Выбор
Выбор
1
Итак, желание исполнилось: после защиты дипломных проектов отличники выпускного курса пойдут работать на опытный танковый завод.
Как такое не отметить!
В выходной день группа дипломников политехнического института гурьбой ворвалась в комнату Кошкиных на четвертом этаже дома по каналу Грибоедова.
— Верочка Николаевна! Михаил Ильич! Гостей принимайте — пировать будем!
Каким-то чудом ребята достали марочный «Токай», девушки запаслись винегретом из столовой, мукой, добытой на талоны хлебных карточек, купили шестилетней Лизе и трехлетней Тамаре молочных карамелек, и все это богатство — на стол.
— Припасы наши — руки ваши!
— А ну-ка, Миша, покажи, каков ты кондитер!
Кухня была одна на двадцать с лишним семейных комнат, и женщины, орудовавшие у плиты, встретили ватагу с нескрываемой враждебностью.
— Куда претесь?! — заворчала толстая тетка, встав в боевой позе перед плитой.
— Зачем, тетенька, серчать? Мы вас такими пирогами угостим — цари не кушали.
— Не ты ли, пустобрех, испечешь?
— Я не я, но мой друг, первейший московский кондитер. Входи, входи, Михаил Ильич!
Тетка ахнула, увидев на пороге Кошкина в фартуке и поварском колпаке.
Женщины расступились, освобождая место за плитой для соседа, которого они все очень уважали, но видели крайне редко, тем более на кухне. Если заглянет поздним вечером согреть чайник, то тут же вокруг него соберутся домохозяйки и не отпустят, пока не ответит на все вопросы — и продуктовые, и жилищные, и международные. И вдруг — колпак, закатанные рукава, обнажившие мускулы, и ловкие, как у женщины, руки, легко замесившие тесто и слепившие симпатичные пирожки…
Вера Николаевна со студентками сервировала в комнате стол, когда распаренный кухонной жарой Михаил Ильич в сопровождении институтских друзей торжественно внес на одолженном у соседки блюде подрумяненные ароматные пирожки.
Все ели их и нахваливали. Но о том главном, что переполняло сейчас завтрашних танкостроителей, по молчаливому уговору никто не заговаривал. Болтали о пустяках, шутили, смеялись.
— Слушай, Михаил, ты как в кондитеры-то попал? — спросил кто-то. — Рассказал бы хоть!..
— Как попал? — Кошкин поглядел куда-то в окно. — Ну, тут издалека надо начинать…
Зимним полднем девятьсот девятого года обшарпанный, с облезлыми боками поезд остановился у перрона московского вокзала. Впервые в жизни увидевший городские здания одиннадцатилетний Миша Кошкин жадно приник к вагонному окну, но его тут же подхватил, понес за собой поток пассажиров, кинувшихся к выходу.
На весу, так что ноги мальчишки не в состоянии были нащупать ни одной ступеньки, его вынесло на перрон, закрутило в человеческом водовороте, а потом какой-то центробежной силой отбросило вбок от плотной людской волны. Миша угодил в сугроб. Когда он вылез оттуда, мешочка в ладони не было.
В том тряпичном, сшитом матерью на дорогу мешочке лежали два серебряных гривенника и адрес дяди Никифора, дальнего родственника по отцовской линии. Давным-давно еще отец нацарапал на бумажке номер дома и улицу с двойным мудреным названием, но как ни старался сейчас Миша, вспомнить тот адрес не мог. Угораздило же его вынуть из-за пазухи злополучный мешочек! Хотел облегчить себе, подумал, что надо сразу же показать кому-нибудь тот адрес, расспросить, как найти дядю Никифора, который, мать надеялась, снизойдет к ее горюшку, даст парнишке угол и работу…
Миша не мог сообразить, в какой момент он разжал кулак — в тамбуре ли или уже тут, в сугробе?
Поезд куда-то запропастился — да если и найдешь его, разве пустят мальчишку в вагон искать пропажу?! А на истоптанном тысячью подошв перроне мешочка из белого холста не было. Миша исползал весь перрон, прощупал его вершок за вершком — нет и нет, наверно, колеса поезда искромсали мешочек вместе с адресной бумажкой и двумя гривенниками.
