Глава 13 Власть и слава
Глава 13
Власть и слава
Когда Громову доложили об истории с носом, командующий только хмыкнул: «Пусть не сует свой нос, — куда не просят», и тут же позвонил Федорову:
— Есть приказ направить тебя на курсы начсостава. Срочно вылетай в Калинин. Тебя назначили командиром дивизии. Там тебе и нос подправят.
Через два дня с подшитым носом, замурованным в гипс и приклеенным к переносице, Иван Евграфович появился в штабе, чтобы передать свои полномочия заместителю. В прихожей штаба сидел рядом с краснопогонником осанистый солдат без погон, в серой поношенной шинеле без пояса и без обычной красной звездочки на лихо сдвинутой чуть-чуть набекрень шапке-ушанке.
Десять лет прошло с памятной дуэли на рапирах, а залихватское лицо секунданта лидера днепропетровского хулиганья не изгладилось в извилинах памяти. Все же Иван решил проверить свою мозговую коробку на прочность извилин. Подступил вплотную и, глядя в насмешливо-скептические складки губ в уголочке рта, как у Джоконды Леонардо да Винчи, сдержанно шепнул: «Павку Тараса знаешь? Где он?»
Солдат растерянно поднялся:
— Не знаю, товарищ подполковник.
— Федоров, — протянул руку Иван Евграфович, напоминая о себе.
— Не имею чести… А-а вспомнил, — заискрились глаза солдата. — Рапиры, дуэль… Только… это самое… Везде одно и то же: бордель и хамство правят бал, — погасли затеплившиеся зрачки солдата, потерявшего веру в объективность правосудия.
— Не понял. Почему здесь? В такой униформе? — попытался с ходу докопаться до истины владелец суррогатного носа.
— Вам не понять, товарищ подполковник. Вы, судя по звездочкам, под трибунал не попадали.
— О! Иван Евграфович! Что с вами? Кто это вам блямбу пристроил? — вошел в прихожую, разминая папиросу, начальник «СМЕРШа». — А с вами, голубчик, я даже не знаю, как быть? — обратился начальник к подтянувшемуся солдату без ремня. — Опоздали. Спецотряд штрафников у нас расформирован. Будем созваниваться с вышестоящими инстанциями. А пока самое подходящее место для вас — губа. Это что, ваш приятель? — повернул начальник свое одутловатое лицо снова к Ивану Евграфовичу.
— Можно и так сказать. По летной школе в Луганске, — счел нужным уточнить статус-кво «приятеля» бывший инструктор авиаучилища. — Разрешите мне, пока суть да дело, покормить старого друга в столовой, Зиновий Самойлович, — навеличил своего приятеля подполковник для большей убедительности прошения.
— Только вместе с конвоиром, — погрозил тот пальцем.
Они уселись в уголке опустевшей столовой. Завидев знакомого офицера, официантка шепнула соседке, и та позвала шеф-повара. Усатый дядя уставился на незарегистрированных едоков.
— Двоих можете покормить? Хотя бы остатками, — напористо добавил Иван Евграфович, отметив испытывающий взгляд повара, скачущий с одного клиента на другого.
Официантка принесла две тарелки супа с пшенкой и горку черствого хлеба. Выверенным взглядом поставила одну тарелку перед грустным солдатом без ремня, а другую — на середину стола, не затрудняя себя проблемой: кому она достанется. Заказчик еды подвинул тарелку сержанту с красной окантовкой петлиц на шинели: — Давай, за компанию.
— Нет, нет, товарищ подполковник. Я обедал. Да и не положено на часах. Извините, — заерзал часовой на табуретке.
— Тогда кыш отсюда подальше, — махнул рукой на дверь построжавший командир.
Сержант послушно примостился на скамейке у выхода.
— Придется тебе поднатужиться и за своего «друга», — передвинул вторую тарелку неуставной благодетель ближе к первой.
— Это ваш «дружок». Мой давно в Тихвине. А то ина Ладоге, — отчужденно заметил арестант.
— Шут с ним. Рассказывай, где пропадал после Луганска? Как дошел до такой жизни? — дотронулся Иван до серой вытертой шинельки. — Авось, помогу.
