Берлин, зима—весна 1922

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Берлин, зима—весна 1922

В Шарлоттенбурге — фешенебельном районе Берлина с богатыми особняками и дорогими магазинами, на углу Курфюрстендамм и Уландштрассе, находился пансион фрау Фишер. Он занимал две спаренные квартиры на втором этаже дома. В коленообразный тихий коридор выходили двери комнат. Три раза в день в большой столовой горничные расставляли на белоснежной скатерти тарелки, ножи и вилки и свернутые в трубочки салфетки в деревянных кольцах с номером. Три раза в день горничная ударяла в гонг, который висел в передней, созывая жильцов к табльдоту на завтрак, обед или ужин. К пансиону фрау Фишер принадлежала также квартира на четвертом (последнем) этаже. Там по приезде из Мюнстера поместилась вся наша семья. Мы занимали одну большую проходную комнату с окнами на Курфюрстендамм — в ней жили Юлия Ивановна, я и Никита — и вторую угловую комнату с балконом на Курфюрстендамм и с окном на Уландштрассе, в которой жили мама и отчим.

Три раза в день мы спускались в столовую. Для нас был поставлен в нише отдельный столик на пять персон: отчим, мама, Юлия Ивановна, я и Никита, которому уже исполнилось пять лет. После удара гонга столовая наполнялась публикой. Отодвигая стул и садясь на свое место, каждый произносил неизменно «Мальцейт» и вынимал свою салфетку из деревянного кольца. Публика была самая респектабельная. Здесь селились люди, привязанные к Берлину на более длительные сроки, чем те, при которых имело бы смысл жить в гостинице, и в то же время на сроки недостаточно продолжительные для того, чтобы имело смысл обзаводиться своей квартирой. Среди них были какой-то высокий датчанин с женой, молодая хорошенькая фрейлен Гертруда с темным пушком на верхней губке, русский эмигрант художник Чумаков со своей женой, или, вернее, возлюбленной, полногрудой немкой, певицей.

В ту зиму весь Берлин был охвачен, как эпидемией, страстью к коллекционированию почтовых марок. Этим занимались и дети, и мужчины, и женщины всех возрастов. Пооткрывалось множество филателистических магазинов, в которых продавались, покупались и обменивались марки. Продавались роскошные альбомы для марок на металлических винтах, позволявших вставлять в альбом дополнительные страницы. Рассказывались всякие истории про филателистов. Существовало два экземпляра какой-то уникальной марки, принадлежавшие двум знаменитым филателистам. Один из них за бешеные деньги купил у другого его экземпляр. И таким образом оказался обладателем двух единственных экземпляров. Это происходило в торжественной обстановке в филателистическом обществе. И вот покупатель открыл зажигалку и поднес к ней купленную марку. И сжег ее, к ужасу всех присутствующих. Но расчет был правильным: его экземпляр марки, оказавшийся теперь единственным, возрос в цене в несколько раз.

В пансионе фрау Фишер обезумевшим филателистом была фрейлен Гертруда. Свои сбережения эта молоденькая и хорошенькая женщина тратила на что? На покупку хороших французских духов? Нет. На приобретение пары модных туфель? Нет. Все свои деньги она тратила на покупку марок. Ее не интересовали ни наряды, ни танцы, ни кавалеры. Ее интересовали только марки. Она говорила только о марках. Я, конечно, тоже начал собирать марки. Но мне было не угнаться за опытными и богатыми коллекционерами.

Однажды в коридоре пансиона мы встретили фрейлен Гертруду. Она была возбуждена, лицо залито краской, верхняя губка дрожала. Как я потом узнал, у нее был поклонник, молодой элегантный немец. Он обещал достать для нее две очень ценные марки в обмен... на ее любовь. Гертруда была возмущена, взволнованная, она выбежала в коридор. Тем не менее было видно, что два противоположных чувства борются в ее душе. На чем они порешили, мне осталось неизвестным.

