщавших драму, на что Байрон с раздражением заметил: уж не хочет ли Меррей, чтобы Люцифер выражался, как епископ? Но когда Меррею стало грозить преследование лишь за то, что он издал «Каина», благородство сразу же взяло верх, и Байрон поклялся, что столь возмутительное обстоятельство заставит его срочно вернуться в Англию.

Однако скверное настроение вновь и вновь возвращалось к Байрону из-за крайне недоброжелательной реакции на его сочинения. В «Мансли ревью» появились обвинения в плагиате во второй песне «Дон Жуана». Байрона упрекали в том, что он позаимствовал описание кораблекрушения в сочинении сэра Джона Дэлиелла «Кораблекрушения и бедствия на море», опубликованном в 1812 году. Хотя Байрон утверждал, что это обвинение лишь насмешило его, он был взбешен. Его сцена кораблекрушения была вдохновлена не каким-то определенным бедствием, а многими описаниями таковых, включая дневник одного из его предков. Он хотел бы, чтобы Меррей и вся Англия знали, что ни один автор не заимствовал у своих предшественников менее него.

24 сентября 1812 года, все еще в Равенне, Байрон написал своему издателю самое язвительное и безжалостное письмо — шедевр ярости, укоров, уверенности в своей правоте и в конечном счете эпитафия раненого человека, изгнанного родиной. Письмо начиналось словами «Дорогой Меррей». Далее следовало: «…Я хочу предложить следующие условия для нашей будущей корреспонденции. Вы будете посылать мне питьевую соду, зубную пасту, зубные щетки… и не будете пересылать мне никаких современных или (как их теперь называют) новых публикаций на английском — повторяю, никаких, — кроме сочинений, в стихах и прозе, Вальтера Скотта, Крабба, Мура, Кэмпбелла, Роджерса, Гиффорда, Джоанны Бейли, Ирвинга (американца), Хогга, Уилсона (что написал «Остров пальм»)[77] или какого-либо совершенно исключительного художественного сочинения, которое, как полагают, обладает значительными достоинствами».

Количество мусора, который он получал в виде книг, было, по его мнению, неисчислимо, и все это только утомляло его. Газеты и журналы служили всего лишь эфемерным и поверхностным чтением. В Италии было почти ничего не известно о литературной жизни Англии — только то, что доходило через «краткие, искаженные отрывки в каких-то жалких газетенках». Его заключительные слова отличались еще большей высокомерностью: «Я сохраню разум свободным и беспристрастным, не реагируя на мелкие похвалы или порицания в свой адрес… чтобы мой собственный гений мог избрать естественное для него направление».