Купить обратный билет не на что — и на эту поездку мать наскребла последнее. Откуда взяться деньгам, если отец второй год не возвращается с отхожих промыслов, и весточки нет — жив ли, запропал ли в шахте или в гиблой тайге могучий и незадачливый Илья Кошкин?
Миша, конечно, не побоялся бы и зайцем добираться, товарняком доехать до далекой станции, а там — пешком до своей деревни. А маманя! Она-то ничего ему не скажет, но ночами будет плакать: ртов много, есть просят… Сам же он клятву себе дал, что так, без ничего, ни за что не вернется домой, что навестит мать только после того, как обучится городской работе, рубли за нее получать начнет и на те рубли накупит родным гостинцев, и самый главный — мамане. Третьего дня у вагона, пальцами трогая его губы, она шептала:
— Все может случиться… Но ты, Михаил Ильич, не распускай нюни. Ты же мужик головастый, в отца крепкий!
…Выпрямился Миша не по собственной воле. Бородач саженного роста, с метлой и желтой бляхой на фартуке, поднял его за шиворот. Затрещал воротник латаного-перелатаного пальтишка, и Миша, чтобы спасти единственную одежонку, завопил не своим голосом:
— Отпустите, дяденька! За-ради Христа отпустите!
Верзила дворник потешался. Длинной лапой поднимал он Мишу все выше, пока парнишка, отчаявшись, не стал дрыгать ногами и скорее нечаянно, чем умышленно, угодил бородачу в зубы. От неожиданности и боли дворник выпустил Мишу, и тот мигом влетел в здание вокзала. Бычий рев дворника нагонял его. Сидевшие на лавках, мешках и ступеньках бесчисленных лестниц люди, обалделые, должно быть, от долгого ожидания, принимая Мишу за вора, пытались преградить ему путь, награждали с ходу тумаками. Вобрав голову в плечи, Миша кружил, искал выхода, пока не оторвался от гонителя, не выскочил на привокзальную площадь и не пересек ее. Только тут, почувствовав себя вне опасности, поднял мальчишка глаза на Москву.
В этот миг он забыл даже о злополучном мешочке, забыл все страхи и обиды. Площадь показалась ему больше, чем вся его деревня. Кругом — высоченные дома, разукрашенные ярче, чем дворцы в книжках, которые давала ему домой учительница. Миша замешивал клейстер, вклеивал, оторванные неряхами страницы, соображал из картона обложки и после многократного чтения как новенькие возвращал в школу. «Уж нагляжусь досыта, — подумал мальчишка. — Портянки бы только сменить — от пота чавкают…» Он свернул в подворотню, зашел в подъезд, присел на ступеньку лестницы. Сбросить с плеч втрое исхудавшую за дорогу котомку, достать свежие портянки, скинуть подшитые войлоком валенки и вытереть их изнутри — все это заняло не больше минуты. Но Мише казалось, что прошла целая вечность, он холодел от мысли: войдет кто-нибудь или спустится по лестнице, и дом загалдит истошно: «Вор!»
Переобувшись, сунул в рот пахнувший материнским теплом сухарь и пошел по улицам, пугавшим, но и притягивавшим сильнее, чем прохладная речка в знойные летние дни, когда он до одури работал с матерью в поле.
Петляя, Миша миновал один и другой переулок, а когда догадался, что вокзал остался далеко позади и никто ему не угрожает, вышел на перекресток широченных улиц.
«Народу-то, маманя, тьма-тьмущая. Гудят, как мельничные жернова, толкутся, как в церкви в престольный праздник. — Ему чудилось, что мать идет с ним рядом, слышит его. — Ходи, гляди сколь хошь… Лавки-то! За стеклом вкуснятина — всю деревню от покрова до рождества закормить можно…»
А коньки — лучше бы на них не глядеть! Солнце в них отражается, дразнит: «Купи, купи!..» «И куплю с первого же заработка, недоем, а куплю! Заявлюсь в деревню, выброшу свои деревяшки с проволокой — на этих всех обставлю».
