ГЛАВА IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА IX

«Поэт уступил место оратору», — заявил Дэллесу Байрон, подготовив свою первую речь для палаты лордов. Он решил выступить от оппозиционного крыла с критикой выдвинутого тори билля против разрушителей машин.

В 1811 году ткачи Ноттингема подняли восстание из-за того, что владельцы мануфактур стали устанавливать новые станки для изготовления перчаток и чулок, на которых один человек мог выполнять работу семерых. Ткачи в ответ ломали новые станки. Правительство послало отряды милицейского ополчения для усмирения ткачей и создало комиссию для расследования и, возможно, вынесения смертного приговора виновным. Байрон, полагаясь на мнение лорда Холланда, лидера вигов, племянника и протеже Чарлза Джеймса Фокса, сказал, что его выбор темы объясняется явной несправедливостью предлагаемого тори закона, и добавил, что речь его будет краткой.

Итак в феврале 1812 года он окунулся во всю эту готическую роскошь: пэры в алых отороченных горностаем мантиях, ощетинившиеся во врожденной подозрительности к новичку, стремились переплюнуть друг друга в острословии и брани.

Нет ничего удивительного, что Байрон волновался; Дэллес сообщает, что он записал свою речь, а потом заучил ее, «как речь в Харроу». Его голос, обычно приятный и мелодичный, стал неестественным, когда он говорил собравшимся о несправедливости и пристрастности билля, направленного против голодающих рабочих, которые заслуживают не наказания, а только лишь сострадания и хлеба для их детей. «Вы поставите виселицы на каждом поле и будете вешать людей вместо пугал?» — вопрошал он. Он бросил им вызов, спросив, что они более ценят — человеческую жизнь или станок для производства чулок. Лорд Элдон, лорд-канцлер, был весьма огорчен такой дерзостью. Байрон приводил цитаты из Коббета[26], строение фраз напоминало Эдмунда Бёрка[27] некоторой театральностью, как он сам позднее допускал, но он был в восторге от комплиментов членов своей партии и оппозиции. В тот же вечер у лорда Холланда хозяин лицемерно похвалил его, однако в своих мемуарах написал, что речь Байрона, полная воображения, остроумия и обличений, «была не свободна от аффектации, дурно аргументирована и не отвечала общепринятым представлениям о политической риторике».

Впрочем, это не имело значения. Байрон бросил вызов. Дэллес считал его речь лучшей рекламой для «Чайльд-Гарольда», а Меррей отложил на несколько дней мартовскую публикацию, чтобы сильнее подогреть любопытство публики. Листы с поэмой были разосланы влиятельным лицам. Объявления в «Кроникл» и «Морнинг кроникл» щекотали интерес к еще не опубликованному произведению. Первое издание в 500 экземпляров разошлось за три дня, и Меррей торопился выпустить второй, меньший тираж за полцены. «Царствование» Байрона продолжалось всю весну и лето: говорили только о нем, мужчины ему завидовали, женщины сходили по нему с ума. Его осаждали письмами, открытыми и тайными, в таком количестве, бахвалился Байрон, что их хватило бы на целый том. В витрине книжной лавки стоял экземпляр, специально переплетенный для дочери принца-регента, принцессы Шарлотты.

Похвалы были всеобщими. Томас Мур называет Байрона «не меньшим революционером в поэзии, чем другой великий человек в его возрасте, Наполеон, был революционером в делах государственных и военных». Критики, которые раньше нападали на его юношеские скороспелые стихи, были покорены силой, звучностью и потрясающей гениальностью нового сочинения. Дэллес заметил, что нрав Байрона «несколько смягчился». Однако для Байрона в его 24 года столь стремительно пришедшая слава имела другие скрытые последствия — двойственность, обманчивое великолепие, необходимость влюбиться в какую-нибудь наследницу, несмотря на свои гомосексуальные наклонности, а главное — не упасть со своего пьедестала.

Кареты, доставляющие приглашения, запрудили всю Сент-Джеймс-стрит, на которой жил Байрон, и хромой поэт с лицом Адониса явил себя миру.

