Огромный Копенгаген

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Огромный Копенгаген

Перед отъездом сына мать утешалась тем, что дальше Нюборга он не уедет; увидев бурное море, он, конечно, побоится и вернется домой. Но она плохо знала своего сына. Она не думала, что именно неведомое и опасное привлекает его упрямый нрав — или, вернее сказать, не подозревала, какие могучие внутренние силы им движут. Он ничуть не испугался Большого Бельта. У него только немного теснило грудь, когда земля Фюна скрылась вдали. Но, приехав в Корсёр, он спрятался за каким-то сараем и, упав на колени и горько плача, стал просить бога о помощи, но потом с радостью устремил свои мысли вперед и продолжал путь в столицу. И вот погожим сентябрьским утром после полуторасуточного переезда он сошел с почтовой кареты на холме Фредериксберг — будучи безбилетным пассажиром, он не мог доехать до самого города.

Шестого сентября он впервые увидел Копенгаген. Он замер, очарованный видом земли обетованной: перед ним лежали сады и маленькие дома Фредериксберга и Вестербро, у горизонта возвышались башни столицы! Он расплакался, чувствуя, что теперь ему никто не поможет, кроме бога на небе. И, взяв под мышку свой узелок, он отправился к цели своих желаний, через дворцовый парк, аллею Фредериксберга и Вестербро, мимо колонны Свободы в Западные ворота. Он поселился на постоялом дворе «Гардергорен», расположенном на улице Вестергаде, 18, — этот дом сохранился до сих пор.

В тот же день он отправился на поиски Королевского театра{8}. Он совершенно не обратил внимания на следы бомбардировки 1807 года, хотя они, вероятно, сильно бросались в глаза в квартале, где он остановился (в 1819 году от церкви Богоматери оставались лишь черные, обгоревшие развалины). Он думал только о своей цели. Толпы на улицах большого города вполне соответствовали его ожиданиям. Но скоро он понял, что это, видимо, неспроста. Так оно и было. Он попал в самый разгар так называемого «избиения евреев», которое происходило в те дни. Но это его не заинтересовало, он неутомимо протискивался через столпотворение на Эстергаде и наконец попал на Конгенс Нюторв — Новую Королевскую площадь. Сердце его забилось, когда он увидел замечательное здание (это был старый театр Эйгтведа{9}, расположенный там, где сейчас открытая площадка перед акционерным обществом «Магазин дю Норд»; теперешнее помещение начало использоваться только в 1874 году), и он мысленно попросил бога помочь ему попасть туда и стать хорошим актером. Подошел барышник и предложил ему билет. По своей наивности Андерсен радостно поблагодарил, считая, что добрый человек предлагает ему подарок. Когда спекулянт понял, что мальчик не собирается платить, он пришел в ярость, обозвал его долговязым олухом, который хочет его одурачить, и Андерсен поспешил уйти.

На следующий день он попытался проникнуть в театральный мир. Надев свой коричневый сюртук, оставшийся после конфирмации, манишку, большую шляпу, то и дело сползавшую на глаза, и сапоги, которыми так гордился, он отправился на Бредгаде представиться танцовщице мадам Шалль и вручить ей рекомендательное письмо книгопечатника Иверсена. Она, конечно, немало удивилась, увидев перед собой долговязую странную фигуру. Он сказал, что ему ужасно хочется попасть в театр, а когда она спросила, какие роли, по его мнению, он мог бы исполнять, он тут же предложил ей послушать и выбрал сцену из «Сандрильоны»{10}, в которой она танцевала. В Оденсе он участвовал в этом водевиле, но никогда не читал его и даже не знал мелодии. Но это было неважно, он импровизировал и текст, и музыку. Сняв свои красивые сапоги и поставив их в угол — как он объяснил, чтобы легче танцевать, — долговязый провинциальный мальчик стал петь, декламировать и танцевать, используя огромную шляпу вместо тамбурина. Едва ли знаменитая актриса ожидала блистательного выступления, и конечно, она была очень сдержанна в своем суждении. Андерсен заплакал и снова начал говорить о своем внутреннем влечении к театру, обещая служить ей мальчиком на побегушках, довольствоваться самым малым, если только она ему поможет. Чтобы отвязаться от него, она обещала попросить балетмейстера Бурнонвилля{11} взять Андерсена в балет (но, принимая во внимание его фигуру, она, разумеется, говорила не всерьез), и он ушел в слезах. Она, конечно, подумала, что у него не все дома, в чем спустя много лет сама ему призналась.