Он вздрогнул, услышав цокот копыт по очищенной от снега брусчатке, и увидел царственно восседавшего на козлах пароконных саней извозчика. Перехватив его подозрительный взгляд, Миша шарахнулся в сторону. «Еще подумает — слямзить коньки хочу…»
Он шел и шел, и все ему казалось, что вот за той уж кирпичной стеной или теми воротами непременно покажется поле, лес или деревня — ведь есть же конец этому городищу?! Но конца не было.
Невдалеке от Сухаревской башни внимание мальчишки привлекла шарманка. Разноцветный попугай горбоносым клювом вытаскивал из деревянного узенького ящичка бумажки со «счастьем». Человек в рваном замасленном пальто, вертя ручку, извлекал из чахоточной шарманки не то песню, не то молитву. Миша не заметил, как шарманка стала куда-то отплывать и его поглотил круговорот рынка. Мужики в овчинах, визгливые торговки в цветастых юбках и кофтах затолкали, завертели парнишку. Голова пошла кругом — он потерял из виду и стены, и даже верхушку Сухаревской башни.
Гибкими ящерками проскальзывали в толпе мальчишки в лохмотьях — они были увлечены карманами торгашей и покупателей и не замечали Мишу. И вдруг рыжий, без шапки, парень вынырнул прямо на него, вцепился голодными глазами и пятерней в котомку с последними сухарями и бельишком, рявкнул:
— Продаешь за грош аль меняешь-пропадаешь?!
Кричать опасно — обоих поднимут за уши. Хватать за горло тоже не резон — паренек года на два старше, крепко сбит, да начнешь драться в этом густосеве подкованных сапожищ, еще, чего доброго, задавят, и не глянут даже хозяева, смазанных дегтем голенищ, кого на тот свет отправили…
— В подворотню пойдем поторгуемся. Лапы вниз — не на робкого напал! — громким шепотом строго, как, бывало, отец, предупредил Миша и рывком вывернул котомку с плеча на грудь.
То ли рыжего оттеснили и он потерял Мишу из виду, то ли нашлась добыча посолиднее, чем худосочная котомка, — парнишка исчез. Пробившись сквозь толпу и увидев, что он один, Миша успокоился.
На часть уцелевших медяков купил горячий пирожок с ливером, бутылку квасу и, захмелев, присел на бульварной скамейке под липой, разукрашенной морозной паутинкой. Наверно, задремал бы, согревшись, если б не появилась на бульваре стайка голосистых мальчишек. Они вели снежный бой. Миша с гордостью превосходства отметил, что ребята менее ловки, чем его деревенские друзья.
«Сейчас покажу, как нужно!» — раззадорился было он, но его остановила форма на подбежавших мальчуганах: фуражки с черными блестящими козырьками, строгие, совсем как на взрослых, шинели с двумя рядами серебряных пуговиц, а на поясной квадратной, тоже серебряной, пряжке — выпуклые буквы «МГ». «Сынки стражницкие аль подмастерья ихние…» — подумал Миша, вспомнив налет конных стражников на деревню, арест чахоточного учителя, брошенного на подводу и увезенного куда-то на сибирскую каторгу. «Ишь вырядились». С ненавистью глядя на играющих, он сжал кулаки и пошел прочь. И не ведал деревенский паренек, что встретил обыкновенных гимназистов и ужасное в его воображении «МГ» означает «московская гимназия».
Через Китай-город, охваченный старой стеной аршинной толщины и набитый, как подсолнух, семечками, торговыми рядами, будками городовых и конурами нищих, Миша вышел на Красную площадь.
Черным ручьем по белому снегу тянулась процессия монашек на поклонение «чудотворной» Иверской. Мальчишка пристал к черному хвосту и, как только миновал ворота, побежал ошалело к царь-пушке, от нее к царь-колоколу и дальше — в большие и малые церкви. Он прятался за колонны, в уголках, чтобы его преждевременно не выставили, и сколько душе угодно наслаждался чудесами.
