Берлин, зима 1922—1923

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Берлин, зима 1922—1923

Из Мисдроя мы вернулись в нашу берлинскую квартиру на Бельцигерштрассе, дом 48, снятую еще до отъезда в Мисдрой. Это была большая пятикомнатная квартира, в которой жила фрау Шефер, вдова погибшего на войне немецкого офицера, с двумя уже взрослыми дочерьми Эльзой и Луизой. Хотя обе дочери где-то служили, фрау Шефер находилась в затруднительном материальном положении и сдавала внаем четыре комнаты из пяти. В двух солнечных комнатах налево из передней помещались: в одной — Юлия Ивановна с Никитой, а в другой — отчим и мама. В одной из двух комнат направо из передней, выходивших на северную сторону, жил я, а другая служила столовой. Фрау Шефер с дочерьми занимала большую комнату в конце квартиры.

В комнате, где жила Юлия Ивановна с Никитой, вскоре появился еще один жилец: в январе 1923 года родился мой младший брат Дмитрий. В теплые солнечные весенние дни его коляску выдвигали на маленький балкон, увитый плющом. Митя дрыгал ручками и ножками и пускал пузыри. Мой другой брат, Никита, которому в феврале 1923 года исполнилось шесть лет, в матросской курточке с большим воротником, носился в это время на своем самокате (который во Франции называется «trattinette», а в Германии — «Roller») по тротуарам Бельцигерштрассе.

Напротив нашего дома находился трамвайный парк. Поздно вечером около его ворот толпились, как казалось, трамвайные вагоны, которые, расталкивая друг друга, въезжали в депо. Окна моей комнаты и столовой выходили на большой школьный двор. Впереди возвышалось кирпичное стандартное здание школы, в которую меня собирались отдать. Во дворе имелись брусья, кольца, трамплины и другие спортивные снаряды, которыми пользовались на уроках гимнастики. Можно было видеть из наших окон шеренгу мальчиков, выстроенную вдоль забора. Когда учитель отворачивался, несколько мальчишек подпрыгивали и показывали ему длинный нос. Учитель оборачивался и металлической линейкой больно бил по рукам всех мальчиков без разбора. Увидев такие сцены, мама категорически отказалась отдавать меня в немецкую школу, поскольку в ней практиковались физические методы воздействия на учеников.

Меня отдали в русскую эмигрантскую школу, которая существовала в Берлине уже несколько лет. Она помещалась далеко от нашего дома: приходилось ехать на метро, с пересадкой. Через несколько дней после моего поступления кучка мальчишек, пошептавшись в углу, бросилась на меня с криками: «Бей его! Его отец продался большевикам!» Драку предотвратил вмешавшийся учитель, хотя его вид говорил: «Я, конечно, вас понимаю, но допустить драку в стенах школы я не могу». В дальнейшем этот инцидент не повторялся. Все были отвлечены другим делом: в классе появилась порнографическая открытка. На уроках закона божьего, который вел старенький батюшка в черной рясе, мальчишки показывали эту открытку, прикрывая ее ладонью, хихикающим девочкам. Эта школа была уже пятой в моей жизни. Наши скитания не способствовали, конечно, систематическому учению.

В это время я познакомился и подружился с Шурой Элькиным, который учился не в моей эмигрантской, а в немецкой школе. Это был серьезный и воспитанный мальчик, шаркающий ножкой, когда он здоровался со взрослыми. Он хорошо говорил по-немецки и вообще, мне на зависть, был очень образован. Он был противовесом разнузданным мальчишкам моей эмигрантской школы.

С фрау Шефер мы жили мирно. Она часто плакала, укрывшись в своей комнате. Выходила в кухню с покрасневшими веками. Эльза и Луиза готовились к тому, чтобы выйти замуж. Я не знаю, были ли какие-либо реальные претенденты, или это была чисто теоретическая подготовка (у фрау Шефер никого никогда не бывало). На овальном столике в ее комнате лежала толстая книга «Mann und Weib» («Мужчина и женщина») с красочными иллюстрациями на меловой бумаге. Иногда по вечерам Луиза и Эльза одевались, пудрились и куда-то уходили, оставляя после себя в передней запах духов.

В эту зиму отчим часто бывал у Горького. Иногда Алексей Максимович бывал у нас, обычно в сопровождении Марии Федоровны Андреевой и Петра Петровича Крючкова. Мария Федоровна в годы революции была женой Горького. Но здесь в Берлине она представлялась как жена Крючкова. Крючков был бессменным секретарем Горького всю жизнь. Был у нас несколько раз Игорь Северянин. Мое впечатление о нем — впечатление неряшливости. Неопрятные ногти, несвежий пикейный воротничок. Сидя за чайным столом, он читал свои «поэзы».