Художник Чумаков, обедавший за большим общим столом, часто подсаживался к нашему столику. К концу зимы он стал очень озабоченным. Опаздывал к табльдоту. Едва прикоснувшись к десерту, вставал, задвигал свой стул и уходил. Он готовился к концерту своей жены. Жаловался на трудности, связанные с организацией этого мероприятия. Наконец наступил день концерта. Был снят зал на четвертом этаже какого-то учреждения. На эстраде на белой стене был намалеван громадный черно-желтый подсолнух. Он олицетворял, по-видимому, Россию. Певица, заламывая пухлые руки, пела только русские песни. Она не знала русского языка и пела с удручающим немецким акцентом. Во время антракта вся публика хлынула в соседний зал, где продавались бутерброды и лимонад. Курили, раскланивались налево и направо. Публика состояла почти исключительно из знакомых. Вскоре после этого вечера Чумаковы куда-то уехали.

Осенью меня предполагали отдать в немецкую школу. А пока что мне наняли репетитора, немецкого студента-медика, который жил на Уландштрассе, недалеко от нашего дома. Он преподавал мне математику и немецкую грамматику. Я сидел за столом и прилежно записывал под его диктовку формулировки определений и теорем. Эти уроки мне памятны тем, что на них я впервые соприкоснулся с красотой математики и был пленен ею навсегда.

Однажды я задержался после урока у своего студента, перелистывая с завистью его большой альбом с марками. Раздался звонок, пришел кто-то из его товарищей. Потом приходили все новые и новые молодые люди и девушки. Он представил мне их как молодых немцев, которые борются за возрождение великой Германии. У всех них были маленькие значки с изображением свастики. Мой преподаватель предложил мне остаться на их собрание. Но я счел более уместным уйти домой. В другой раз в метро в страшной толкучке я оказался прижатым к молодому немцу, который со мною разговорился. Он приглашал меня прийти в такой-то день в таком-то часу в такое-то кафе, где собирается молодежь. У него тоже был значок со свастикой. Он сунул мне карточку, на которой были напечатаны адрес и название кафе.

Этими двумя эпизодами были исчерпаны попытки втянуть меня в нацистские молодежные группы. По-видимому, сыграл роль мой слишком юный возраст.

Иногда по утрам, проходя мимо особняков на Курфюрстендамм или на соседних улицах, можно было видеть на калитках или на воротах начерченные мелом свастики. Их тщательно смывали. На другое утро они появлялись вновь. Это были приговоренные дома. Они принадлежали, как правило, богатым «раффке». Так называли тогда коммерсантов-евреев, нажившихся на войне. Так постепенно, пока бесшумно, подкрадывался фашизм.

В то время, когда мы здесь жили, происходила Генуэзская конференция. Это был первый международный форум, на котором выступали представители Советской России. Я упивался газетами (в тот год я впервые начал читать газеты), блестящими речами Чичерина. Всякий раз с волнением, с радостью и с гордостью я раскрывал газету «Руль», распространенную тогда эмигрантскую газету, и сменовеховскую газету «Накануне», начавшую выходить в Берлине. Дела отчима несколько поправились. Одно из берлинских издательств выпустило роман «Сестры». Отчим, как всегда, много работал, стуча на машинке в соседней комнате.

Весной 22-го года в наших двух больших комнатах у фрау Фишер были гости. Были Есенин с Айседорой Дункан и Горький. Позже появился с гитарой поэт Кусиков, друг Есенина, следовавший за ним всюду во время его пребывания в Берлине. За столом мама сидела между Айседорой и Есениным. Айседора говорила на многих языках, за исключением русского. Есенин не говорил ни на одном языке, кроме русского. Мама переводила с русского на французский и обратно. После обеда и кофе Есенин читал свои стихи. Он шагал по комнате и читал громко и певуче. Айседора, ничего не понимая, смотрела на него влюбленными глазами. Потом Айседора захотела танцевать. Под аккомпанемент кусиковской гитары. Она плавно двигалась; шелковый шарф, черный с одной стороны и красный с другой, то стелился перед ее ногами, то обвивал ее шею и плечи. Волосы у Айседоры в результате многократных перекрасок были лиловыми. Мне ее танец не понравился. Может быть, потому, что мне было 14 лет?

