«Писателям мира» Париж – Москва. 1920-1930-е

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Писателям мира»

Париж – Москва. 1920-1930-е

10 июля 1927 года в русской эмигрантской газете «Последние новости», издававшейся в Париже, появилось письмо, озаглавленное «ПИСАТЕЛЯМ МИРА»:

К вам, писатели мира, обращены наши слова. Чем объяснить, что вы, прозорливцы, проникающие в глубины души человеческой, в душу эпох и народов, проходите мимо нас, русских, обреченных грызть цепи страшной тюрьмы, воздвигнутой слову? Почему вы, воспитанные на творениях также и наших гениев слова, молчите, когда в великой стране идет удушение великой литературы в ее зрелых плодах и ее зародышах?

Или вы не знаете о нашей тюрьме для слова – о коммунистической цензуре во вторую четверть XX века, о цензуре «социалистического» государства? Боимся, что это так. Но почему же писатели, посетившие Россию – господа Дюгамель, Дюртен и другие, – почему они, вернувшись домой, ничего не сообщили о ней? Или их не интересовало положение печати в России? Или они смотрели и не видели, видели и не поняли? Нам больно от мысли, что звон казенных бокалов с казенным шампанским, которым угощали в России иностранных писателей, заглушил лязг цепей, надетых на нашу литературу и весь русский народ!

Послушайте, узнайте!

Идеализм, огромное течение русской художественной литературы, считается государственным преступлением. Наши классики этого направления изъемлются из всех общедоступных библиотек. Их участь разделяют работы историков и философов, отвергавших материалистические взгляды. Набегами особых инструкторов из общих библиотек и книжных магазинов конфискуется вся дореволюционная детская литература и все произведения народного эпоса. Современные писатели, заподозренные в идеализме, лишены не только возможности, но и всякой надежды на возможность издать свои произведения. Сами они, как враги и разрушители современного общественного строя, изгоняются изо всех служб и лишаются всякого заработка.

Это первая стена тюрьмы, за которую засажено свободное слово. За ней идет вторая.

Всякая рукопись, идущая в типографию, должна быть предварительно представлена в двух экземплярах в цензуру. Окончательно отпечатанная, она идет туда снова – для второго чтения и проверки. Бывали случаи, когда отдельные фразы, одно слово и даже одна буква в слове (заглавная буква в слове «Бог»), пропущенные цензором, автором, издателем и корректором, вели при второй цензуре к безжалостной конфискации всего издания.

Апробации цензора подлежат все произведения – даже работы по химии, астрономии, математике. Последующая авторская корректура в них может производиться лишь по особому, каждый раз, согласию цензора. Без него типография не смеет внести в набор ни одной поправки.

Без предварительного разрешения цензора, без специального прошения с гербовыми марками, без долгого ожидания, пока заваленный работой цензор дойдет до клочка бумаги с вашим именем и фамилией, при коммунистической власти нельзя отпечатать даже визитной карточки. Господа Дюгамель, Дюртен могли легко заметить, что даже театральные плакаты с надписью «не курить», «запасный выход» помечены внизу все той же сакраментальной визой цензуры, разрешающей плакаты к печати.

Есть еще и третья тюремная стена, третья линия проволочных заграждений и волчьих ям. Для появления частного или общественного издательства требуется специальное разрешение власти. Никому, даже научным издательствам, оно не дастся на срок, больший 2-х лет. Разрешения даются с трудом, и неказенные издательства редки. Деятельность каждого их них может протекать только в рамках программы, одобренной цензурой. На полгода вперед издательства обязаны представлять в цензуру полный список всех произведений, подготовляемых к печати, с подробными биографиями авторов. Вне этого списка, поскольку он утвержден цензурой, издательство не смеет ничего выпускать.