Итак, он был принят в гостиных аристократии, принадлежавшей к партии вигов, в домах Холландов, Мельбурнов, Девонширов, о которых писал Лесли Марченд в своей объемистой биографии Байрона. Там «нестандартное поведение было прерогативой, которой пользовалось высшее общество». В городе с населением в один миллион Байрон общался только с привилегированными обитателями, не считая слуг. Мир бедноты, отчаяния, притеснения, беззакония, бунта, мир воришек, разносчиков, проституток, пьяниц, калек, «свиноподобного большинства», которое толпилось на Тайберне, чтобы увидеть казнь, — этот мир никак не отразился в произведениях Байрона. Главным двигателем творческой энергии поэта был Восток во всей его таинственности.

Хотя Байрон по большей части проводил время в обществе и шутливых беседах с интеллектуалами, его окружали и женщины. Они считали Байрона прототипом Чайльд-Гарольда, несмотря на все уловки, к которым он прибегал, чтобы развеять это впечатление. Было нечто холодное и презрительное в его манере держаться, и тем не менее его появление в обществе вызывало прямо-таки головокружение. Сердца трепещут, чувства взвинчены до предела, леди Роузбери чуть не упала в обморок, леди Милдмей сказала, что, когда он обратился к ней, ее сердце так бешено забилось, что она не смогла ответить. А что, собственно, мог он сказать? Его взгляд «сверху вниз», как они это называли, возбуждал их, как и слухи о ветрености и извращенности Байрона. Его хромота, вызывая сострадание, также подогревала желание. Сочетание гениальности и сатанизма было неотразимо. Все жаждут быть представленными Байрону и испытать укол его хлесткого язычка, а то и быть упомянутыми «в его стансах». Герцогиня Девонширская писала в Вашингтон своему сыну Огастесу Фостеру, что восторг и любопытство, окружающие Байрона, значительно превосходили интерес к войне в Испании и Португалии. Где бы он ни появлялся, ему сопутствовали лесть и похвалы. Одна дама, Аннабелла Милбэнк, увидев Байрона в этот период его умопомрачительный славы, нашла, что ему «не хватает скромной доброжелательности, которая могла бы покорить ее сердце», однако это ей не помешало позднее влюбиться в него.

Днем, чтобы нейтрализовать вред ночных кутежей, Байрон боксировал с «Джентльменом» Джексоном, фехтовал с Генри Анджело, а Флетчер растирал его маслом, чтобы вечером он мог вновь появиться в обществе с присущим ему видом «холодной апатии».

В темной одежде, порождающей ощущение тайны, весь его облик свидетельствовал о глубоких незаживающих ранах. Даже женщины, из-за своего социального положения или других обстоятельств далекие от этих роскошных салонов и гостиных, мечтали познакомиться с ним — его буквально засыпали признаниями в любви. О, разумеется, утверждали они, их мотивы весьма благородны — они мечтали лишь соприкоснуться с поэтической душой Чайльд-Гарольда, которого сам Байрон считал «омерзительным типом».

«Вы — человек, которого все любят или мечтают полюбить», — писала ему куртизанка Хэрриет Уилсон, прося о свидании наедине. Она знает, что он умен; она знает, что он несчастен; но каковы бы ни были его пороки и недостатки, ее честное сердце готово полюбить его. Он — Поэт, Бог и Дьявол, это триединство не оставляет равнодушной ни одну женщину, но особенно ее, умоляющую разрешить ей когда-нибудь поцеловать его в этой жизни. Генриетта д’Уссерес, не получив ответа на свои излияния, изложенные на почтовой бумаге с золотым обрезом и перевязанные голубой ленточкой, написала, что, если он не хочет получать от нее письма, ему достаточно послать слугу в почтовую контору на Маунт-стрит и сказать об этом служащему. Но если он и далее будет отмалчиваться, она продолжит писать и далее. Более того, по ее убеждению, она — его Тирза. Воображая будущий сценарий, она отводила себе роль «сестры, которую он любил», но не осознавал этого. Верный своей непредсказуемости, Байрон написал ей. При чтении его письма у Генриетты «перехватило дыхание», она была готова раскрыть ему душу. Она родилась в горной местности, и в ней было что-то дикарское; получив хорошее воспитание, она рано вышла замуж за престарелого развратника. Генриетта утверждала, что в Лозанне встретила Наполеона и он произнес «слова утешения», когда ее чуть не растоптала лошадь его адъютанта. Она воображала себя в комнатах Байрона — вот она бесшумно двигается по дому на цыпочках, приводит в порядок его бумаги, пока он пишет свои «ангельские стихи». Однако, когда они наконец встретились, Генриетта пришла в крайнее смятение, увидев Байрона-человека, а не Байрона-поэта, и все ее иллюзии рассыпались в прах.