В «мертвой зоне»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В «мертвой зоне»

Фронт двинулся. Фронт наступает. Сразу в трех направлениях. И вот беда: именно сейчас, когда для журналиста всего дороже связь с редакцией, провод Генштаба загружен круглые сутки.

Капитаны и майоры из оперативного отдела, или, как мы для краткости говорим между собой, из «оперы», не отходят от телеграфных аппаратов. Один из них, наиболее упорный, даже и спит в аппаратной, сидя на ящике за кубом с кипятком. Так и следуют одна за другой разведсводки, оперативные шифровки, политдонесения. Пробиться к проводу, чтобы передать в Москву материал о наступлении, — никакой возможности. Даже магическое слово «Правда», обычно размягчающее самые суровые сердца, в этих обстоятельствах не действует.

Начальник узла связи, славный, жизнерадостный москвич, театрал, любитель искусства, обычно не пренебрегающий возможностью потолковать и поспорить о литературе и всегда охотно помогающий нам, корреспондентам, разводит руками:

— Родные мои майоры, даже сам господь бог, назначь его дежурным связи, ничего не мог бы для вас сделать.

Приходится ночью по занесенным метелями дорогам ехать за добрую сотню километров в соседнее, как говорится, хозяйство, где сейчас еще тихо и московский провод не очень загружен. Зато, когда через два дня я вернулся обратно, на прежних местах никого из знакомых уже не было. Штабные землянки занимали вторые эшелоны. На вопрос, где штаб, интендант показал на запад, куда-то за бывшие немецкие укрепления, — оттуда сейчас едва доносятся звуки отдаленной артиллерийской пальбы. На машине ехать не советуют: много мин. Езжайте на лошадке. Пошли навстречу, дали сани. Прикрепили повозочного — дюжего пожилого украинца со странной фамилией Конопля. Вот с ним-то мы и отправились догонять линию фронта.

— Был я там — скаженные места. Пусто, як на тим кладбище. Что там фашист понаделал, крещеному человеку и смотреть на то погано.

Конопля старый солдат. Немцев он называет германцами. И говорит, что в третий раз встречается с ними.

— В третий?

— Так точно, в третий.

Оказывается, в первую мировую войну он воевал с ними у Мазурских болот. Второй раз в гражданскую в эскадроне червонного казачества изгонял немцев с родной Черниговщины. Сейчас у него воюют три сына. Сам пошел в Красную Армию добровольцем после того, как оккупанты разорили родной его колхоз «Днипростан», где он был бригадиром полеводческой бригады и считался специалистом по выращиванию кукурузы. Дважды его ранило в империалистическую войну. Один раз в гражданскую. И в эту пуля не обошла, повредив ему коленную чашечку в бою за город Клин. Охромел. Хотели уволить по чистой, но он пошел с рапортом по начальству: «Ну куда я пойду, когда моя хата под оккупацией? А в военном хозяйстве сейчас и ржавый гвоздь к делу». Теперь вот он ездовой.

— …Я этой самой минуты, когда мы его тут попятим, будто праздника Христова ждал. Все думал: доживу до того светлого дня или раньше убьют, старого черта? А шибко ведь хочется жить, — говорит он, теребя вожжи и слегка поощряя кнутом своего тяжелого, упитанного, явно трофейного коня, которого он и зовет Гансом. Потом вдруг поворачивает ко мне свое красное, выдубленное здешними лихими ветрами, морщинистое солдатское лицо: — А вот, товарищ майор, и дожил. Вперед пошли. Может, пуля помилует и Черниговщину свою увижу. Хотя и глядеть там, наверное, нечего, все занищено. Смерть-то что! Я с ней третью войну под одной шинелькой сплю. Бабу кулаком, а солдата смертью не испугаешь.

Мне бы только глазком глянуть, как он, германец, третий раз от нас почешет. А там хоть выписывай старшина мне наряд прямо в ад.

Конопля точно бы думает вслух. И мне ярко вспоминается вдруг, что то же самое слышал я не однажды — и от пожилого летчика, с которым на связном самолете летал через фронт к калининским партизанам, и от того сталинградского солдата-сибиряка, что ходит в свободную минуту на передовую «пощелкать» немцев, и от женщины-врача, что умирала у нас на руках на катере, бежавшем через Волгу. Общая, можно сказать, национальная наша мечта.