Первая попытка оказалась неудачной, но оставалось еще несколько возможностей. Его отъезд в Копенгаген был вовсе не так плохо подготовлен, как он пишет в своих воспоминаниях. Ведь он знал, что книгопечатник Иверсен написал профессору Рабеку{12}, известному литератору, члену дирекции Королевского театра, с просьбой позаботиться о юном путешественнике, а полковник Хёг-Гульдберг сделал то же самое в письме к директору театра камергеру Холстейну{13}. Андерсен не замедлил посетить обоих, но Рабек только отослал его к Холстейну, а тот прямо сказал юному просителю, что он слишком худощав и на сцене только вызовет смех. Как всегда, Андерсен ответил первое, что пришло ему в голову: «Ах, если бы меня взяли в труппу с жалованьем в сто риксдалеров, я бы сразу потолстел!» Такая откровенность не понравилась благородному чиновнику, который дал ему понять, что в театр берут только молодых людей со специальным образованием. Ну ладно, может быть, тогда в балет? Нет, учеников принимают не раньше мая и поначалу без жалованья. С этим Андерсену и пришлось уйти.

Теперь казалось, что все пути были отрезаны. Что ему оставалось делать? Он уже подумывал о самоубийстве, но чувствовал, что это было бы слишком обидно, и вместо того его мысли устремились к богу, который не покинет его, одинокого мальчика, в большом городе. В своих воспоминаниях он рассказывает, как в утешение себе решил истратить последние два скиллинга на посещение театра. Купив билет на галерку, он в тот же вечер посмотрел очень популярный и очень трогательный водевиль под названием «Поль и Вирджиния». Хотя это звучит довольно правдоподобно, в действительности все было не так. Он и правда попал в театр, но не в тот же вечер. Можно точно вычислить, что визит к директору театра состоялся 10 сентября, а «Поля и Вирджинию» давали в театре только 16-го. Остается загадкой, что он делал все эти дни. Чего он ждал? И где жил? Ведь тринадцать риксдалеров должны были подойти к концу.

Как бы то ни было, 16 сентября 1819 года он впервые попал в Королевский театр. Конечно, он был сильно потрясен, особенно потому, что, как ему показалось, пьеса в каком-то смысле рассказывала о нем самом. Когда в конце второго акта влюбленных разлучили, он заплакал, подумав, что его тоже разлучают с самой дорогой любовью: театром. Добрые горожане на галерке угостили его яблоками и приветливо поговорили с ним, а в ответ он, конечно, рассказал им о себе, о своем путешествии и любви к сценическому искусству, и все посочувствовали его горю. Но конец пьесы вселил в него новую надежду: влюбленные соединились — может быть, и его желания сбудутся.

Но пока что ничего не получалось. Он снова посетил директора театра и мадам Шалль, но безрезультатно. Неужели придется вернуться в Оденсе? Нет, ни за что на свете. Лучше уж пойти учиться ремеслу здесь, в городе. По объявлению в газете он нашел столяра на Боргергаде, который искал ученика. Его взяли, но, как и в Оденсе, его угнетали сальные разговоры подмастерьев, и на следующий же день он бросил место.

Теперь ему оставалось только найти капитана, который отвез бы его назад, и надеяться, что по дороге корабль утонет и всему придет конец. Но что, если судно все же не потерпит кораблекрушение? Он плакал и молился богу. Тут он подумал о своем голосе, который в Оденсе все так хвалили. Он быстро принял решение и отправился к Сибони{14}, недавно назначенному директором оперной студии Королевского театра.

Этот замечательный итальянский певец еще совсем молодым (он дебютировал в 1797 году в возрасте семнадцати лет) завоевал европейскую известность своим превосходным тенором и огромным драматическим талантом. В 1819 году наследник престола, в будущем Кристиан VIII привез его в Копенгаген, пожаловал ему титул придворного певца и ввел в оперную труппу. Теперь его голос уже начал портиться, и в основном он занимался с певцами; это он воспитал поколение датских артистов, которые в последующие десятилетия блистали на сцене оперы. Он быстро освоился в Копенгагене, где работал до самой смерти, до 1839 года. Жил он на Вингорсстрэде, на углу Асюльгаде (дом был снесен совсем недавно), и в дверь этого дома 18 сентября около четырех часов пополудни позвонил Андерсен; на лестнице он преклонил колени и еще раз попросил господа о помощи. Горничной, которая открыла дверь, он тут же рассказал всю свою историю и посвятил ее в свои бедствия и надежды. Она с участием выслушала его и попросила немного подождать; в доме были гости и потому вернулась она не сразу. Но вместе с ней примчались и гости посмотреть на удивительное создание, которое непременно хочет попасть в театр. Его позвали в комнаты и потребовали немедленно продемонстрировать свои таланты взыскательной публике — почти наверняка это были люди творческого труда, в их числе композитор Вейсе{15} и поэт Йенс Баггесен. Андерсена заставили спеть колоратурную арию Кунцена, он декламировал Хольберга и несколько стихотворений, но под конец выступление провалилось, потому что от избытка чувств он расплакался. Впрочем, гости аплодировали, а Баггесен произнес свои знаменитые слова: «Я предвижу, что из него что-нибудь выйдет! Смотри же не зазнайся, когда зрители будут тебе хлопать!» Сибони тоже увидел что-то незаурядное. Несмотря на дилетантское несовершенство, он, вероятно, услышал, что у мальчика хороший голос, и обещал позаботиться о нем.

