Ночной концерт
Ночной концерт
На ночлег располагаемся в пещерке, недурно обжитой офицерами связи, людьми молодыми, веселыми, с энтузиазмом встретившими Фадеева и великодушно уступившими ему единственный широкий, сплетенный из ветвей лежак. Жарко. Отличный воздух. Мы уже предвкушаем, как хорошо заснем, но едва успеваем сбросить валенки и вытянуть к огоньку усталые ноги, как влетает порученец командира дивизии.
Вытянулся перед Фадеевым, звонко стукнул каблуками.
— Товарищ бригадный комиссар, приказано срочно привести вас и ваших товарищей к командиру дивизии.
— Что случилось? Почему такая спешка?
Молчит, но вид у него такой многозначительный, что мы безропотно начинаем одеваться.
— Есть там у комдива кто?
— Так точно, есть.
— Кто?
— Там увидите, товарищ бригадный комиссар, — произносит порученец каким-то особым, благоговейным шепотом.
По обледеневшим ходам сообщения двигаемся все к тому же блиндажу на высоте Воробецкой. Докладывают. Входим. От карты, лежащей на столе, поднимаются две головы: черная, цыгановатая, с хохолком на затылке — командира дивизии и седоватая, с высоким шишковатым лбом — его гостя.
— Ах вот тут кто пришел! Здравствуйте, Георгий Константинович, — произносит Фадеев и крепко жмет руку невысокому плечистому человеку в вязаном шерстяном свитере. На спинке складного стула висит генеральский мундир. Я сразу же узнал генерала армии Жукова, хотя видел его всего один раз, в Сталинграде. Но разве спутаешь с кем-нибудь эту характерную лобастую голову, это мужественное лицо, на котором каждый мускул говорит о твердости, о воле? Эти глаза, зорко смотрящие из-под нависающего на них лба, и, наконец, эту продолговатую ямку на подбородке, добродушную ямку, которая так контрастирует со всеми остальными чертами этого сурового, собранного лица…
Первый раз я увидел это лицо в жаркий и ясный день степной осенью на артиллерийской позиции под Сталинградом. В высокой фуражке, в плаще, Жуков шел по ходу сообщения в сопровождении стайки командиров. Как раз в это мгновение над степью появилась вереница «хейнкелей», шедшая журавлиным строем. Вдали раздалось тягучее: «Воздух!» Жуков только посмотрел на небо и продолжал идти, а на ходу что-то спокойно говорить сопровождавшим его командирам. Шел как ни в чем не бывало. И действительно, вереница «хейнкелей» прошла севернее и сбросила бомбы где-то за горизонтом.
И вот теперь, в решающую минуту штурма Великих Лук, он здесь, представитель Ставки, заместитель Верховного Главнокомандующего. Жмет руку Фадеева.
— А что делает здесь автор «Разгрома»? Вы садитесь, садитесь, товарищи. Мы с комдивом тут все уже обсудили, поспорили и обо всем договорились. Сейчас вот как раз ужинать собираемся. Воюет он неплохо, посмотрим, какая у него кухня.
Кухня у полковника Кроника оказывается хорошей. И напитки имеются в достаточном количестве, хотя к ним почти никто и не прикасается. Тут выясняется одно почти невероятное, прямо кинематографическое соединение разных обстоятельств.
Командир дивизии Александр Кроник, оказывается, служил когда-то в кавалерийском эскадроне, которым командовал комэск Георгий Жуков. Фадеев же знал его еще по боям на Дальнем Востоке. Вот они и встретились как старые друзья, старые советские воины и старые большевики. А на Руси там, где встретятся три старых друга, без песни уже никак дело не обойдется.
Выясняется и еще одно, совершенно уже невероятное обстоятельство. Полководец, оказывается, играет, и хорошо играет, на баяне.
Где-то в охране штаба отыскали старенький инструмент. Ремень привычным движением кладется на плечо, пальцы делают молниеносную пробежку по ладам, широко развернуты мехи, и возникает тихая, задумчивая и печальная мелодия. Два голоса — тонкий фадеевский и хрипловатый баритон полководца — переплетаются, как бы обгоняя друг друга:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки.
И когда дело подходит к припеву, в приятный этот дуэт вплетается хриплый после вчерашних телефонных разговоров бас комдива:
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою…
Грустит баян. Три голоса ведут задумчивую песню о разлуке, о несчастной любви, о девичьем горе. Согласно, дружно поют и славный полководец, и знаменитый писатель, и командир дивизии, которой с рассветом предстоит развернуть решающий штурм немецкой группировки, отказавшейся сложить оружие в окруженном городе…
И мне вдруг на ум приходит дикая мысль. А что, если кто-нибудь из гитлеровских полководцев соответствующего ранга, ну, скажем, фельдмаршал Браухич, или фельдмаршал Кейтель, или еще кто-нибудь из тех, кто с фашистской стороны руководит войной, увидел бы эту сцену, услышал бы эту песню, поверил бы он своим глазам и ушам и что бы он при этом подумал?
Песня сменяет песню. А там, за скрытой плащ-палаткой дверью, обдуваемая сырым, почти весенним ветром, обливаемая лунным светом, затаилась высота Воробецкая. Изрытая, источенная ходами сообщения, ощетинившаяся в сторону крепости стволами орудий. В теплеющей тьме фырчат моторы. Лязгают гусеницы. Войска готовятся для нового, может быть решающего, штурма.
После необыкновенного этого концерта я уснул каменным сном, но проснулся рано. Окошко блиндажа, выходившее на обледенелую стену земляного колодца, было еще темно. На столе догорала стеариновая плошка, и при ее свете я увидел, что две койки пусты. Комдива и полководца в блиндаже не было.
Набросив полушубок, вышел на свежий воздух. Внезапный ночной мороз убил оттепель, и все кругом оказалось покрытым мохнатым кристаллическим инеем. Часовой, греясь, пританцовывал у входа.
— Вчерашнего гостя видели?
— Так точно, видел. Они еще ночью в трусиках вышли, сделали гимнастику, потом снегом обтирались… А сейчас вместе с нашим по батальонам пошли, — часовой подул в озябшие ладони. — А здорово это они — в такую стужу снегом…