— Да зачем это вам? Вы ж не прокурор, чтоб изменить приговор трибунала Балтфлота, — потупился солдат, расстегнув воротник.
«В самом деле, какой у меня резон навязываться солдату в друзья? — подумал полковник. — Я сейчас никто. Слушатель каких-то курсов. Конкретно ничем не могу ему помочь. А Костыль, — вспомнил он прозвище когда — то отчисленного курсанта из-за дурацкого поединка с Тарасовым, — похоже, был не простым летчиком. Хорошо бы копнуться в его деле».
Принесли второе блюдо — плов без единого кусочка мяса, но жирный, пахнущий проржавевшим салом.
— Ты ешь, не спеши, — поднялся из-за стола чем-то обеспокоенный офицер с приклеенным носом. — Я сбегаю к одному начальнику, — И стремительно, как всегда, не вышел, а вылетел из столовой, из общего зала армейской едальни.
Начальник особого отдела отдавал последнее указание адъютанту, когда Иван Евграфович вошел к нему в кабинет.
— У вас что-то стряслось? — участливо спросил генерал, собираясь уходить.
— Могу я ознакомиться с делом Костылева? — соблюдая воинскую субординацию, вытянулся в струнку подполковник.
— Смотря для какой цели. Дела как такового нет. Приговор да сопроводиловка. Вам зачем? — застегивая полушубок, поинтересовался старый служитель правосудия.
— Да помочь хочется товарищу. Он же летчик. Как пройти мимо?
— Бросай привычку совать нос, куда не следует. Как тебя, анархиста, в партию приняли? Дисциплина в твоем хозяйстве вызывает тревогу… Твой приятель поднял руку на генерала. Слава Героя вскружила ему голову. Если бы не майор…
— И все же, из-за чего сыр-бор загорелся? Не может Герой, как вы говорите, так просто поднять руку.
— По пьянке — может, — безоговорочно заключил генерал. — Это на поверхности. А как там на самом деле было — в приговоре не расписано, — уже в дверях развел руками бывалый законник.
В столовой сержант и подошедший к нему лейтенант военной жандармерии тихо переговаривались между собой, изредка бросая взгляд на допивающего компот объект наблюдения. Они молча уставились на озабоченное лицо знакомого в недавнем прошлом помощника командарма.
— Куда его? — кивнул головой подполковник в сторону одинокого арестанта.
— На губу в шестой авиакорпус, — сухо, но благожелательным тоном сообщил лейтенант.
— Скажите командиру корпуса… Впрочем, я сам позвоню, — недоговорил что-то подполковник, направляясь к солдату, прикончившему две порции армейского обеда.
— Подзаправился? Как звать-то? — открыто всматриваясь в довольные, чуть смутившиеся глаза арестанта, спросил летчик.
— Георгий. Спасибо за обед, — подобрался солдат без подхалимского заискивания.
— Главное — не теряй выдержку. Все образуется. Со мной такое было, — признался подполковник, протягивая руку на прощание. — Желаю удачи. Мы еще встретимся, — поставил точку на встрече бывший командир штрафников воздушного флота.
Раскрыв планшет, подполковник вырвал из блокнота листок, тут же, на коленке, не замечая стола, черкнул несколько слов и вручил записку подступившему к нему лейтенанту:
— Передайте командиру корпуса. Можете добавить, мол, комдив Федоров, просил придержать кадру, — при этом подполковник как бы постучал карандашом в грудь арестанта, — до моего возвращения с курсов. Но пассаран, — по-своему откланялся, так сказать, приоритетный нос, бросающийся в глаза своей наклейкой.
Теория истребительной тактики и планирование воздушных сражений на основе марксизма-ленинизиа слабо укладывалась в голову новоиспеченному комдиву, все еще находящемуся под впечатлением, связанным с отрядом штрафников и организацией поединков с немецкими асами. Мечты о создании на базе этих подразделений «дикой дивизии», наводящей страх и ужас на врага где только она появится, разумеется, по указанию Верховного Главнокомандующего, рухнули по возвращении с курсов, аки турусы на колесах в начале войны — дутые авиадивизии в приграничной полосе без пилотов и горючего. Он получил горе-дивизию, преобразованную на бумаге из бригады, общипанной со всех сторон всевозможными «покупателями товара» в связи с поворотными событиями на юге. Поэтому все мысли и чувства его по прибытии сосредоточились на формировании кадровой элиты дивизии, от которой он практически оторвался на курсах. Учеба закончилась, когда дивизия уже была сформирована из молодняка, выпущенного летными училищами, которому недоставало умения владеть самолетом в бою, не говоря уже об опыте.