При таких условиях принимается к печати лишь то, что наверняка придется по душе коммунистической цензуре. Печатается лишь то, что не расходится с обязательным для всех коммунистическим мировоззрением. Все остальное, даже крупное и талантливое, не только не может быть издано, но должно прятаться в тайниках; найденное при обыске, оно грозит арестом, ссылкой и даже расстрелом. Один из лучших государствоведов России – проф. Лазаревский – был расстрелян единственно за свой проект Российской конституции, найденный у него при обыске.

Знаете ли вы все это? Чувствуете ли весь ужас положения, на которое осужден наш язык, наше слово, наша литература?

Если знаете, если чувствуете, почему молчите вы? Ваш громкий протест против казни Сакко, Ванцетти и других деятелей слова мы слышали, а преследования вплоть до казни лучших русских людей, даже не пропагандирующих своих идей, за полной невозможностью пропаганды, проходят, по-видимому, мимо вас. В нашем застенке мы, во всяком случае, не слышали ваших голосов возмущения и вашего обращения к нравственному чувству народов. Почему?

Писатели! Ухо, глаз и совесть мира – откликнитесь! Не вам утверждать: «несть власти аще не от Бога». Вы не скажете нам жестких слов: всякий народ управляется достойной его властью. Вы знаете: свойства народа и свойства власти в деспотиях приходят в соответствие лишь на протяжении эпох; в короткие периоды народной жизни они могут находиться в трагическом несходстве. Вспомните годы перед нашей революцией, когда наши общественные организации, органы местного самоуправления, Государственная дума и даже отдельные министры звали, просили, умоляли власть свернуть с дороги, ведшей в пропасть. Власть осталась глуха и слепа. Вспомните: кому вы сочувствовали тогда – кучке вокруг Распутина или народу? Кого вы тогда осуждали и кого нравственно поддерживали? Где же вы теперь?

Мы знаем – кроме сочувствия, кроме моральной поддержки принципам и деятелям свободы, кроме морального осуждения жесточайшей из деспотий вы ничем не можете помочь ни нам, ни нашему народу. Большего, однако, мы и не ждем. С тем большим напряжением мы хотим от вас возможного: с энергией, всюду, всегда срывайте перед общественным сознанием мира искусную лицемерную маску с того страшного лика, который являет коммунистическая власть в России. Мы сами бессильны сделать это: единственное наше оружие – перо – выбито из наших рук, воздух, которым мы дышим, – литература, – отнят от нас, мы сами – в тюрьме.

Ваш голос нужен не только нам и России. Подумайте и о самих себе: с дьявольской энергией, во всей своей величине, видимой только нами, ваши народы толкаются на тот же путь ужасов и крови, на который в роковую минуту своей истории, десять лет назад, был столкнут наш народ, надорванный войной и политикой дореволюционной власти. Мы познали этот путь на Голгофу народов и предупреждаем вас о нем.

Мы лично гибнем. Близкий свет освобождения еще не брезжит перед нами. Многие из нас уже не в состоянии передать пережитый страшный опыт потомкам. Познайте его, изучите, опишите вы, свободные, чтобы глаза поколений живущих и грядущих были открыты перед ним. Сделайте это – нам легче будет умирать.

Как из тюремного подполья, отправляем мы это письмо. С великим риском мы пишем его, с риском для жизни его переправят за границу. Не знаем, достигнет ли оно страниц свободной печати. Но если достигнет, если наш замогильный голос зазвучит среди вас, заклинаем вас: вслушайтесь, вчитайтесь, вдумайтесь. Норма поведения нашего великого покойника – Л. Н. Толстого, – крикнувшего в свое время на весь мир – «не могу молчать», станет тогда и вашей нормой.

Группа русских писателей.

Россия. Май 1927 года.

Таков был крик, раздавшийся из России, адресованный всему миру и услышанный только эмиграцией. В «Правде» от 23 августа (того же 1927 года) появилось опровержение этого письма: газета называла его фальшивкой, сфабрикованной эмигрантами, в доказательство чего газета говорила, что в Советской России писатели – самые счастливые в мире, самые свободные, и не найдется среди них ни одного, кто бы посмел пожаловаться на свое положение и тем сыграть на руку «врагам советского народа».