После ухода Андерсена гости устроили для него складчину и собрали 70 риксдалеров. Это были большие деньги, принимая во внимание бедность Дании после войны с Англией и то, что уж артисты, во всяком случае, не относились к тем, у кого водились лишние деньги. Договор был таков, что расходами займется Вейсе, а питаться Андерсен будет у Сибони, где он, кроме того, сможет наблюдать за работой маэстро с певцами королевской оперы, а время от времени и сам брать уроки пения.

Он был вне себя от радости, узнав о богатстве, которое свалилось на него будто с неба, и написал торжествующее письмо матери. Жилье ему предстояло найти самому, и вот он нашел — жалкую каморку без окон у некой мадам Торгесен на Улькегаде, примерно там, где сейчас проходит Бремерхольм, но старых домов давно уж нет. Вообще место было не лучшее для неопытного провинциального юноши. Улицы за церковью св. Николая с давних времен слыли кварталами проституток, и у мадам Торгесен, как он впоследствии обнаружил, тоже жили квартирантки с сомнительными заработками. Но это его не волновало, и поначалу он вообще не понимал, что происходит вокруг. Целые дни он проводил в доме Сибони, где болтал с прислугой — итальянской кухаркой и двумя горничными, немкой и датчанкой, — и бегал с поручениями. Раза два в месяц маэстро выбирал время дать ему несколько коротких упражнений, а кроме того, позволял ему слушать оперных певцов, когда разучивал с ними партии.

В лице Сибони Андерсен, безусловно, впервые встретился с южным темпераментом, который впоследствии превозносил, но в то время этот темперамент пугал его. Он дрожал от страха, когда Сибони набрасывался на певцов, а если ему самому приходилось петь гаммы, он так боялся строгого взгляда маэстро, что у него выступали слезы. «Нет бояться, ты!» — говорил тогда добродушный итальянец на своем смешном датском языке и, закончив урок, совал мальчику в руку пару скиллингов: «Wenig am?sieren!»[23] и улыбался ему.

Так прошли осень и зима. Научился ли Андерсен чему-нибудь за эти месяцы? Едва ли многому; неизвестно, на что рассчитывал Сибони при таком несовершенном и нерегулярном обучении. А когда настала весна, у мальчика начал ломаться голос, и Сибони объяснил, что он снова придет в норму не раньше, чем через несколько лет, и что он не может так долго держать Андерсена в своем доме. Это был тяжелый удар. Он означал, что Андерсену приходилось надолго распрощаться с мечтами о карьере.

Что же теперь? Он мог попробовать балет. Правда, Сибони (как и директор театра) сказал, что у Андерсена нет внешних данных, но на это он по-прежнему не обращал внимания. Хуже что теперь он больше не получал каждый день бесплатного гпитания; а 70 риксдалеров Вейсе подходили к концу. На что он будет жить? В трудную минуту он вспомнил, что у полковника Хёг-Гульдберга, его благодетеля из Оденсе, есть брат в Копенгагене Это был поэт Фредерик Хёг-Гульдберг, и, когда Андерсен посетил его, оказалось, что тот давно уже получил известие от брата и даже собрал 80 риксдалеров у друзей и знакомых.

Таким образом, Андерсен был на какое-то время материально обеспечен. Он спросил мадам Торгесен, не возьмется ли она его кормить. Да, она охотно согласилась, но это стоило 20 риксдалеров в месяц, и деньги следовало платить вперед! Он был поражен, потому что от Хёг-Гульдберга получал всего 10 риксдалеров в месяц. Может быть, она возьмет 16 вместо 20? Нет, она была неумолима. Она сказала, что собирается в город, и пусть он даст ответ, когда она вернется. 20 риксдалеров, ни больше ни меньше. Она ушла, оставив его в слезах. На стене висел портрет ее покойного мужа, и Андерсену показалось, что портрет смотрит на него очень приветливо, и тогда в своей детской простоте он попросил покойного, чтобы тот смягчил сердце жены; он увлажнил глаза портрета собственными слезами, чтобы тот лучше его понял. Такое удивительное использование средневековой магии, если верить «Сказке моей жизни», оказало свое действие, и хозяйка, вернувшись, снизила цену до 16 риксдалеров, которые предлагал Андерсен. Эта версия очень эффектна, но не соответствует действительности. В его первом жизнеописании 1832 года черным по белому написано, что она стояла на своем и только позволила ему платить два раза в месяц вместо одного. Вероятно, она просто нуждалась в наличных деньгах, а по красочным рассказам Андерсена о многочисленных великосветских знакомых у нее сложилось впечатление, что ему ничего не стоит достать денег.

