Восемнадцатый день голодовки
Восемнадцатый день голодовки
Утро было обычным. Вошел санитар, ленивым движением сунул в рот больного термометр, сделал вид, что прибирает палату, затем вытащил термометр, записал на сером квадратике бумаги и, оглянувшись через плечо на лежащего, вышел. Так начался день.
Вскоре пришла Оливин. Она не произнесла ни слова. Только ласково, еле касаясь кожи, отерла пот с лица.
— Не волнуйся за меня…
— Я ничего… Ты вправе поступать так, как велит тебе твоя совесть, — губы ее дрогнули.
— Ну вот, — медленно протянул он. — Успокойся, пожалуйста, — и слегка сдвинул свою руку, словно пытаясь положить ей на колено.
Оливин судорожно схватила ее. Как немощна сейчас эта сильная рука…
— Я не буду… постараюсь, я знаю, тебе намного тяжелее, чем мне и всем нам. Ты выдержишь. Я буду все время около тебя..
Хулио Антонио ласково улыбнулся, и его пальцы шевельнулись, отвечая на рукопожатие.
Оливин захотелось говорить. Надо говорить, что-нибудь рассказывать, чтобы отвлечь его от тяжелых мыслей. Заставить его думать о другом. Но как это сделать? О чем?.. О политике? Нет, нет! И неожиданно для самой себя она произнесла:
— Ты знаешь, Росалия Бок тоже подписалась под петицией, посланной Мачадо, — сказала она и подумала: «Зачем это я?»
Когда-то в университете поговаривали о близости Росалии и Хулио Антонио, хотя близкие друзья Хулио Антонио знали, что это были просто сплетни. Так и получилось: в один прекрасный день все узнали, что он не разговаривает с Росалией. Истинной причины ссоры никто толком не знал. А дело было не в противоречиях амурного характера, как думали многие, а политического. Брат Росалии, тоже бывший друг Хулио Антонио, стал его политическим противником. Молодой Бок не разделял взглядов Хулио. В политических спорах сестра открыто поддерживала брата. Прямой и откровенный Хулио Антонио не мог дружить с человеком противоположных взглядов. Оливин вдруг стало горько и обидно за себя. Ведь она тоже не во всем согласна с ним, хотя и любит его и она его жена. Ей не по душе коммунисты, и он это знает. Она тоже за социальную справедливость, но она против убийств, кровавых революций. Всё должны решить образованные люди с помощью реформ. Но он верит в противоположное… Не ждет ли ее участь Росалии?
— Вот оно что… — медленно, словно продумывая каждое слово, пробормотал Мелья. — И она решила протестовать. Смотри-ка, так и в забастовщицу превратится, — улыбнулся он иронически.
— Знаешь, девочки они еще, эти студенточки с зубоврачебного факультета…
— Ничего, ничего, когда-нибудь и они нам помогут.
— За эту неделю в газетах было много протестов против твоего заключения и даже напечатали фамилии всех других арестованных руководителей рабочих.
— Ко мне уже заходили товарищи, много интересного рассказали. Сейчас готовят демонстрации по всей стране… Не я же один в тюрьме… Вот освободят…
Оливин смотрела на него нежно и даже жалостливо. Перехватив ее взгляд, он замолчал, а затем спросил:
— Ты, кажется, не веришь, что мы выиграем?
— Что ты, что ты! Прости меня, это я просто так… Что мы будем делать после того, когда ты вернешься домой?
— Что и раньше…
Ей захотелось крикнуть: «Не надо больше, Хулио! Я не хочу больше тюрем!», но она сказала:
— Ты знаешь, пришла телеграмма из Буэнос-Айреса. От имени жителей муниципалитет просит Мачадо о твоем освобождении. Даже в мексиканском сенате приняли решение ходатайствовать за тебя. — Она говорила быстро, словно боялась, что он ее перебьет. — А железнодорожникам удалось провести митинг и опубликовать в газете «Эль Диа» протест от имени 12 тысяч членов профсоюза железнодорожников. В этой же газете напечатали письма и телеграммы из Морона. — Оливин внимательно следила за Хулио, и ей показалось, что он засыпает. Она понизила голос: — Твой друг Альфредо Лопес начал большую работу в Национальной рабочей конфедерации. Он сказал, что письменный протест конфедерации — это только начало и что они проведут забастовки и митинги… — Хулио спал. Словно боясь, что он проснется, если она замолкнет, Оливин продолжала говорить тихим голосом. — Ассоциация студентов-медиков опубликовала письмо к президенту… Учащиеся из Гуанахая создали комитет и тоже послали телеграмму протеста…
Входная дверь внизу хлопнула с такой силой, что Хулио вздрогнул и приподнял голову. Оливин придвинулась к изголовью. Ее встревожил этот стук. Было слышно, как по лестнице бежал человек, нет, кажется, двое или даже трое… Вот топот бегущих уже слышен в коридоре. Ближе, ближе…
Оливин еще ближе подвинулась к Хулио, словно пытаясь заслонить его от неизвестной опасности. Рванулась дверь, и в комнату влетели Рубен Мартинес Вильена и Альдерегиа.