Конопля вздыхает глубоко, с шумом. И начинает обрывать сосульки с длинных, обвисших, совсем шевченковских усов.

— Только вот, как задумаюсь о своем колхозе, мерещится мне пепелище да трубы. Страшная, товарищ майор, после фашиста земля остается. Одни головни. Да что там головни, кладбище — оно и то веселее. Вот увидите сейчас.

С каким-то особым, тревожным нетерпением ждешь встречи с этой только что освобожденной из более чем годового плена нашей тверской, верхневолжской землей. Немало уж довелось мне походить по фашистским следам, но везде, откуда мы до сих пор неприятеля выбивали, они пробыли месяца два-три, много — пять. Здесь же, в этих местах, они сидели больше года. Что увидим мы за этой изорванной, сбитой артиллерией проволокой? Какие следы оставил отступивший враг?

Умный конь осторожной рысцой спускается с холма, откуда мы наблюдали бой прорыва. Сани, раскатываясь на утоптанной дороге, съезжают в лощину, минуют проход, прорезанный в проволоке красноармейцем Евгением Лапиным. Теперь проход этот расширили. Сотни ног прошли по этой дороге. Ее протоптали, накатали, она стала твердой и сверкающей, как стекло.

Знакомые, очень знакомые края. Не раз заносила сюда меня журналистская профессия. А сейчас вот гляжу и ничего не узнаю. И какая-то звериная тоска заползает в душу. У историков древностей встречаются описания краев, выкошенных повальным мором, разрушенных, обезлюдевших, заносимых песками городов. Вот эти-то картины далекого прошлого невольно приходят на ум, когда разбитые и развороченные неприятельские блиндажи и окопы остались позади. Кажется, что за неширокой полосой земли, лежащей между нашими и неприятельскими укреплениями, которые конь наш пробежал за пару минут, кончилась жизнь и мы как бы перепрыгнули сразу на много столетий назад, когда целые края оказывались обезлюженными.

За два дня метель уже затянула снегом воронки, выбоины, битую технику. Куда ни глянешь — пусто. А ведь это были удивительно красивые края Верхневолжья. Земля здесь никогда не была особенно щедра, но люди с любовью возделывали ее, и льны здешних мест славились на всю область длинным, тонким, шелковистым волокном, а льноводы — умением и мастерством взращивать их. В последние годы колхозы здешние богатели, обрастали новыми избами, обзаводились добротными хозяйскими постройками. Молодые сады начинали давать первые и еще робкие урожаи, появился племенной скот.

И вот пустыня. Ни дома, ни амбара, ни риги, ни даже колодезного журавля. Ни одного теплого дымка. Ничего, что хоть чем-нибудь напоминало, что тут работали и строились люди. По карте я уже наметил для себя колхоз «Первая пятилетка». Знал я этот колхоз. Три года подряд участвовал он в Сельскохозяйственной выставке, получал какие-то призы, был предметом законной гордости района. На карте возле названия «Сидоровка» цифра 52. Значит, пятьдесят два двора. Но знаю — карта устарела, дворов уже было около семидесяти. И еще были водокачка, мельница, родильный дом. Колхоз достраивал собственную школу. Года полтора назад ходил я по усадьбе этого колхоза, и председатель правления, пожилая женщина, радостно поверяла мне колхозные планы и собственные свои задумки.

Да, вот здесь, у развилки дорог, и помечена Сидоровка. Развилка есть, а Сидоровки нет. Ровное поле. Какие-то холмики, занесенные снегом. Сухой бурьян торчит из-под сугробов. Обгорелые метелки мерзлых ветел. Только развалина силосной башни, да торчащие из снега заржавленные седловины льняных комбайнов, да прибитая к колу аккуратная дощечка с немецкой надписью «Сидорофка» — вот и все, что напоминает теперь о сильном, богатом хозяйстве.

— От то, товарищ майор, и есть фашизм, — обобщает Конопля, бросая в сани длинный конец скрученной в кольцо веревки. Он только что отвязал эту веревку от двух обезглавленных берез. Вероятно, когда-то на ней сушили белье, теперь она болталась над снежным полем. Война. И веревка пригодится.