Вышел из Кремля вечером, и сразу же мороз, круто шагнув к тридцати градусам, залез под ветхое пальтецо, перешитое матерью из отцовского. Заколотило от холода и еще хлестче от мысли, что он так глупо проморгал светлые часы, не попытался найти ночлег и какую ни на есть работенку хотя бы на день-два.
В неверном тусклом свете фонарей нависающие каменные громады выглядели чудовищами. Мишу лихорадило. Тело наполнилось чугунной тяжестью, она клонила голову, сгибала ноги, и не упрись мальчишка лбом в стекло витрины, рухнул бы, наверно, на обледеневший тротуар.
На витрине забавными пирамидами возвышались калачи и булочки, а хлеб лежал такой вкусный, что желудок зацарапали колики. За шесть грошей, которые остались в кармане, можно было купить фунт хлеба и стакан чаю, но только он шагнул к двери булочной, как из нее выкатилась барыня в меховой шубе и лисья морда воротника злобно ощерилась, будто предупреждая: «Ничего, кроме тумаков, здесь не получишь».
Миша отошел от кондитерской, опустился на ступеньку темного безлюдного подъезда и, поджав под себя ноги, уткнул лицо в колени, впал в теплое забытье.
Он замерзал. Ему приснилась накаленная печка, рядом возникла мать. Она обнимала его, спрашивала: «Ладно те у дяди Никифора? Молись за него, Миша…»
В темноте наткнулся на полузамерзшего парнишку Герасим Мохов, рабочий с кондитерской фабрики. Принес его на руках в свой домик на московской окраине, отогрел, пристроил в пекарню — мальчиком на побегушках…
Поздно вечером разошлись друзья.
— Как хорошо было! — подошла к мужу Вера Николаевна, уложив девочек спать. — И ты у меня молодцом — я и не знала, что умеешь так рассказывать. Приглашал бы их почаще, а?
— Может быть, Верочка, постараюсь, Верочка, — обещал Михаил Ильич, а сам, уставясь раскрытыми глазами в темноту, размышлял: о том, что от темы дипломного проекта «Шасси автомобиля», которую вынужден был взять, надо решительно отказаться, пока она не затянула, пока еще не поздно; что немедля надо пойти на опытный завод, к Гинзбургу, попросить у него тему, связанную с новым танком, со «сто одиннадцатым», — вот здорово было бы!
Надежда была слабенькой, как едва слышное сопение дочурок. «Если бы речь шла о модели, схожей с прежними, еще можно как-то надеяться. А тут — конструкция с противоснарядной броней, и принципы конструирования такой машины не могут оставаться прежними. Для такого дела нужны талантливейшие танковые конструкторы. Не хватит их в Ленинграде — Серго пришлет из Москвы, с Украины. Нет, не возьмет меня Семен Александрович в святая святых, да и не имеет права!..»
И все же на следующее утро Михаил Ильич явился к Гинзбургу.
То была скорее рабочая комната для конструкторов, чем кабинет руководителя КБ. Два простых стола, две чертежные доски. У стен — железный сейф, книжные стеллажи, шкаф, набитый папками из темно-серого картона. Михаил Ильич, старший группы студентов в дни практики, заглядывал сюда чаще, чем другие, приходил к Гинзбургу с вопросами, которыми не обязательно было заниматься начальнику КБ, — а он ими занимался, не отмахивался. И эта доброжелательность Гинзбурга помогла сейчас Кошкину перебороть скованность, заговорить о том, на что почти не надеялся.
Гинзбург слушал внимательно, терпеливо, и Михаил Ильич спохватился, лишь когда увидел, что с момента, как он вошел, минутная стрелка ходиков обежала полкруга.
— Простите, Семен Александрович, заговорился.
— Ничего-ничего, ваши доводы логичны: молодые конструкторы в такой группе действительно были бы не лишними, но, к сожалению, штаты ее крайне ограничены и нет у нас возможности ее расширить.