— Победа, Хулио, дорогой! Победа! — закричал Рубен, размахивая какой-то бумажкой.
— Ты свободен, Хулио! Ты свободен! — шумел Альдерегиа.
Вновь распахнулась дверь, и вошел кто-то с сияющим от счастья лицом, за ним еще кто-то. Каждый входящий считал своим долгом говорить громким голосом, перебивая друг друга и обращаясь к Мелье.
Оливин в первое мгновение растерялась: минуту назад она, кажется, не сомневалась в гибели Хулио, а сейчас в эту серую больничную палату вошла жизнь… Она как ошалелая смотрела вокруг, а затем бросилась к Хулио и обняла его, прижавшись лицом к черной колючей бороде. Спазмы сдавили горло, и она не могла произнести ни слова. Повернула лицо и посмотрела в его глубоко запавшие глаза, столько твердости и решительности было в их взгляде, что ей стало стыдно за свою недавнюю слабость и неверие.
Рубен, ласково улыбаясь, смотрел на друга. Он вспоминал эти проклятые 18 дней, когда каждый восход солнца таил в себе неизвестность. Но, кажется, все самое страшное осталось позади, надо думать уже о будущем…
Словно угадав его мысли, Хулио сказал как мог громче:
— Я не успокоюсь, пока не добьюсь освобождения остальных товарищей… Надо приступать к решительным действиям…
— Да, за других товарищей мы еще поборемся, — поддержал его Рубен. — Но тебе не опасно оставаться здесь? В Гаване?.. На Кубе?..
— Рубен, — заговорил взволнованно Хулио, — я поступлю так, как скажет партия… Ты должен… Все вы должны понять — я не один, я член партии… Если ЦК сочтет необходимым, я уеду.
— Друзья, — вмешался Альдерегиа, который, увлекшись общей радостью, на время забыл о своем подопечном. — Хулио еще в опасности: он свободен, но организм истощен…
Открылась дверь, и в палату вошли журналисты.
— Сеньор Мелья, что вы можете сказать по поводу вашей голодовки? — начал один из них чуть ли не с порога.
— Моя голодовка — это протест против несправедливостей, которые окружают нас всех, против социального неравенства. К моему протесту присоединились сотни тысяч людей, не только на Кубе, но и за рубежом. Сейчас, как никогда, я верю в идеалы, которые я отстаиваю. И я еще с большей энергией буду бороться за освобождение угнетенных не только на Кубе, но и во всем мире.
Последняя фраза была произнесена четким и твердым голосом.
Встревоженный Альдерегиа решительно вмешался.
— Сеньоры, все! Распоряжаюсь здесь я. Пока Мелья в постели, он в моей власти, — веселый доктор не удержался и улыбнулся. Он не мог приказывать: — Серьезно, друзья, ему так необходим отдых…
— Но разрешите, сеньор доктор… — попытался возразить один из журналистов.
Но тут не выдержал Рубен. Не скрывая своего раздражения, он прервал газетчика:
— Нас меньше всего волнуют интересы вашей газеты. Доктор прав, мы все уходим. Сеньоры, прошу за мной.
Все, кроме журналистов, подошли к Хулио, чтобы попрощаться с ним, и потянулись к выходу.
Палата опустела. Остались только Оливин и Альдерегиа. Они смотрели друг на друга и улыбались.
— Ну вот, пора собираться домой и нам, — сказал Хулио Антонио.
Было шесть часов вечера 23 декабря 1925 года.