Огорчило его и пренебрежительное отношение к его просьбе «придержать» Костылева. Педант и формалист Елдыкин, получивший звание Героя, как ему пояснили в штабе, «за мужественное руководство подразделениями авиации в оборонительный период Отечественной войны», все-таки дорвался до высокой должности.
То что его бригада была полностью уничтожена на аэродромах в первый же день войны, высшее руководство (не без помощи органов государственной безопасности) простило ему за «ценные показания» на «предательскую» деятельность Рычагова и Смушкевича, на которых свалило собственные ошибки по реконструкции пограничных укрепрайонов и дислокации авиационных подразделений высшее руководство Красной Армии.
Принимая корпус, Елдыкин обнаружил записку Федорова и, умело скрывая свое неприязненное отношение к любимчику Ворошилова еще с времен Луганской школы военных пилотов, приказал отправить штрафника обратно в распоряжение Балтфлота «за неимением возможности использовать осужденного по назначению». Круг замкнулся. Военные чиновники блокадного Ленинграда послали авиатора высочайшей квалификации, гордость истребительной авиации Балтики, защищать родную землю в окопы Ораниенбаумского пятачка.
Весна сорок третьего пролетела в мытарствах по обеспечению дивизии материально-техническими средствами и в подготовке «желторотиков» к боевым действиям.
К началу битвы на Курской дуге дивизию переподчинили Брянскому фронту, как наиболее боеспособную по заключению экспертов, хотя существовало негласное правило власть имущих оставлять у себя под рукой все самое лучшее, в том числе и кадры, а отдавать на сторону по принципу: на тебе, боже, что нам не тоже. Даже если есть строжайший приказ отдать лучшее из лучшего, но не указано конкретно, не расшифровано детально. В таком случае, подкрашенный, официально подправленный середнячок выставляется как эталон, идущий под грифом авторитетных подписей.
У власть имущих всегда найдутся люди, способные раздуть из мухи слона. Карлика, во всех отношениях, Ежова по указке свыше раздуть в богатыря с огромными ежовыми рукавицами. Не обстрелянную дивизию аттестовали как боеспособную лишь потому, что «партизан», «анархист», «мазунчик» Ворошилова, разъезжающий на легковой машине, полученной из рук наркома, был крайне неудобным человеком, с одной стороны, даже для Громова, давшего обещание Лавочкину и наркому Шахурину беречь летчика-испытателя как зеницу ока, не говоря уже о педанте Елдыкине. С другой стороны, сам Федоров рад был вырваться из-под плотной опеки и очутиться в эпицентре важнейших событий, на острие главного удара. С юношеским задором он рвался в бой, где чувствовал себя властелином неба, хотел доказать всему миру свое мастерство в воздухе, свою индивидуальную тактику борьбы с техничным смелым противником.
Ставка Верховного командования и Сталин настаивали на превентивном, предупредительном ударе по скопившемуся врагу под Орлом и Белгородом, но командующий Воронежским фронтом Константин Рокоссовский твердо стоял на оборонительном варианте изматывания сил противника и только за несколько минут до начала точно высчитанного наступления немцев на рассвете пятого июля расщедрился на тридцатиминутный артиллерийский залп по изготовленным к наступлению войскам генерал-фельдмаршала Г. Клюге. Этот залп для немцев оказался настолько ошеломляющим, что они и после него целый час раздумывали: стоит ли начинать рассекреченное наступление. А когда собрались с духом и робко двинулись вперед, Рокоссовский доложил Сталину, не скрывая ликования:
— Товарищ маршал! Немцы двинулись в наступление!
Озадаченный излишне бравурным тоном командующего фронтом, Верховный недовольно спросил:
— Чего радуешься преждевременно?