— Конечно… но… Если что-то параллельно… — Голос Кошкина от волнения сел, фразы вырывались какие-то усеченные. — Не для производства — для дипломной работы… Хочу почувствовать этот танк. Пожалуйста, Семен Александрович, прошу вас…
Что повлияло — упорство ли студента или сметливость и хватка Кошкина, отмечавшаяся всеми в месяцы практики на заводе, четкость и быстрота, с которой он справлялся с самыми сложными заданиями в цехах?..
Семен Александрович подошел к сейфу, вынул трубку ватмана и, возвратившись к столу, развернул его перед Кошкиным:
— Эскиз агрегата «Г», его поручили старому конструктору. Могу предложить сделать свой вариант. Пусть это будет ваш дипломный проект.
2
Конструкторов, не вошедших в группу «сто одиннадцатого», обидело решение Гинзбурга, и, как только из командировки приехал его заместитель Галактионов, посыпались жалобы.
Поздним вечером, когда они остались вдвоем в КБ, Галактионов заговорил о ропоте и обидах:
— От кого угодно мог ожидать такой несправедливости, но не от тебя, Семен. Золотых ребят оставил за бортом, втиснул в группу неоперившегося студента. Не собираешься ли еще передать Кошкину руководство проектированием?!
— Не кипятись, выслушай.
— Простительно, если взял бы настоящего конструктора. А он? Малость соображает и чертит — таких найдем сотни. Да к тому же подкатывает к возрастному пределу — диплом получит в тридцать шесть лет!
— А ты забыл, что древние греки называли период сорокалетия «акме» — годами расцвета? Иван Михайлович Губкин получил диплом инженера в сорок лет, но это не помешало ему стать академиком.
— Губкин гениален!
— Вот мы с тобой — обыкновенные смертные и тоже подкатываем к возрастному пределу. И все же на свалку нас выбрасывать как будто не собираются.
Галактионова оскорбило сравнение.
— Мы занялись танками чуть ли не первые в Союзе. Скинь эти восемь лет — и ты заметишь, что наши ячейки памяти были тогда свободны от мусора устаревших подходов, традиций и привычек.
— Как знать, может быть, ячейки Кошкина находятся тоже в первозданном виде.
— Набиты философией, экономикой, политикой. Шпарит у себя в институте доклады о международном положении! Вряд ли для конструкторской мысли остается место.
— У меня есть друг Максим Галактионов… Когда он измотан работой на заводе до последней степени, то до рассвета глотает Льва Толстого. Куда только глыбы толстовские вмещаются, если клетки мозга лопаются у того Максима от расчетов? Примолк… Не потому ли, что сам на себе испытал этот феномен: Толстой, Бальзак, Уэллс расширяют ячейки памяти, делают их эластичнее, что ли? Нет, не стоит беспокоиться из-за возраста Кошкина и его эрудиции.
— Но ты же знаешь, — пустил Галактионов в ход последний козырь, — Форд увольняет конструкторов после сорока — сорока пяти лет, даже незаурядных. Не дурак же он! Мы с тобой успели кое-что сделать в танкостроении, а что Кошкин успеет до предельного возраста?
— О-о, сколько еще сделает, и не только до фордовского предела! Знаешь, что Серго Орджоникидзе ответил одному мудрецу, который спел ему такую же песню? Что большевики раскрыли секрет молодости, никому больше не ведомый.
— Какой еще секрет?
— И простой, и сложный: не хотят, не могут, не имеют права творчески стареть — и не стареют, вот какая диалектика!
Галактионов усмехнулся:
— Авторитетами загнать в угол хочешь? Я против Кошкина ничего не имею — человек он, наверно, стоящий. И то, что по решению ЦК выпускники политехнического будут посланы к нам, — прекрасно. Но надо дать им созреть. А вы с директором ошарашили всех, включив Кошкина в группу «сто одиннадцатого». Ты знаешь, что в КБ об этом говорят?
— Догадываюсь.
— Не думаю.
