Глава VI Слава
Глава VI
Слава
8 июня 1871 года, не видя никакого выхода из затруднительных денежных обстоятельств и в то же время чувствуя, что оставаться долее за границей невыносимо, Достоевские вернулись в Петербург. В 1873 году Достоевский, по предложению князя Мещерского, сделался редактором «Гражданина», получая по 200 рублей в месяц, кроме платы за статьи. В 1875 году им написан роман «Подросток», который и был напечатан в вечной памяти «Отечественных Записках» за 1875 год. Последний факт заслуживает некоторого внимания, показывая нам, до какой высоты дошла слава Достоевского: журналы совсем другого направления соглашаются печатать, и даже с радостью, его произведения. В 1876 году Достоевский приступил к изданию «Дневника писателя».
Денежные обстоятельства его – факт в биографии Достоевского очень существенный – значительно поправились за это время. Анна Григорьевна, его жена, взяла на себя хлопоты по изданиям прежних произведений и таким путем доставила мужу доход от 2 до 3 тысяч рублей в год. Много помогал и гонорар: за «Подростка», например, Достоевский получал по 250 рублей с листа, за «Братьев Карамазовых» по 300 рублей, «Дневник писателя» также доставлял недурной доход: в 1876 году у него было 1980 подписчиков и, кроме того, в розничной продаже каждый номер расходился в 2 или 2,5 тысячах экземпляров. Некоторые номера потребовали второго или даже третьего издания. В 1877 году у «Дневника» было уже 3 тысячи подписчиков, да столько же номеров расходилось в розничной продаже. Один номер, выпущенный в 1880 году, в августе, содержавший в себе знаменитую речь о Пушкине, напечатан был в 4 тысячи экземпляров и разошелся в несколько дней. Было сделано новое издание в 2 тысячи экземпляров и разошлось без остатка. Единственный номер «Дневника» на 1881 год печатался уже в 8 тысячах экземплярах. Все эти 8 тысяч были распроданы в дни выноса и погребения. Сделано было второе издание в 6 тысяч экземпляров и разошлось нарасхват.
Таким образом, мы, очевидно, вступили в период созревшей уже и все возраставшей славы. Но эта слава достигла апогея во время печатания в «Русском вестнике» и выхода в свет знаменитого последнего романа «Братья Карамазовы» – удивительной эпопеи человеческой мерзости, беспорядочности и психопатии. По нашему мнению, это лучшее, что было написано Достоевским, хотя критика, обыкновенно, отдает преимущество «Преступлению и наказанию» или «Запискам из Мертвого дома». Но, как кажется, никогда Достоевский не пытался сделать такого широкого захвата жизни, как именно в «Братьях Карамазовых». Все его особенности, вся его индивидуальность как нельзя более полно вылились в этом романе. Это, так сказать, его завещание, которое мы можем принять или отвергнуть, но не оценить которого по достоинству было бы грустно. Сам Достоевский, кстати сказать, придавал «Братьям Карамазовым» наибольшее значение. Он мучился этим романом целых десять лет. Первые намеки на него мы встречаем в письмах к Майкову 1869 и 1870 годов. Вот что пишет Достоевский: «Это будет мой последний роман. Объемом в „Войну и Мир“, и идею вы же похвалили, – сколько я по крайней мере соображаюсь с нашими прежними разговорами с вами. Этот роман будет состоять из пяти больших повестей. Повести совершенно отделены одна от другой, так что их можно будет пускать в продажу отдельно. Первую повесть я назначаю Кашпиреву: тут действие еще в 40-х годах. Общее название романа есть «Житие великого грешника», но каждая повесть будет носить название отдельно. Главный вопрос, который проведется во всех частях, – тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, – существование Божье. Герой в продолжение жизни то атеист, то верующий, то фанатик, то опять атеист. 2-я повесть будет происходить вся в монастыре. На эту 2-ю повесть я возложил все мои надежды. Может быть, скажут наконец, что не все писал пустяки. Хочу выставить Тихона Задонского, под другим именем, конечно. 13-летний мальчик, участвовавший в совершении уголовного преступления, развитый и развратный, будущий герой всего романа, посажен в монастырь родителями (круг высший, образованный) для исправления и обучения… Главное – Тихон и мальчик…»
В этом абрисе трудно не узнать будущих Карамазовых. Тихон преобразился в Зосиму; тринадцатилетний мальчик в Алешу. В том уже факте, что мальчику 13 лет, видно, так сказать, предчувствие карамазовщины, т. е. мерзкой наследственности, которая, передавая ребенку похоти, портит его уже с пеленок. Муки о существовании Божием воплощены в Иване Карамазове и, действительно, никогда никакой атеист не опускался до такой глубины скептицизма и анализа, которая вложена в легенду о великом инквизиторе.