Кончилось тем, что мы всей компанией отправились в Луна-парк. Он помещался в Халензее, в конце Курфюрстендамма. Там слышалась музыка, зажигались и гасли разноцветные лампочки, взвивались ракеты, рассыпавшиеся миллионом огней. Стоя у высоких круглых столиков, пили из пенящихся кружек пиво, ели маленькие сосисочки на картонных тарелочках. Луна-парк был знаменит своими аттракционами. Действительно, фантазия владельцев аттракционов была неудержима. На помосте стояли рядом две кровати. На них в пижамах лежали он и она. Над изголовьем помещался черный круг, окруженный концентрическими кольцами. Это был тир. При попадании в черный круг обе кровати со скрипом переворачивались, и он, и она сваливались на пол. Это вызывало дружный хохот непривередливой публики. Он и она вставали, устанавливали кровати и с серьезными равнодушными лицами ложились на свои места. Все начиналось сначала. Конечно, были кривые зеркала, американские горы (которые там назывались «русскими») и т.д. Вскоре нам все это надоело, и мы, попрощавшись, разъехались по домам.

Наша жизнь у фрау Фишер продолжалась бы, наверное, и долее, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. Однажды утром у нашего дома появились человек десять рабочих: плотники, маляры, монтеры. Первый этаж нашего дома, где раньше был магазин, переоборудовался под большой ресторан. Он располагался непосредственно под пансионом фрау Фишер. Появилась вывеска, светящаяся по ночам: «Ресторан Монако». Все мы, жильцы фрау Фишер, с опаской ждали открытия этого ресторана. И вот в один прекрасный вечер загремел джаз-банд. К подъезду подкатывали автомобили. Ресторан зажил бурной жизнью. Это был ночной ресторан, так называемый «нахт локаль», притон самого высшего класса. Джаз гремел каждую ночь до утра, не давая жильцам фрау Фишер сомкнуть глаза. По лестнице бегали с хохотом и визгом раздетые женщины, которых ловили господа в крахмальных сорочках и смокингах. По утрам все затихало: уборщицы сметали окурки, мыли пол, сдвинув столы и нагромоздив на них стулья вверх ножками, Жильцы фрау Фишер начали постепенно разъезжаться. Фрау Фишер ездила куда-то, хлопотала, чтобы ее освободили от этого компрометирующего соседства. Тем временем ресторан «Монако» процветал, а пансион фрау Фишер прогорал. Через месяц выехали и мы, сняв квартиру в Шенеберге, районе, лежащем к югу от Шарлоттенбурга.

Весной 1922 года произошло важное событие в жизни отчима и тем самым всей нашей семьи. В апреле Н. В. Чайковский, в недавнем прошлом глава так называемого «Северного правительства», а ныне председатель «Исполнительного бюро Комитета помощи белоэмигрантским писателям и ученым», потребовал у отчима объяснений в связи с его сотрудничеством в «Накануне», назвав это «открытым переходом под флаг самозваной власти в России». Ответом было «Открытое письмо Н. В. Чайковскому», напечатанное отчимом 14 апреля 1922 года в газете «Накануне», в котором отчим объявлял о своем полном разрыве с белой эмиграцией. Это письмо вызвало шумный отклик в эмигрантских кругах. П. Н. Милюков, председатель белоэмигрантского «Союза русских писателей и журналистов», писал отчиму о несовместимости пребывания в «Союзе» с сотрудничеством в «Накануне». Вскоре на заседании, происходившем в Париже, отчим заочно был исключен из «Союза». За это исключение голосовала и Мария Самойловна Цейтлин, та самая, которая так помогала нам в предыдущие годы.

Тем временем наступило лето, и мы всей семьей уехали в курортный городок Мисдрой на берегу Балтийского моря.

В тот период начали появляться в эмигрантских газетах злобные и ругательские статьи, посвященные отчиму. Он не обращал на них никакого внимания. Это — замечательное свойство отчима: полное равнодушие и отсутствие какого-либо интереса как к ругательным, так и к хвалебным высказываниям на его счет.