Действительно, это ему удалось. Он снова обратился к Вейсе, и тот во второй раз устроил сбор пожертвований в его пользу. Кроме того, он напал на след одной молодой девушки, с которой вместе конфирмовался и которая в родном Оденсе всегда была с ним любезна. Теперь она жила у родственников в Копенгагене; Андерсен навестил ее и пожаловался на свою нужду. И здесь ему тоже посчастливилось найти нужных людей в нужный момент. Она не только помогла ему из своих карманных денег и обеспечила регулярную материальную поддержку со стороны своих друзей, но она также познакомила его с людьми, которые при других обстоятельствах не стали бы принимать у себя бедного мальчика. Дело в том, что она состояла в дальнем родстве с фру Кольбьёрнсен, вдовой известного со времен крестьянских реформ 1788 года Кр. Кольбьёрнсена{16}, и эта пожилая дама вскоре стала преданным другом Андерсена. Ее дочь была фрейлиной принцессы Каролины (старшей сестры Фредерика VI), и через нее Андерсена пригласили в замок Фредериксберг петь и декламировать. С фруктами и сластями в руках и с десятью риксдалерами в кармане, полученными от принцессы, он шел домой через парк, от счастья он начал петь и разговаривать с птицами, цветами и деревьями, и, только когда проходивший мимо конюх спросил его — не без основания, — не спятил ли он, Андерсен вернулся с небес на землю. В «Воспоминаниях» говорится, что, несмотря на свои неполные шестнадцать лет, он все еще был большим, наивным ребенком и — следует добавить — отличался необычным для датчанина темпераментом.

Теперь балет — ведь именно при помощи балета он собирался попасть в театр. Он пытался добиться приема у балетмейстера Бурнонвилля, но того не было в городе. Тогда он обратился к его заместителю, солисту балета Далену{17}. Тот был женат на актрисе Королевского театра, и эти доброжелательные люди сразу прониклись симпатией к чудаковатому мальчику и открыли для него двери своего дома. Благодаря Далену Андерсена приняли в балетную школу, хотя при неуклюжем телосложении у него, конечно, не было в балете никакого будущего.

Таким образом, Андерсен наконец обходным путем попал в театр. С лета 1820 года — чуть больше года спустя после приезда в город — он каждый день приходил в Придворный театр в Кристиансборге{18}, где помещались классы балетной школы (теперь там расположен Театральный музей), а вечером — в Королевский театр; он имел право входить в ложу танцовщиц кордебалета, где, как он сам пишет в «Воспоминаниях», ему иногда приходилось слышать странные вещи, «но моя душа была чиста», — добавляет он. Вскоре, начиная с 14 сентября, он стал появляться на сцене в качестве статиста. Великим днем стало 29 декабря, когда он и еще один ученик-танцовщик исполнили роли музыкантов в балете «Нина»{19}; разумеется, как и в памятный вечер в оденском театре, он был готов и одет в четыре часа дня, раньше всех остальных. В весеннем сезоне он дважды играл пажа в «Маскараде» Хольберга, а 12 апреля 1821 года можно было считать апогеем: его имя напечатали в афише! Дело в том, что он принял участие в «Армиде», большом и пышном балете, который сочинил Дален; двое исполнителей впоследствии прославились. Партию одного из амуров танцевала девятилетняя балерина фрекен Йоханна Петчер, как значилось в афише; и значилось неверно, потому что фамилия ее была Пэтгес — это была столь знаменитая в будущем Йоханна Луиза Хейберг{20}. Второй исполнитель был: «Тролль — господин Андерсен». Можно представить себе его восторг, когда он впервые увидел свое имя напечатанным. Он взял афишу в постель и перед сном без конца перечитывал ее.