Достоевский, повторяю, этим романом дорожил больше всего; главная мысль романа была самой душевной его мыслью. Прав он или неправ, но тут он весь, целиком. Одна психопатологическая сторона чего стоит: тут и галлюцинаты (Иван, Ферапонт), и мистики, и истеричные, и маньяки, мучители, эпилептики, нравственные автоматы, люди с извращенными прихотями, и вся страшная картина романа – (всеобщее какое-то беснование) разворачивается на почве мерзкой наследственности – карамазовщины. В ней-то Достоевский воплотил любимые свои мысли, что «человек – деспот от природы и стремится быть мучителем», что «тирания есть привычка, обращающаяся в потребность» и т. д.
Но, оставив в стороне подробности, постараемся покороче ответить на вопрос: что такое карамазовщина? Рассматривать ее можно различно – и с точки зрения науки, и с точки зрения самого Достоевского. В первом случае это – наследственный психоз, которым страдает целая семья, во втором это – в отце и детях, т. е. в двух поколениях воплощенная греховность человека. Развратом в романе занимаются почти все: даже пятнадцатилетняя истеричная Лиза и та «предлагает себя» Ивану Карамазову. Но важнее этой физической греховности является другая – греховность души. Тут уже Достоевский не поскупился на краски и, в согласии со своей теорией, обобщил всю эту самую, последнего вида, греховность в одном и том же проявлении – именно в отрицании. Отрицается все: семья, общество, нравственность, сама вера, сам Бог! Старик Карамазов не просто развратник и сластолюбец, он – атеист; Иван мучительно ищет веры, мучительно сомневается; Алеша только думает, что нашел ее в монастыре; даже глупая г-жа Хохлакова и та «испытывает» силу божества, глупо, по-детски, по-бабьи, но все же испытывает, у Карамазовых и примыкающих к ним нет Бога в душе, оттого они не только развратники, но и преступники, действительные или «in spe»[12] – безразлично. В неверии этом все зло их жизни, вся путаница их мыслей, причина их телесного рабства и изломанности, исковерканности их несчастного духа. Отец Карамазов так на цинизме и застыл; на сластолюбивого старца восстала его же кровь в лице Смердякова, и развратный богохульник гибнет, унося с собой в могилу неудовлетворенную похоть. Другие Карамазовы (кроме Дмитрия) ищут веры, как бы понимая инстинктивно, что только она и может спасти их. Но найдут ли они или нет – мы не знаем: роман остался неоконченным. Два тома – это лишь вступление к грандиозной эпопее ищущего веры атеизма, но развязку все же мы можем предчувствовать. В лице старца Зосимы Достоевский утверждает, что есть выход из сомнений души, путаницы мыслей, из бесплодной неверующей жизни вообще. Зосима в миру тоже был великим грешником: распутничал, транжирил чужим трудом приобретенные деньги, поднимал руку на ближнего своего. Но в раскаянии, в угрызениях совести он обрел новую внутреннюю силу, и эта сила, победив похоть, возродила его. Это сила любви, смирения – смирения прежде всего. Зосима ушел в монастырь, но не отрешился от мира, не удалился на путь сурового аскетизма, но стал благодетельствовать другим, забыв себя. Вера, чистая христианская вера поселилась в душе его, «мир» приходит к нему в лице своих страждущих и обремененных, и Зосима благодетельствует им в духе любви и правды. Отсюда тот ровный и мягкий свет, который разливает фигура Зосимы по страницам романа, где с такой поражающей яркостью выставлены все тревоги, все муки человеческой души и жизни.
Исход карамазовщины, повторяю, – это путь личного усовершенствования, через смирение, через отречение от своего «я», но не от людей.
«Братья Карамазовы» отвлекли Достоевского на целых три года от публицистической деятельности. Но он всегда мечтал вернуться к ней; его впечатлительную натуру, воспламенявшуюся от самого незначительного факта, всегда тянуло к злобе дня. В 1881 году он опять начал издавать «Дневник», но умер, не успев продержать последней корректуры. Как бы то ни было, забыть о его публицистической деятельности никак нельзя: при помощи ее Достоевский имел громадное влияние на общественную мысль.