— А как же? Мы победим! Мы обязательно победим, Иосиф Виссарионович, — твердо заверил Верховного ярый сторонник и заступник оборонительно-наступательного замысла Белгород-Орловского сражения на Курской дуге.
Рокоссовский не мог не заметить успешных действий истребительной авиадивизии, приданной ему для наступательного удара после завершения оборонительного этапа сражения. И когда ему представили дело Федорова о присвоении звания полковника, он его охотно подписал.
Весной сорок четвертого года комдив Федоров прибыл в только что освобожденную Нарву для установления контакта с воздушными силами Прибалтийского фронта, соседствующими с Первым Белорусским. В кулуарах штаба он столкнулся с бывшим опальным летчиком и потенциальным смертником Ораниенбаумского пятачка. С тем, с которым расстался больше года назад в столовой штаба армии.
Забыв про дела, старые знакомые уединились в чистом приморском трактирчике за кружкой чая с ромом. Слово за словом Иван тактично, не скрывая любопытства, подобрался к загадке: как Герой Советского Союза умудрился угодить на скамью трибунала? И Жора, разомлевший от крепкого чая, расстегнув синий флотский китель, поведал о своем злополучном приключении в осажденном Ленинграде.
— Пригласили меня на день рождения одной знатной дамы, шибко известной среди молодых летчиков Балтфлота. Что ее побудило познакомиться со мной в ту пору голодающего города, я до сих пор не имею понятия. То ли ее прельстила слава везучего истребителя? То ли хотела расширить богемный кружок знакомых Героем «балтийского неба», как расписала меня газета? То ли насладиться интимной близостью хотя бы за рюмкой выдержанного коньяка шикарного застолья? Не знаю. Врать не стану. В общем, я был поражен обилием изысканной снеди на столе и марками дразнящих напитков для поднятия воинского духа и мужского самолюбия. Ошеломленный и ослепленный богатством дома среди пустующих, вымерших от голодухи помещений и дворцов северной столицы, я держался. Пил не больше, чем другие, а вот закусывал вяло. Не лезла в горло ни американская тушенка, ни беломорская севрюжинка. За два года с хвостиком, с момента осады, значит, и постоянного урезания пайка до размеров нищенского подаяния, который я, в свою очередь, уменьшал, сберегая для матери, мне и в голову не приходило пользоваться многочисленными связями ради желудка. Я отощал, обессилел от недоедания и перегрузок в воздухе до такой степени, что боялся икоты, спазма голосовых связок и пищевода. Возможно, мой угрюмый вид не понравился хозяйке. А, может быть, и ее хахалям из тыловой камарильи. Словом, собрался я уходить. Стал мне кусок балыка поперек горла. Отказался пить очередной бокал за здоровье стервы, живущей на широкую ногу среди всеобщего голода. Но из врожденного приличия пригубил, не соображая, кому же я все-таки обязан упавшим настроением: ей или ее подкаблучникам с двумя просветами на белых погонах?
И надо же было подойти ей сзади, обнять рукой за шею, а другой подставить мне под губы свой бокал с грузинским «Саперави». «Пей, не зазнавайся. А то вылью за воротник; не посмотрю, что ты бог ленинградского неба. Сегодня я — герой ночного собрания фаворитов жизни. Чтобы красиво умереть, надо уметь жить, милый».
Кровь шарахнула мне в виски, хлестнула по набухшим венам шеи, если не от ее прикосновения, то от ее наглого сопоставления правды двух житейских постулатов. Точнее — совести. Нашла, стерва, мудрость. Я вскочил, опрокинув ее бокал, с треском разлетевшийся на кусочки. Вино хлюпнуло на скатерть, на платье. Стол, само собой, колыхнулся, зазвенел повалившейся посудой, фарфором Мейсена.
Что тут началось? Стерва вопит: «Мой Фаберже!» Полковник с красными лампасами рычит: «На колени, свинья неблагодарная!» А майор-интендант с пунцовыми щечками и заплывшими от жира глазками эдак ехидно ухмыляется: «За черепки платить придется, поганец». Может, и ушел бы я, тихо огрызаясь, без шапки: не до нее, не до поисков гардероба, да уж больно кольнул меня жирный снабженец, Думаю, вот гад. Люди с голоду пухнут, а он за ворованный фаянс печется. Не стерпел, бухнул по ушам: «Вас в окопы нужно загнать, чтоб узнали цену шамовки. А за черепки не бойтесь: заплачу за все, с наваром». И дернул скатерть на себя. Рванулся к серванту с хрусталем. А он руки расставил, как пугало на огороде, и пищит: «Не смей! Вон отсюда, дрянь!» Дама визжит: «Стреляйте в него! Чего испугались хулигана? Он же нас продаст, как миленьких».