Комментируя это письмо, Нина Берберова в книге «Курсив мой» пишет:

И вот теперь, глядя назад, я скажу, что, несмотря на то, что хорошо было бы узнать всю правду о происхождении (и авторстве) этого документа, мне сейчас все равно, писал ли его кто-нибудь из окружения Иванова-Разумника, Чулкова или Волошина в России, или кто-нибудь в окружении Мережковского, Мельгунова или Петра Струве в Париже. В письме звучат ноты отчаяния, связанные с самоубийством Есенина и Соболя, с гонениями против А. Воронского, с расцветом журнала «На посту», с железным занавесом, спускающимся над Россией после отмены нэпа. <… > Какая «бутылка в море», если вспомнить, что началось через год-два и продолжалось четверть века.

Бессильный призыв! В те годы западные писатели, «прогрессивные деятели культуры» видели в Советском Союзе антагониста «загнивающего» буржуазного общества и готовы были мириться с «издержками производства» ради социального эксперимента, производимого в интересах светлого будущего. Даже приезжая по официальным приглашениям в СССР (Андре Жид, Антуан де Сент-Экзюпери и многие другие), они выступали в роли любопытствующих наблюдателей, вроде биологов, наблюдающих за поведением лабораторных мышей, и посему были индифферентны к эмоциям подопытных: получится – хорошо, здорово, замечательно, а не получится – что ж, прогресс требует жертв.

В середине 1930-х начались и прямые репрессии против писателей – аресты и ссылки. В числе других были арестованы друзья и однокурсники Арсения Тарковского – Роберт Штильмарк и Аркадий Штейнберг.

«Нельзя дышать, и твердь кишит червями…» – эти слова Осипа Мандельштама можно поставить эпиграфом к эпохе, начавшейся в середине 1920-х и продолжавшейся вплоть до XX съезда КПСС, начала так называемой «оттепели». Именно в эти десятилетия произошло становление Арсения Тарковского как поэта. Он испытал все превратности, которые выпадают на долю художника, не вписавшегося в «идейный стиль эпохи». Иначе говоря, его стихи не печатали.

Тарковскому пришлось зарабатывать на жизнь стихотворными переводами, зачастую в ущерб собственной музе, отчего он страдал всю жизнь. Приходилось переводить и зарифмованные «кирпичи» типа поэмы «Ленин» азербайджанца Расула Рзы, и фольклор (каракалпакский эпос «Сорок девушек»), и бесчисленную лирику бесчисленного количества авторов из союзных республик. Единственное полное душевное совпадение переводчика и автора случилось в 1970-е годы, когда Тарковский перелагал на русский язык гениального туркменского поэта Абу-ль-Аля аль-Маарри. Еще Арсению нравились грузинские поэты – Важа Пшавела, Симон Чиковани…

Но даже отдельные переводческие удачи не могли заслонить перед Тарковским ощущения губительной воронки, куда утекает творческая энергия – увы, невосполнимая! Горьким упреком времени и самому себе звучит его стихотворение «Переводчик».

Шах с бараньей мордой – на троне.

Самарканд – на шахской ладони.

У подножья – лиса в чалме

С тысячью двустиший в уме.

Розы сахаринной породы,

Соловьиная пахлава.

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова.

Полуголый палач в застенке

Воду пьет и таращит зенки.

Все равно. Мертвеца в рядно

Зашивают, пока темно.

Спи без просыпу, царь природы,

Где твой меч и твои права?

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова.

Да пребудет роза редифом,[14]

Да царит над голодным тифом

И соленой паршой степей

Лунный выкормыш – соловей.

Для чего я лучшие годы

Продал за чужие слова?

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.