В «Дневнике» много противоречий, путаницы, странных мыслей; но, в общем, он имеет вполне определенное направление и ясно выраженную основную мысль. Это – прежняя проповедь почвенников в более резком виде. С величайшей нетерпимостью Достоевский относится к «холопству» и «лакейству» перед Европой и изыскивает почву для русской самобытности. Эта почва – народный дух, православно-христианские идеалы, воспринятые народом. Такая почва существует, поэтому Россия выше Европы, поэтому ей должна принадлежать гегемония европейской цивилизации. Тут уже, особенно в рассуждениях о внешней политике, Достоевский часто впадает в шовинизм. Что же нового дает Россия? Демократизм и нравственные начала жизни. «Мы все демократы сверху донизу», – любил говорить Достоевский. Нравственные же начала – тоже наша исключительная собственность: в Европе господствует идея класса и исторического права. Оттого-то она мертва, неподвижна. Россия величайшие противоречия жизни разрешает нравственным подъемом, любовью. Доказательство – освобождение крестьян с землею: это не только политическая мудрость, не только профилактика против пролетариата, но нечто большее – высоконравственное, любовное отношение к народу.
Совершенно понятно, что к подобным мыслям, особенно когда они выражены в слишком уж резкой и самоуверенной форме и пересыпаны утверждениями вроде того, например, что Константинополь должен быть нашим немедленно, сейчас же, – можно относиться различно. Но так как здесь совсем не место полемизировать с Достоевским, то оставим в стороне все его парадоксы и шовинистские вскрикивания. Не менее интересен вопрос, чего ради художник Достоевский взялся за публицистику? Что у него было много хороших мыслей, это несомненно; одинаково несомненно, что никакой системы эти мысли из себя не представляли и никакой программой объединены не были. Оттого-то их характер такой случайный, отрывочный. Сам Достоевский признается в этом: «Когда, – пишет он, – я сажусь писать (для Дневника), у меня 10–15 тем, не меньше, но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару возьмут много, и вот пишешь не то, что хотел… Верите ли вы, напр., тому, что я еще не успел уяснить себе форму Дневника, да и не знаю, налажу ли это когда-нибудь, так что Дневник хоть и два года будет продолжаться, а все будет вещью неудавшеюся! Но жаль, если пропадет много хоть мимолетных, но ценных впечатлений».
Достоевскому хочется проникнуть в самую глубину современности, изучить ее во всех подробностях и, конечно, изобразить в большом романе. Его особенно интересует молодое поколение, семья и «многое другое». Оттого-то он и ведет дневник, чтобы знать жизнь во всех ее подробностях. Это – материал для будущего. Факты, впечатления, мысли – все должно заноситься туда, чтобы не забылись. То приходит к нему курсистка, и он выносит светлое и радостное впечатление о русской молодежи, то удается ему посетить воспитательный дом или колонию для малолетних преступников, то выслушать интересное дело… Набросанные начерно впечатления являются в «Дневнике»… Велика же должна была быть слава Достоевского, чтобы такая неотделанная случайная вещь пользовалась успехом и, мало того, оказывала большое влияние на многочисленный круг читателей.
