Париж, зима 1919—1920

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Париж, зима 1919—1920

В город мы переехали в сентябре. Была снята меблированная квартира в Пасси, одном из фешенебельных районов города, на авеню Альфонса XIII. Пол во всей квартире был устлан серо-голубым бобриком. В гостиной стояли покрытый толстым стеклом круглый столик на гнутых позолоченных ножках, несколько кресел на таких же ножках и диванчик.

Здесь как-то вечером я встретил Илью Григорьевича Эренбурга, только что приехавшего из Москвы. Он обедал у нас и рассказывал про теперешнюю Москву во влюбленном и романтическом тоне. После его ухода отчим сказал маме:

— Он, наверное, большевик.

На другой день нам стало известно, что французские власти предложили Эренбургу в 24 часа покинуть Францию.

— Я тебе говорил! — сказал отчим маме.

В этой квартире у нас бывал, конечно, дядя Сережа, который ее и оплачивал. Бывали Цейтлины. Однако жить нам в этой квартире, которая стоила 2200 франков в месяц, было непосильно дорого, и мы довольно скоро переехали в более дешевую (700 франков в месяц) на улице Ренуар, 48-бис.

Эта квартира стоит того, чтобы на ней остановиться подробнее. К дому не было подведено электричество. Освещение было газовым. Стоило поднести зажженную спичку к белому колпачку, как он вспыхивал и потом горел ровным белым светом. Чтобы его погасить, достаточно было дернуть за цепочку, подача газа при этом прекращалась. Лифт в этом доме был допотопным: в полу и в потолке кабины были сделаны отверстия, через которые проходил металлический трос. Надо было тянуть за этот трос сверху вниз, чтобы лифт полз наверх; или, наоборот, снизу вверх, чтобы лифт двигался вниз. Телефон в квартире был старомодным: он представлял собой деревянный покатый ящичек, похожий на пюпитр, прикрепленный к стене. Говорить надо было в рупор, а слушать — приложив к уху трубку. Чтобы получить соединение со станцией, надо было крутить ручку, торчащую в правой стенке ящика. Ванна была медная, оцинкованная, с высокими и отвесными стенками. Такому старомодному, почти музейному устройству нашей квартиры в 1919 году не следует удивляться. Ведь Париж 1919 года, Париж моего детства, был так же близок к Парижу Золя, Мопассана и даже Флобера (сорок лет назад), как к Парижу 1960 года (сорок лет вперед), когда мне довелось посетить его вновь.

Повернув дверной звонок, попадаешь в большую светлую переднюю, оклеенную бледно-желтыми обоями. Мама расписала стены громадными букетами ярких фантастических цветов. Окна четырех комнат выходили на длинный узкий балкон. Внизу, по другую сторону улицы, заросшие зеленые сады круто спускались к Сене. На противоположном берегу реки слева вонзалась в небо Эйфелева башня, стоявшая на своих четырех растопыренных ногах. Справа в голубой дымке виднелись холмы Медоны.

В самой левой комнате, вход в которую был через спальную, помещался кабинет отчима. Отчим всегда одинаково устраивал свое «рабочее место», то есть письменный стол. Небольшая стопа бумаги справа, какое-то особенно хорошее стило (в то время это был Ватерман), пишущая машинка, чашка и маленький кофейничек с неизменным черным кофе. Пахло кэпстеном. Отчим, садясь за стол, медленно набивал трубку, приминая табак большим пальцем правой руки.

В этой комнате писался роман «Сестры» (в 1920—1921 годах), ставший потом первой частью трилогии «Хождение по мукам». Здесь жили сестры Катя и Даша. И казалось, что если раздвинуть портьеры, за окном будет не вечерний, сверкающий миллионом огней Париж, а темные прямые улицы туманного Петербурга. В Кате легко было узнать маму, в Даше — ее младшую сестру Дюну. Тут же был написан прелестный рассказ «Деревенский вечер».

В тот год Париж постепенно наполнялся русскими беженцами. Появились русские издательства, журналы, начала выходить эмигрантская газета «Последние новости». Но денег это давало мало. Мама поступила на курсы кройки и шитья. Ей удавалось иногда проникать к Пакену (Диора тогда не существовало) на просмотр моделей. Художественной интуиции ей хватало, чтобы почувствовать, что будут носить в предстоящем сезоне. Она обшивала с большим успехом богатых (были и такие) эмигрантских дам, всегда предвосхищая моду.