Но он хотел быть не статистом и не танцовщиком, он хотел быть актером или в крайнем случае оперным певцом. Голос вернулся к нему, и, на его счастье, учитель пения Кроссинг{21}, который терпеть не мог Сибони, услышав, что тот отверг Андерсена, заинтересовался юным танцовщиком и убедил дирекцию взять его на испытание в оперную школу; тем временем он должен был петь в хоре. Так он сразу стал и танцором, и певцом. Мало того. Вероятно, все в ту же самую зиму мягкосердечный и доброжелательный Фредерик Хёг-Гульдберг рекомендовал его режиссеру Линдгрену{22}, который прослушал его и сказал, что из него может выйти комический актер. Однако Андерсену больше всего хотелось играть серьезные роли, например Корреджио в одноименной трагедии Эленшлегера{23}. «Боже мой, дитя мое, — воскликнул Линдгрен, — ваша внешность против вас, над таким длинным, тощим героем люди будут только смеяться! Но попробуйте выучить роль!» Андерсен выучил ее за восемь дней и, прочитав один из монологов Корреджио, был так взволнован, что сам разразился рыданиями. Линдгрен пожал ему руку и сказал: «У вас есть сердце, у вас есть и голова, вам не стоит попусту тратить время; вам нужно учиться; в актеры вы не годитесь, но есть и другие интересные, большие дела вне театра». «Значит, я совсем не гожусь, — в отчаянии воскликнул Андерсен, — даже в комические актеры? Боже, какой я несчастный! Что же теперь будет со мной?»

Однако Линдгрен, очевидно, не совсем оставил надежду и продолжал заниматься с Андерсеном, и в начале нового сезона, в сентябре 1821 года, Андерсен написал заявление в дирекцию с просьбой разрешить ему выступить в спектакле. Этот шаг он подготовил еще в апреле, нанеся визит статскому советнику Йонасу Коллину{24}, который с 1 февраля стал членом дирекции театра и не без оснований считался человеком, имевшим влияние в дирекции. Андерсен захватил тогда с собой стихотворное прошение. Но визит не принес результатов. Ни Коллин, ни его коллеги не видели причин давать юному ученику возможность проявить себя, и всю осень ему приходилось довольствоваться положением статиста и хориста. Тем не менее он не переставал надеяться на возможный дебют, и ранним утром нового, 1822 года он тайком пробрался на пустую сцену театра. Ему представлялось, будто от того, что случится с человеком в первый день нового года, зависит, как пройдет этот год. Он сложил руки и со сцены прочитал «Отче наш», надеясь, что господь поможет ему в скором времени выступить. Но его надежды были напрасны. Ему все меньше и меньше давали участвовать в спектаклях, и в июне пришлось распрощаться и с театром, и, окончательно, с мечтами об актерской карьере.

* * *

Рискованный эксперимент с театром окончился неудачей. На него ушло три года. Он прожил их в скромных, чтобы не сказать жалких, условиях. Едва ли его здоровью пошла на пользу жизнь в темной комнате без окон у мадам Торгесен, но не лучше было жилье, когда он переехал на второй этаж того же дома, к жене моряка, которую звали мадам Хенкель. У нее он по совету Хёг-Гульдберга только завтракал и ужинал, а обедал в городе. Иногда случалось, что на обед у него не оставалось денег, и тогда он слонялся по Королевскому парку, часто замерзая, потому что у него не было зимней одежды, и старался заглушить голод до положенного вечером хлеба с маслом; о большем он мадам Хенкель не просил.

Как же проходили многочисленные долгие дни? Несколько часов занятий в балетной школе, с весны 1821 года в оперной школе, время от времени урок у Линдгрена. Долгое время Хёг-Гульдберг раз в неделю занимался с ним датским языком, заставлял его учить наизусть стихи и читать их вслух, но это несистематическое образование отнимало лишь несколько часов в день; остаток времени он ходил в театр и, как в детстве, играл и читал. Игрушки он делал сам: кукольный театр и панорамки из бумаги. Книги он брал в платной библиотеке (нередко отдавая за них скиллинги, предназначенные на обед), в Университетской библиотеке и у знакомых, в частности у Х.К. Эрстеда{25}, которому он со своей наивной назойливостью представился сам, услышав, какой это милый человек, что соответствовало истине. Эрстед открыл для Андерсена двери своего дома, и этой дружбе суждено было продолжаться до самой смерти ученого.

Каким бы случайным и бесцельным ни казалось это существование, кое-чему он все же научился. Если просмотреть репертуар Королевского театра за эти годы, можно только удивляться, насколько он был обширен. Спектакли готовились далеко не так тщательно, как мы привыкли видеть сегодня, но зато они чаще сменялись. Например, в сезоне 1820/21 года шло 111 разных пьес и водевилей и 14 балетов. Андерсен, без сомнения, ходил в театр почти каждый вечер и тем самым получил основательные знания современного ему театрального искусства. Многие из пьес, над которыми смеялись и плакали в те времена, теперь забыты, но, конечно, игрались и произведения великих классиков, их Андерсен тоже видел. В вышеупомянутом сезоне 1820/21 года ставилось по крайней мере девять разных комедий Хольберга, а кроме того, трагедии Эленшлегера, пьесы Лессинга и Шиллера, одна драма Мольера; в музыкальном репертуаре было несколько опер Моцарта, комические оперы Мегюля, Керубини и Россини, с которым как раз в это время познакомились копенгагенцы. Если еще представить себе, сколько Андерсен читал книг и литературных журналов, легко понять, что за эти годы он без особого труда поднял свой литературный и культурный уровень до того, что стал не хуже любого образованного жителя Копенгагена. Следует добавить, что театр научил его еще одной важной вещи: манерам. Когда впоследствии он посещал европейские дворы, держась с такой уверенностью, как будто всегда принадлежал к аристократии, этим он был обязан воспитанию, полученному в балетной школе, а также тому, что он вечер за вечером имел возможность видеть на сцене многих замечательных артистов.