«Дневник писателя», повторяем, пользовался громадной популярностью. С выпуском каждого нового номера, раскупавшегося нарасхват, росла и слава писателя. Несомненно, что одно время Достоевский был для большинства самым видным явлением русской жизни, ее пророком и апостолом. После появления «Братьев Карамазовых», в особенности же после Пушкинской речи, его слава достигла апогея. И Достоевский это чувствовал, сознавал это. Только теперь, после тридцатилетней литературной деятельности, исчезло, наконец, мучительное неверие в себя, свои силы. «Одно мое имя стоит миллиона», – не без тщеславия говорил он и, в сущности, был совершенно прав. Он видел, какие восторги возбуждает он во всех своих читателях, какое доверие питают к нему его многочисленные поклонники, и наконец-то нашла земное успокоение его многострадальная, так безжалостно истерзанная жизнью душа. Ведь что за ужасная участь выпала на долю Достоевского, и стоит хотя бы на минуту припомнить главные ее события, чтобы почувствовать, как мурашки начинают ползать по спине. Тяжелая юность с постоянными настойчивыми мыслями о самоубийстве, с мучительно подозрительным отношением к себе и людям, юность без любви, без веры, полная отчаянья и меланхолических припадков, с призраком, только соблазнившим призраком славы и суровыми тисками материальной кабалы и зависимости. Горячее воображение рисует картины нищеты и заброшенности, болезненная мнительность отравляет всякое наслаждение и даже не дает подойти к нему; слабая воля не умеет справиться с прихотями, и человек становится их рабом, понимая весь ужас этого рабства. Такова юность, потом – каторга, тяжелые годы выжиданий, постоянной борьбы с неудовлетворенной, придавленной жаждой жизни. Потом славная минута освобождения, но, к сожалению, только минута. Материальные затруднения портят все, отравляют сам восторг творчества. Гению приходится работать из-за денег, вымучивать и выпытывать из себя длиннейшие романы, чтобы хоть как-нибудь свести концы с концами. Наконец – слава Богу! – все это кончено: трудом, испытаниями, страданием заработаны слава, достаток, спокойствие духа, и тем отраднее можно ими пользоваться. Достоевского не только признали, не только поставили рядом с Тургеневым и Толстым, но и поверили в него. Высшее для писателя наслаждение – возможность руководить чужою мыслью, а, следовательно, и чужою жизнью, стало ему доступным. Он становится спокойным, самоуверенным. Сам тон его писем меняется: он ровнее, как бы от сознания силы, и утерял свою нервозность и раздражительность; постоянно отражается на нем какое-то умиленное состояние духа. Повторяю – не даром досталась Достоевскому слава, и в каждом, знакомом с обстоятельствами его многострадальной жизни, она не может не возбудить чувства нравственной удовлетворенности…
Но пока вернемся на минуту к «Дневнику».
Особенно интересовался в нем Достоевский судебными процессами, положением русской женщины и войной за освобождение славян.
Достоевский был горячим и неизменным приверженцем женского движения. В майском выпуске «Дневника» за 1876 год он восторженно заявляет, что в русской женщине заключена «одна наша огромная надежда, один из залогов нашего обновления». «Возрождение русской женщины, – говорит он, – в последние 20 лет оказалось несомненным. Подъем в запросах ее был высокий, откровенный, безбоязненный. Он с первого раза внушил уважение, по крайней мере, заставил задуматься… Русская женщина целомудренно пренебрегла препятствиями и насмешками. Она твердо заявила о своем желании участвовать в общем деле и приступила к нему не только бескорыстно, но и самоотверженно. Русский человек в эти последние десятилетия страшно поддался разврату стяжания, цинизма, материализма, женщина же осталась гораздо более верна чистому поклонению идее, служению идее. В жажде высшего образования она проявила серьезность, терпенье и представила пример величайшего мужества».
Совершенно естественно поэтому, если женщины оказывали Достоевскому особенное внимание. То они приходили к нему на квартиру поговорить, познакомиться, посоветоваться; то писали ему бесчисленные письма, в которых излагали самое интимное своей жизни, прося руководства. Хотя и мало было у Достоевского свободного времени, так как он был завален работой и по изданию «Дневника», и по отделке «Братьев Карамазовых», однако он и для разговоров находил минуты, и старался обстоятельно отвечать на все письма и запросы. Он принимал даже на себя различные хлопоты и поручения. Когда, например, одна корреспондентка сообщила ему, что она непременно хочет учиться, а чтобы учиться, ей приходится бежать от отца и от жениха, которого она не любит, – Достоевский выхлопотал ей покровительство одной очень влиятельной дамы. Вместе с этим он советовал быть осторожнее: «быть женою купца вам, с вашим настроением, конечно, невозможно. Но быть доброй женой и матерью – это вершина назначения женщины… Вы поймете сами, что я ничего не могу сказать вам о том молодом человеке, о котором вы пишете. Впрочем, вы пишете, что его не любите, а это все. Ни из-за какой цели нельзя уродовать свою жизнь. Если не любите, то и не выходите. Если хотите – пишите еще». Все ответы Достоевского удивительно мягки, сердечны, откровенны. Он очень жалеет, например, о неудаче экзамена по географии другой своей корреспондентки, поддерживает ее душевную бодрость. «Непозволительно и непростительно, – пишет он, – так быть нетерпеливой, так торопиться и в ваши крошечные лета восклицать: из меня ничто не выйдет! Вы еще подросток, вы не доросли еще до права так восклицать. Напротив, при вашей настойчивости непременно что-нибудь да выйдет. В вас, кажется, есть и чувство, и теплота сердца, хотя вы капризны и избалованы. (Вы не сердитесь на меня за это?) Не сердитесь, дайте мне вашу руку и успокойтесь. Боже мой! С кем не бывает неудач?»