Тем не менее денег на жизнь не хватало. Отчим ходил мрачный. Не было никаких перспектив выбраться из нищеты. И в припадке отчаяния он даже подумывал о самоубийстве.

Сразу после нашего переезда из Севра в Париж меня отдали в школу, в которую я начал ходить с первого октября. Это была известная в Париже Эльзасская школа, в некоторой мере привилегированная школа. Не знаю, как удалось маме устроить меня туда. Может быть, сыграл роль титул моих родителей? Я поступил в девятый класс. Нумерация классов была противоположна той, которая принята у нас: девятый класс был самым младшим, а первый — самым старшим. Классным руководителем был мсье Дюваш — полный краснощекий француз. Занятия проходили ежедневно, кроме воскресенья и четверга, с двухчасовым перерывом на обед. Мальчики, жившие вблизи от школы, ходили обедать домой. Те же, которые жили далеко, обедали у мадам Дюваш, которая давала домашние обеды. В маленькой квартирке Дювашей набивалось человек 20 мальчиков. Рассаживались в тесноте вокруг раздвинутого стола в комнате, в которой кроме этого стола ничего не помещалось. Во главе стола сидела мадам Дюваш с тринадцатилетней дочерью Маргерит. Прислуга приносила из кухни тарелки и передавала их в протянутые руки мальчиков. Мальчики за столом громко и красноречиво разговаривали, демонстрируя свою эрудицию и светскость. Это были настоящие маленькие французы, отличавшиеся пышностью речи и находчивостью. Только Маргерит и я молчали. Я — из-за неумения говорить по-французски, Маргерит — не знаю отчего.

После обеда все, в том числе и Маргерит, направлялись в Люксембургский сад, где играли или болтали, сидя на скамейках и поглядывая на часы в ожидании возобновления уроков. Мальчики дразнили:

— Маргерит, у тебя есть любовник?

Однажды мальчики пристали к ней:

— Маргерит, скажи же наконец, кого ты любишь?

При этом Маргерит встала в театральную позу и протянула руку, показывая на меня:

— Вот тот, кого я люблю.

Раздался хохот. Я, в смущении схватившись за голову, воскликнул:

— О-ла-ла! — не зная, как реагировать на это патетическое признание.

Учение в Эльзасской школе давалось мне с трудом. Я был рад, когда оно неожиданно, хотя и плачевно, оборвалось. Мадам Дюваш несколько раз передавала мне заклеенные письма моим родителям. Как потом выяснилось, в них содержались напоминания о необходимости внести очередную плату за мои обеды. Родители мои никак не реагировали на эти письма. Кончилось тем, что однажды, в один из четвергов, мадам и мсье Дюваш явились к нам домой. Я никак не ожидал видеть их в нашей домашней обстановке. Они сразу прошли в кабинет к отчиму. Я слышал через стену патетическую речь мсье Дюваша и громкий голос отчима, который по-русски обращался к маме:

— Скажи этому идиоту, что у меня денег нет! Нет! Нет!

Чета Дювашей удалилась без всяких результатов.

Я перестал ходить в Ecole Alsacienпе. Вскоре меня определили в только что открывшуюся русскую школу для эмигрантских детей.

В ту зиму, о которой я сейчас пишу, в моей жизни произошло знаменательное событие. Однажды родители взяли меня с собой в театр. Шла пьеса Расина «Атали». Выступала знаменитая Сарра Бернар. Ее немеркнущая слава была всемирной. Театр был полон. Люди стояли в ложах, в дверях зрительного зала. У Сарры Бернар была ампутирована нога. Ее вынесли на золоченом кресле, которое поставили посередине сцены. Она полулежала. Воцарилась полная тишина. Весь зал встал. Сарра Бернар, облокотясь на локоть одной руки и воздев другую к небу, начала говорить монолог. Ее старческий голос дребезжал. Она была величественна. Когда она кончила и опустила руку, раздался гром аплодисментов. Он долго не смолкал. Ее вынесли. Спектакль продолжался, но публика начала расходиться.