И еще в одном плане эти годы подготовили его к дальнейшему жизненному пути. Он узнал лицо и изнанку датского общества. С условиями жизни бедняков он был знаком еще с детства, но в Копенгагене он вплотную столкнулся с жизнью городских пролетариев. Он прямо говорит, что не понимал, какой человеческий порок царил вокруг него в кварталах Хольменсгаде. Но, скорее, правда заключалась в том, что в своем детском страхе перед темными сторонами человеческой жизни он старался как можно дольше закрывать глаза на то, что видел. Например, он рассказывает в своих воспоминаниях, как у мадам Торгесен поселилась молодая дама, которую регулярно навещал отец, господин Мюллер, но только по вечерам, когда стемнеет. Впускали его через черный ход (чаще всего дверь открывал Андерсен), он был в простом сюртуке, по самый подбородок укутан шарфом, и шляпа опущена на глаза. Он проводил у дочери вечера напролет, и никто не должен был туда входить, потому что он стеснялся людей. Перед его приходом она всегда становилась очень серьезной и ничуть не радовалась. Может быть, у наивного юноши и мелькали подозрения, что эти посещения не так уж невинны, как казалось, но он, конечно, отметал все дурные мысли. Как бы то ни было через несколько лет ему все стало ясно, когда в одном аристократическом доме в Копенгагене он снова встретил того же самого господина Мюллера, но не в простом сюртуке, а со звездой в петлице. Господин Мюллер не узнал его, а Андерсен ничего не сказал. У мадам Торгесен тоже была любовная связь, «до которой мне не было дела, — пишет он в „Книге жизни“, — я лежал в своей каморке и играл в куклы и в театр, а все остальное шло мимо меня».

Однако, живя в этом более чем сомнительном окружении, он в то же время был представлен в самых высших кругах Копенгагена, завязал знакомства при дворе, среди артистов и ученых; в будущем эти связи оказались для него очень важны — он приобрел друзей и помощников; выступив через семь лет как писатель, он уже был близко знаком с лучшими представителями датской культуры.

* * *

Но насколько ценными окажутся для него все эти впечатления и знакомства, ни он, ни кто другой и не подозревал, когда в начале лета 1822 года его уволили из театра. Теперь все казалось безнадежным. Что же, отступиться? Нет, об этом не могло быть и речи, во-первых, потому, что иного пути не было, кроме как продолжать; во-вторых, потому, что он не мог заставить себя отказаться от мысли о театре; и наконец, ему пришла в голову еще одна возможность: если он не стал актером, может быть, он станет драматургом, будет писать трагедии, как Эленшлегер и Ингеман{26}. И он немедленно начал новое наступление на храм искусства, который так долго и тщетно пытался завоевать.

Писать ему было не в новинку. Он сочинял еще дома в Оденсе, а играя в театре, снова пристрастился к этому. В 1821 году он прочел в одном литературном журнале немецкий романтический рассказ с привидениями под названием «Лесная часовня» и переделал его в большую трагедию в пяти актах. Свое произведение он показал Хёг-Гульдбергу, который с интересом прочел его и исправил все орфографические ошибки. Андерсен поспешил прочесть пьесу всем своим близким и дальним знакомым, в том числе Эленшлегеру и Ингеману, к которым он без долгих размышлений пришел со своим опусом под мышкой. Гульдберг помешал Андерсену отдать ее для постановки в Королевский театр, и Андерсен, кажется, на некоторое время оставил сочинительство. Но в следующем, 1822 году он возобновил его и, заимствовав тему из фюнского народного сказания, написал еще одну драму, «Разбойники из Виссенбьерга», которую втайне от Гульдберга анонимно послал в театр. Это была, конечно, безнадежно сырая чепуха — язык изобиловал неудобоваримыми романтическими клише, правописание взывало к небесам, а содержание вполне соответствовало юному возрасту автора. Произведение ему вернули с замечанием, что в нем проявилось полное отсутствие общего образования у автора, и желательно ему с помощью мецената выучить что-нибудь как следует, прежде чем снова приниматься за сочинительство.