Еще в одном письме Достоевский благословляет какую-то барышню на трудный подвиг идти сестрой милосердия в Сербию… Повсюду в этих письмах удивительная сердечность и, вместе с тем, много бодрости душевной…
Судебными процессами Достоевский также интересовался прежде всего как общественный деятель. Благодаря его влиянию и участию, была, например, оправдана подсудимая Корнилова, так как Достоевский своими статьями доказал, что она невиновна. Не все, значит, страдание нужно!
Пушкинский праздник 1880 года был его настоящим апофеозом, восторженным признанием его величия. Вот как рассказывает об этом Н. Страхов: «Как только начал говорить Федор Михайлович, зала встрепенулась и затихла. Хотя он читал пo-писанному, но это было не чтение, а живая речь, прямо, искренне выходящая из души. Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не говорил о Пушкине. То одушевление и естественность, которыми отличается слог Федора Михайловича, вполне передавались и его мастерским чтением. Не говорю ничего о содержании речи, но, разумеется, оно давало главную силу этому чтению. До сих пор слышу, как над огромною притихшею толпою раздается напряженный и полный чувства голос: „Смирись, гордый человек, потрудись, праздный человек!“ Восторг, который разразился в зале по окончании речи, был неизобразимый, непостижимый ни для кого, кто не был его свидетелем. Толпа, давно зарядившаяся энтузиазмом и изливавшая его на все, что казалось для того удобным, на каждую громкую фразу, на каждый звонко произнесенный стих, эта толпа вдруг увидела человека, который сам весь полон энтузиазма, вдруг услышала слово, уже несомненно достойное восторга, и она захлебнулась от волнения, она ринулась всею душою в восхищение и трепет. Мы тут же все принялись целовать Федора Михайловича; несколько человек, вопреки правилам, стали пробираться из залы на эстраду; какой-то юноша, как говорят, когда добрался до Федора Михайловича, упал в обморок. Восторг толпы заразителен. И на эстраде, и в „комнате для артистов“, куда мы ушли с эстрады в перерыве заседания, все были в радостном волнении и предавались похвалам и восклицаниям. „Вы сказали речь, – обратился Аксаков к Достоевскому, – после которой И.С. Тургенев, представитель западников, и я, которого считают представителем славянофилов, одинаково должны выразить вам величайшее сочувствие и благодарность“. Не помню других подобных заявлений; но живо осталось в моей памяти, как П.В. Анненков, подошедши ко мне, с одушевлением сказал: „Вот что значит гениальная, художественная характеристика! Она разом порешила дело!“
В заключение биографии скажем о последних днях жизни Достоевского и его похоронах. Этот рассказ составлен по воспоминаниям очевидцев:
«Дней за десять до той кратковременной болезни, которая свела Федора Михайловича в могилу, зашел к нему О. Ф. Миллер напомнить ему о данном им обещании участвовать в пушкинском вечере 29 января (в день смерти поэта). Незваный гость, как это и часто случалось с Ор. Фед., оказался для него хуже татарина. О. Ф. Миллер не сообразил, что Федор Михайлович как раз дописывал тогда январский номер возобновляемого им „Дневника писателя“. Он выбежал к посетителю в прихожую с пером в руке, страшно взволнованный – отчасти, как сам тут и высказал, опасением, пропустит ли ему цензура несколько таких строк, содержание которых должно развиваться в дальнейших номерах „Дневника“ в течение всего года. „Не пропустят этого, – говорил он, – и все пропало“ (известно, что не имея средств для внесения залога, он должен был издавать свой „Дневник“ под предварительною цензурою). Строки, так его беспокоившие, надо думать, те, которыми открывается пятый отдел 1-й главы „Дневника“ (под заглавием: „Пусть первые (т. е. народ) скажут, а мы пока постоим в сторонке, единственно чтобы уму-разуму поучиться“): На это есть одно магическое словцо, именно: „Оказать доверие“. Да, нашему народу можно оказать доверие, ибо он достоин его. Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду»…