Короче, накинулись на меня, как шакалы на добычу. Повисли на плечах, на руках, как шавки дворовые. Повалили, скрутили, еще и по ступенькам спустили. Отлежался. Случайные солдаты помогли руки освободить. Сгоряча зашелся: «Ну, сволочи! Щас вы получите от меня». Хвать за бедро, за карман, а пугалки-то нет: слямзили. Золотой медали тоже не досчитался. С мясом оторвали. Что делать? На поклон идти? Не стал ломать голову. Так и приковылял домой без доспехов. Сам посуди: люди ноги, руки, головы теряют на этой всемирной бойне, а у меня они — при мне. Все это барахлишко: шапка, наган, медаль — дело наживное.
— Не думал, что из-за какого-то Фаберже они дело состряпают.
— Как потом я понял, они испугались, что я их в окопы загоню. Решили избавиться от меня, опасного свидетеля. Спровадить меня подальше от Ленинграда им не удалось, так они сунули меня в Ораниенбаум. Самое гиблое место после Невского пятачка. Страх потерять сытную кормушку победил совесть гомо сапиенс, так, кажется, по-латыни называют разумного человека, — прервал свой рассказ несколько умиротворенный герой потасовки.
— Нет человека, которого бы худая слава миновала. Но с одних она последнюю шкуру снимает, а с тебя — как с гуся вода. Ты опять на белом коне. Кто помог? Адмиралы Балтфлота?
— От них дождешься. Это же евнухи эмоций. Простить они еще иногда могут, а взбунтоваться — никогда. Собственное благополучие для высокого чиновника — превыше всего. Свысока падать больно. Бунтуют те, кому нечего терять. Пролетариат да матросня. Когда меня упекли на «пятачок смерти», братишки прохода не давали: расскажи да расскажи. Я чуть алкашом собственной обиды не стал. Начальство «островка» убоялось, что я морально разложу весь гарнизон своими сентециями о справедливости, и спрятали меня от греха подальше в подземную баталерку боеприпасы выдавать. Братишки не смирились, стали жалобы наверх посылать, мол, сгноить решили Героя, вместо того чтобы воров и хапуг расстрелять.
— Начальство решило: дело пересмотреть. Два раза приплывал ко мне следователь. От него-то я и узнал, что та баба подала на меня заявление в суд, а свидетели пошли у нее на поводочке. «Или мы его, или он нас под трибунал подведет», — твердила она. Те сдрейфили, приложили нужные показания, шапку, пистоль. О Звездочке — ни слова. Кто-то из той кодлы прикарманил. А трибунал — что? Ему не до восстановлении какой-то истины. Вопрос тогда стоял об индивидуальном выживании наравне с общим. Следователи, мне кажется, и во второй раз, при пересмотре моего дела не промахнулись. Знатно поживились, разматывая клубок городских мародеров под крышей тыловых крыс. Так-то, Ваня. Не против — на ТЫ?
— Да я давно уже тебе ТЫкаю, а ты все деликатничаешь, на погоны глядя. Будь здоров, — поднял стопочку Иван, — я рад твоему возвращению в большую авиацию.
— А как же? Жизнь научила. Раз замахнулся на майора: «Ах ты, гадина, тыловая крыса». И схлопотал за тыканье три года условно. Хватит. Ученый. Ходить против власти врукопашную — удел романтиков и дураков.
— Власть, как девка, разная бывает. Совестливая и бесстыжая. К сожалению, — заметил Иван.
Так они и расстались, как старые задушевные друзья в рассуждениях на отвлеченную тему, как будто война была от них за тридевять земель в тридесятом царстве.
А она грохотала над их головами разрывами зенитных снарядов и ревом пикирующих самолетов.