Но это не удержало его от новой попытки, и скоро была готова еще одна драма, тоже в пяти актах, на древнескандинавские темы, она называлась «Солнце эльфов». Эту пьесу он тоже читал всем своим знакомым, в том числе Эрстеду, который сказал о ней несколько добрых слов, и пробсту К. Гутфельдту{27}, который услышал о чудаковатом молодом человеке и заинтересовался им. Андерсен обратился также к адмиралу П. Вульфу{28}, с которым не был лично знаком, но тот перевел несколько драм Шекспира. Это было достаточным поводом для визита. Как рассказывал Вульф впоследствии, юный писатель представился словами: «Вы перевели Шекспира, я его очень люблю, но я тоже написал трагедию, вот послушайте!» И с места в карьер принялся читать. Когда он закончил, сбитый с толку слушатель, обретя дар речи, пригласил молодого человека прийти к нему еще раз, на что Андерсен ответил: «Да, непременно приду, как только напишу новую трагедию!» — «Ну тогда это будет не очень скоро!» — ответил Вульф. «Отчего же, — парировал Андерсен, — я думаю, она будет готова через две недели». И скрылся так же неожиданно, как появился. Но смелый и добрый морской офицер проникся симпатией к простоватому юноше, и таким образом перед ним раскрылся еще один интеллигентный дом.

В то же время его очень окрылило, что в августовском номере занимательного журнала «Харпен» («Арфа»), который издавал А.П. Люнге{29}, он обнаружил сцену из «Разбойников из Виссенбьерга». Он торжествовал, увидев свое имя напечатанным под произведением, которое он сам написал, но этого ему показалось мало. Он решил издать целую книгу. В нее должны были войти «Привидение на могиле Пальнатоке» (новелла в духе Вальтера Скотта, которую он только что сочинил), «Солнце эльфов» и пролог в стихах, а название он придумал такое: «Юношеские опыты Вильяма Кристиана Вальтера» (Вильям в честь Шекспира, Кристиан в честь себя самого, Вальтер в честь Вальтера Скотта). Один из его друзей помог ему уговорить типографию издать книгу; автору нужно было только набрать определенное количество подписчиков. Со своим рано проявившимся чутьем на создание рекламы Андерсен позаботился о том, чтобы книга получила предварительное освещение в прессе. Он обратился к одному известному литератору, прочел ему «Солнце эльфов» и заставил написать положительную рецензию в ежедневной газете. Далее он с помощью пробста Гутфельдта сочинил петицию королю с просьбой субсидировать издание своей книги. Книга действительно была издана — как ни странно, потому что ни подписчиков, ни королевской поддержки не было; ее никто не покупал, и юношеские опыты пошли на оберточную бумагу.

Но как бы ни занимали его книги, еще более напряженно он следил за судьбой «Солнца эльфов» в театре. Пробст Гутфельдт передал драму со своей личной рекомендацией Рабеку, члену дирекции и литературному советнику театра, и уже 3 сентября его отзыв был готов. Этот документ, ныне хранящийся в Государственном архиве, показывает, с какой поразительной ясностью старый литератор разглядел талант, скрывавшийся в незрелой поделке 17-летнего юноши, и что именно Рабек взял на себя инициативу как-то помочь Андерсену.

«О драме Андерсена „Солнце эльфов“, — писал он, — приговор можно вынести сразу; это нагромождение слов и тирад без драматического действия, без последовательности, без характеров, полное всевозможных реминисценций из Эвальда{30} и Эленшлегера, исландской и новонемецкой литературы вперемешку, банальных фраз с банальными рифмами, короче, ни в коей мере не пригодных для сцены. Но если принять во внимание, что пьеса сочинена человеком, который едва умеет писать связный текст, не знает ни орфографии, ни датской грамматики, полностью лишен элементарных необходимых представлений; к тому же в голове у него перемешано добро и зло, и он без разбора берет что попадется под руку, и, несмотря на это, в его произведении все же есть искры таланта, особенно в первых сценах Воласа, остается только пожелать, чтобы мы могли проверить, получится ли что-нибудь из этой удивительной головы, если ей дать образование. Не знаю, окажут ли ему доверие мои более влиятельные коллеги, добившись для него непосредственно королевского или какого-либо общественного пособия, или, возможно, будет лучше, как я уже давно предлагал одному из его покровителей, частным порядком собрать некоторую сумму, куда я охотно внесу свою лепту, чтобы он мог три года обучаться в гимназии и год в университете, пока не станет ясно, что из него выйдет. Но я убежден, что для него необходимо что-нибудь сделать, и это мое пожелание я выношу на пристрастный суд моих влиятельных господ коллег».

Собрание дирекции состоялось 6 сентября, и Рабек настойчиво убеждал своих коллег посодействовать тому, чтобы «этот молодой человек получил такую стипендию, при которой будут развиты и воспитаны его несомненные способности». Трое остальных членов дирекции — Холстейн, Ольсен{31} и Коллин — согласились с Рабеком, и было решено через неделю пригласить Андерсена на собрание.