На другой же день Орест Федорович Миллер узнал о внезапной болезни (разрыв легочной артерии) Достоевского и поспешил к Анне Григорьевне в сильнейшем беспокойстве о том, не вчерашние ли разговоры повредили Федору Михайловичу. К успокоению своему, он узнал, что вслед за тем Федор Михайлович был действительно сильно взволнован другим совсем посещением. Сильный припадок обыкновенной его болезни сразу сокрушил давно надломленный организм. Последние 8 лет своей жизни Федор Михайлович страдал эмфиземой вследствие катара дыхательных путей. Смертельный исход болезни произошел от разрыва легочной артерии и был случайностью, которой никто из докторов не предвидел. Предсмертная болезнь началась с 25 на 26 января небольшим кровотечением из носа, на которое Федор Михайлович не обратил ни малейшего внимания. 26 января он был, по-видимому, совершенно здоров и не хотел советоваться с докторами насчет кровотечения. В 4 часа пополудни сделалось первое кровотечение горлом. Тотчас привезли всегдашнего доктора Федора Михайловича, Фон Бретцеля. Уже при нем, часа через полтора после первого кровотечения, произошло второе, более сильное, причем больной потерял сознание. Когда он пришел в себя, то пожелал исповедаться и причаститься. До прихода священника он простился с женой и детьми и благословил их. После причащения почувствовал себя гораздо лучше. Весь день 27 января кровотечение не повторялось и Федор Михайлович чувствовал себя сравнительно хорошо. Очень заботился он о том, чтобы «Дневник писателя» вышел непременно 31 января. Просил Анну Григорьевну прочесть принесенные корректуры и поправить их. Потом просил читать ему газеты. 28 января до 12 часов все шло благополучно, но затем полила опять кровь, и Федор Михайлович очень ослабел. В это время к нему заехал А.Н. Майков и провел у него все предобеденное время, наблюдая и ухаживая за ним вместе с домашними. Всю свою жизнь в решительные минуты Федор Михайлович имел обыкновение, по словам Анны Григорьевны, раскрывать наудачу то самое Евангелие, которое было с ним на каторге, и читать верхние строки открывшейся страницы. Так поступил он и тут и дал прочесть жене. Это было Матф. гл. III, ст. 11: «Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от Тебя и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит Нам исполнить великую правду». Когда Анна Григорьевна прочла это, Федор Михайлович сказал: «Ты слышишь „не удерживай“, – значит я умру», – и закрыл книгу. Предчувствие скоро оправдалось. За два часа до кончины Федор Михайлович просил, чтобы Евангелие было передано его сыну, Феде. После обеда А.Н. Майков вернулся к больному уже не один, а с женою, и при них в 6 с половиной часов вечера случилось последнее кровотечение, за которым последовало беспамятство и агония. Анна Ивановна Майкова сейчас же пустилась отыскивать еще доктора и привезла с собой Н.П. Черепнина, которого нашла у одного из его знакомых. Но когда они приехали, уже наступал конец, и Н.П. Черепнину довелось только услышать последние биения сердца Федора Михайловича. Несколько раньше приехал Б.М. Маркевич, описавший потом последнюю минуту смерти. (См. «Русский вестник» 1881 года, февраль). Федор Михайлович скончался 28 января 1881 года, в 8 часов 38 минут вечера.
Похороны Достоевского представляли явление, которое всех поразило. Такого огромного стечения народа, таких многочисленных и усердных изъявлений уважения и сожаления не могли ожидать самые горячие поклонники покойного писателя. Можно смело сказать, что до того времени еще не бывало на Руси таких похорон. Всего яснее покажут дело цифры: в погребальной процессии, при выносе тела из квартиры (Кузнечный переулок, № 5) в Церковь Св. Духа, в Невской лавре, было несено 67 венков и пели 15 хоров певчих. 67 венков – это значит 67 депутаций, 67 различных обществ и учреждений, пожелавших оказать почести умершему. 15 хоров певчих – значит 15 различных кружков и ведомств, имевших возможность для этого снарядить певчих. Каким образом составилась такая громадная манифестация – составляет немалую загадку.
Очевидно, она составилась вдруг, без всякой предварительной агитации, без всяких приготовлений, уговоров и распоряжений, потому что никто не ожидал смерти Достоевского, и время между неожиданным известием о ней и похоронами (три дня) было слишком коротко для каких-нибудь обширных приготовлений. Следовательно, почти каждая из 67 депутаций имеет свою особенную историю, свое признание величия умершего писателя.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.