В свободные от школы дни я ходил по берлинским музеям. Маленькая красная книжечка Бедекера «Путеводитель по Берлину» всегда была в моем кармане. Я с ней никогда не расставался. Я посещал картинные галереи, Военно-морской музей, музей почты и телеграфа, археологический музей и т.д.

Однажды при посещении одной из картинных галерей я увидел на стене небольшую золотую пустую раму. Картина отсутствовала. Но не успел я пройти в следующий зал, как по всему музею раздался оглушительный звонок, вслед за которым железные жалюзи с грохотом опустились на окнах. Сразу стало темно. Зажегся электрический свет. Всех посетителей попросили спуститься в вестибюль музея. На ступеньках появился бледный директор, который произнес напыщенную речь. Он говорил о величии и честности немецкого народа и выразил уверенность в том, что сейчас, когда погасят и потом вновь зажгут свет, похищенная картина будет найдена под ногами собравшихся. Свет был погашен. Несколько минут мы простояли в полной темноте. Когда зажгли свет, никакой картины ни у кого под ногами не оказалось. Тогда пригласили мужчин пройти в одну комнату, а женщин — в другую, для обыска. Меня так же обыскали, как и прочих, и выпустили на волю. Чем закончилась история с похищенной картиной, я не знаю.

В Берлине жизнь становилась тревожной. Начались грабежи. Помимо мелких грабежей (бумажник, карманные часы, золотой портсигар) в темных аллеях Штадтпарка, начались грабежи иного масштаба. К особняку какого-нибудь «раффке» в Шарлоттенбурге подъезжал утром грузовик, с него спрыгивало человек десять в рабочих комбинезонах. Двое из них звонили у подъезда. Они входили в дом, всех обитателей дома сгоняли в какую-нибудь заднюю комнату, у дверей которой становились два человека с револьверами в руках. В это время восемь остальных спокойно, не торопясь выносили из дома диван, ковры, люстры, картины. Все это складывалось на грузовик. Прохожие недоумевали: куда это переезжает герр такой-то? Грузовик уезжал в неизвестном направлении. Люди в рабочих комбинезонах исчезали.

Но самым страшным, однако, были не грабежи, а катастрофическое падение стоимости германской марки. В одной из витрин большого универсального магазина «Kadewe» (магазин заказов) на Вюртенбергплатц было установлено табло, которое было соединено с биржей и на котором зажигались цифры: сколько марок стоит один доллар. Каждый час показания менялись. Перед витриной толпились люди. Отчаяние было написано на лицах. Марка падала на глазах. Богатые в течение нескольких часов превращались в нищих. Почти каждый день выпускались все новые и новые денежные купюры. Все большие по своей номинальной стоимости и все меньшие по своим размерам. Помню тот день, когда в обращении появился зеленовато-голубой почти квадратный билет, на котором было написано: «Миллион марок». Инфляция, как чума, охватила всю страну. Началась волна самоубийств.

В это время Алексей Николаевич заканчивал повесть «Рукопись, найденная под кроватью». Это было последнее его произведение (если не считать газетных статей), написанное в эмиграции.

Как я уже говорил, в апреле 1922 года Алексей Николаевич опубликовал открытое письмо одному из руководителей белоэмигрантского лагеря Н. Чайковскому. В нем отчим с резкостью заявил о своем разрыве с эмиграцией. Письмо это, полное глубокой искренности, явилось, по словам самого Алексея Николаевича, его «советским паспортом».

Вскоре отчим собрался и налегке, оставив нас в Берлине, уехал в Москву. Мы провожали его с волнением. Мы все устали от нашей бездомной жизни.

Отчим скоро вернулся. В Москве он был тепло встречен. Он выступал с лекциями: «О распаде белой эмиграции», «О русском искусстве за рубежом». Он вернулся за нами, переполненный до краев московскими впечатлениями.

Начались сборы. Сколько раз за последние пять лет мы укладывали чемоданы! Сейчас мы укладывали их в последний раз. Мы приехали в знакомый нам Штеттин среди дня. Погрузились на пароход «Шлезиен». Этот пароход не был похож ни на пароход «Кавказ» с трюмами, набитыми беженцами, ни на кривобокий «Карковадо». До отплытия оставалось более часа. Мы бродили по пыльному порту, мимо пароходов, которые нагружались или разгружались. Они собрались из дальних стран, под разными флагами, с разными судьбами. Вода около причалов была грязная, с радужными пятнами от пролитой нефти. Мы поднялись по трапу на «Шлезиен». Пароход заревел, застучал и плавно отчалил. Вместе с нами ехало еще несколько «накануневцев».

Был третий день пути. Справа навстречу нам медленно проплывал крутой зеленый берег. Белая церковка. Россия! На палубе неподвижно стояли пассажиры. Все молчали. По щекам текли слезы.