Можно себе представить, как билось сердце Андерсена, когда 13 сентября 1822 года он отправился в театр. Неужели пьесу примут для постановки? Неужели его признают как восходящую звезду датской литературы? Но не случилось ни того, ни другого. Собралась дирекция, Рабек взял слово и сказал, что присланная пьеса показала у автора полное отсутствие образования, без которого он, разумеется, никогда не сможет создать ничего подходящего для образованной публики, но что в ней есть проблески дарования, которые много обещают в будущем. Поскольку автор, помимо того, производит впечатление порядочного человека, дирекция будет просить короля о стипендии, с тем чтобы Андерсен поступил в гимназию. Обо всем необходимом в этой связи позаботится статский советник Коллин, и Андерсен отныне должен будет обращаться к нему.

Андерсен потерял дар речи от радости. Он был спасен! Может быть, мысль об учебе была в этот момент не так уж привлекательна, но это ничего не значило по сравнению с радостным известием, что отчаянная и изнурительная борьба за существование наконец позади. Потому что теперь он был уверен, что в течение нескольких лет у него будет крыша над головой и еда каждый день, ему предстояла спокойная и устроенная жизнь, которая даст ему возможность обеспечить себе будущее.

Дело быстро уладилось. Коллин позаботился о том, чтобы ему дали право бесплатного обучения в гимназии Слагельсе и ежегодное пособие на все время учения. 26 октября он почтовым дилижансом выехал в Слагельсе, чтобы начать новый и, как показало будущее, одновременно полезный и мучительный период своего развития.

* * *

Юность Андерсена в Копенгагене относится к числу самых удивительных эпизодов в истории датской литературы. Четырнадцатилетний мальчик приехал в город, не зная ни единого человека и не имея возможности заработать себе на пропитание — и ему удалось прожить три года исключительно при помощи людей, у которых он вызвал интерес. Наконец, когда дела пошли неудачно и он оказался на мели, он попросту вынудил дать ему общественную поддержку. У этого чуда есть свое объяснение. На него обращали внимание прежде всего благодаря его более чем необычной внешности. Поэт Й.М. Тиле{32} в своих воспоминаниях очень остроумно описал впечатление, которое производил Андерсен. Однажды летом 1820 года Тиле сидел и работал в комнате, которую снимал на Гаммельстранд, как вдруг в дверь постучали. «Подняв взгляд от бумаги, я с удивлением увидел долговязого юношу очень странной наружности, который стоял у двери с глубоким театральным поклоном до полу. Шляпу он сбросил еще у дверей, а когда длинная фигура в поношенном сером сюртуке, из слишком коротких рукавов которого торчали худые руки, выпрямилась, я увидел маленькие раскосые глазки, которым потребовалась бы пластическая операция, чтобы видеть из-за длинного, выдающегося вперед носа. На шее у него был пестрый ситцевый платок, так крепко завязанный узлом, что длинная шея как бы стремилась выскочить из него; короче говоря, это было удивительное существо, тем более поразительное, что, сделав несколько шагов вперед и еще раз поклонившись, оно начало свою патетическую речь так: „Могу ли я иметь честь выразить мою любовь к сцене в стихах, которые я сам сочинил?“ И не успел Тиле опомниться, как удивительный юноша уже вовсю декламировал, а закончив, поклонился и без передышки начал разыгрывать сцену из „Хагбарта и Сигне“{33} Эленшлегера, потом — также без перерыва — другие сцены из трагедий и комедий, закончил эпилогом собственного сочинения, театрально поклонился, схватил шляпу и бросился вниз по лестнице».

Позже Тиле узнал, что странный визит был выражением благодарности за то, что он участвовал в сборе пожертвований, проведенном Гульдбергом; Андерсен ходил ко всем своим благодетелям и декламировал.

Его наружность и поведение вызывали смех, но еще большее впечатление производил сам человек, скрывавшийся за этой внешностью. Огромные силы, движущие этой пламенной душой, непосредственно влияли на окружающих, словно излучение, от которого невозможно было укрыться. Никто не мог устоять против его искренне добрых, умоляющих глаз и отделаться от его наивной назойливости, которая не останавливалась ни перед какими соображениями — он в высшей степени нуждался в помощи, для него это был попросту вопрос жизни, и он обладал безоговорочной уверенностью гения в том, что заслуживает помощи и что Дания создана для того, чтобы ему помочь. Его невозможно было оттолкнуть.

Наконец, его незрелая поэзия все же обладала некоторыми интересными качествами.

Но каковы бы ни были естественные причины интереса к нему со стороны его покровителей, все же следует признать, что ему необыкновенно повезло и что он легко мог погибнуть. У него были все основания благодарить судьбу за свое спасение.