— Говорят, что Гинзбургу, видать, важен партийный билет, а не опыт. И посолонее…
— Что Кошкин ничего путного для машины не делает, иначе главный не прятал бы его от коллектива. Так?
— Вот тут, Семен, ты в самое «яблочко» попал. Кажется, и от меня этого уникума прячешь.
— Зайди, пожалуйста, в механический.
— Ты завел третью смену?
— Полуночник объявился, потерял счет времени. Посмотришь, а потом я готов слушать тебя хоть до утра.
Токарный станок исполнял ночное соло. Единственная включенная лампочка в шестьдесят ватт освещала станок и крупную, с густой курчавой шевелюрой, голову Кошкина. Пепельно-серой выглядела рубаха, вспученная большими лопатками на согнутой спине. Сильные, оголенные по локоть руки и сухая шея казались бронзовыми.
Почувствовав человека за спиной, Михаил Ильич остановил станок и снял деталь.
— С приездом, Максим Андреевич!
— Спасибо… А почему не рабочие? — спросил Галактионов, подойдя ближе и беря деталь в руки. Она была сложного профиля, обработанная на токарном и зуборезном станках.
— Станочники перегружены, пришлось бы долго ждать. Конечно, они лучше бы сделали…
— Не уверен. Обработана отлично. А главное, легка!
— На сто шестьдесят граммов меньше, чем предполагали. На узле сэкономим несколько килограммов.
Как было Кошкину не сказать об этом Галактионову, если предстояло примирить трудно примиримое: при едва не трехкратном утолщении брони на «сто одиннадцатом» сохранить тот же вес, который имел его предшественник, тоже средний танк! Правда, проект предусматривал одну башню вместо трех, имеющихся на предыдущем танке, и все же одно это не могло дать нужную экономию. Требовалось еще и еще снизить вес. А добиться этого можно было только критической оценкой всех сечений и конфигураций, поисками в каждой детали возможностей снижения массы, но без ущерба для боевых качеств машины.
— Надежность, думайте прежде всего о надежности! — не преминул напомнить Галактионов. — И учтите: она прояснится не здесь, а на длительных испытаниях в жару, в мороз, и не на одном образце — на партии машин!
По заснувшему Ленинграду мчался автомобиль Галактионова. Подобной марки не существовало ни в Старом, ни в Новом свете, хотя каждый автомобильный король при желании смог бы, пожалуй, найти в ней части едва ли не всех типов машин, когда-либо вышедших из ворот его предприятий и давно заброшенных на свалки.
Рядом с Галактионовым сидел Кошкин. При крутых поворотах его кидало то на дверцу, то в сторону Галактионова, и Кошкин вцепился пальцами в скобу впереди себя, растопырив ноги для устойчивости.
Разговаривать в грохоте машины было невозможно, и Кошкин думал об этом крутом в суждениях человеке, о чудачествах и причудах которого говорили, пожалуй, не меньше, чем о его недюжинном таланте.
Уже третье поколение студентов кончало политехнический после Галактионова, а все еще из уст в уста передавалось, как он в двадцатых годах сконструировал аэросани, носился на них вокруг Ленинграда и по льду Финского залива, а потом невесть как собрал этот единственный в своем роде автомобиль, не раз оставлявший на спортивных гонках позади себя даже «форды» последних выпусков. Наверно, и аэросани, и этот автомобиль, думал Кошкин, помогают Галактионову искать, находить то, что никто не находил… Создал с коллективом танк Т-26 и в дальнейшем, вместе с Гинзбургом, проводил его модернизации — вплоть до испытаний на шасси этих машин гаубицы ста пятидесяти двух миллиметров. Утверждают, что идею подсказал Тухачевский, — но не другому же подсказал, а ему, Галактионову…
Галактионов вдруг вспомнил тонко обработанную Кошкиным деталь.
— Вы не токарем работали в молодости?
— Нет, только на первой институтской практике.
— А ваша рабочая специальность?
— С детства и до службы в армии — кондитером.
— Ну и ну, — уже совсем по-дружески рассмеялся Галактионов. — Кондитер танковые деликатесы выпекает…