Вообще, как я заметил, Конопля человек хозяйственный. Подкову на дороге увидел — подобрал, сунул под сиденье. Забытая саперами лопата торчала из снега — забрал лопату. С убитого коня снял седло. Долго ходил с ним вокруг маленьких санок, выискивая, куда бы его пристроить. Но было некуда, седло пришлось оставить. И он аккуратно положил его на дороге, на видном месте.

— Авось кому сгодится. У власти расходов нынче много. Гвоздь — он и то в дефиците…

Едем уже не первый час. Но канонада все еще слышится вдалеке. На пути следующая деревня — Шестопаловка. По карте полагается быть здесь тридцати шести домам. Сохранилось лишь семь, да и те погружены в сугробы. Снег замел их по самые оконницы. Нахальный жирный бурьян пророс сквозь доски крылечек, и теперь метелки его шелестят под ветром.

— Ай-яй-яй, ай-яй-яй! — качает головой Конопля.

В этой деревне, по-видимому, долгое время была размещена какая-то воинская часть противника. Но солдаты и офицеры в домах почему-то не жили. У околицы для них сооружен целый подземный городок, городок блиндажей, облицованный с внутренней стороны бревнами и досками разобранных домов. Он был построен с величайшей аккуратностью. Блиндажи похожи один на другой, как патроны в одной обойме. Входы украшены крылечками и перильцами, сделанными из стволов молодых березок. Вдоль стен двух- и трехэтажные нары. И повсюду репродукции нагих красавиц, на все вкусы, вырезанные, вероятно, из каких-то журналов. И острый запах дуста, преследующий тебя по пятам, который невольно начинает мниться особым, «фашистским» духом, как определяет Конопля.

Старый воин, держа наготове винтовку, задумчиво ходит из блиндажа в блиндаж, и на обветренном лице его явно борются два противоречивых выражения: хозяйственное одобрение добротности работы и прямо-таки лютая ненависть к тем, кто ее проделал. Пока я фотографирую блиндажи, он исчезает, и уже откуда-то издали слышится его ликующий крик:

— Товарищ майор, гляньте, шо тут нароблено!

В сторонке от блиндажного городка он обнаружил целый склад крестов, сколоченных все из тех же молодых березок с белой, неободранной корой. Крестов много. Все они одинаковые, абсолютно точные по размерам, будто отштампованные. Их, по-видимому, заблаговременно заготовляли и складывали под брезентами. Наш снаряд раскидал штабель, разбросал кресты.

— О смерти-то они, видать, день и ночь думают, — торжествующе говорит Конопля. — Тут им не Франция. С мадамами под ручку по бульварам не погуляешь… Як те кроты, под землю лезли. И крестом запаслись богато. Только вот кто те кресты ставить будет?.. Есть нам на то время?..

Да, ставить некому. Части наши, стараясь не потерять темп наступления, ходом миновали деревню. Тела убитых немцев не успели даже убрать. Они валяются тут и там в окаменевших позах, похожие на старых кукол. И только милосердная метель покрывает их снежным саваном.

Тут же, поодаль, брошенная прислугой батарея. Аккуратно сложенные стопки снарядов в плетеных корзинах. И опять несколько убитых. По-видимому, их накрыл снаряд. Конопля постоял возле этих растерзанных тел, вертя в руках немецкую алюминиевую фляжку с привинченным стаканчиком, зашитую в зеленое сукно.

— Добрая работа, — говорит он и вдруг, размахнувшись, закинул флягу далеко в снег. — А, нехай пропадает…

Мы продолжаем ехать, по-прежнему не видя ни одного местного жителя. Это и есть «мертвая зона». Так она официально и именовалась в приказах неприятельского командования. Создание таких «мертвых зон» в районах, прилегающих к фронту, — одно из самых изощренных злодеяний фашизма. Зоологический страх перед партизанской местью заставляет немецкое командование сгонять тысячи и десятки тысяч мирных жителей с родных мест и гнать их в чужие края без всяких средств к существованию. После этого деревни сжигаются, а дома разбираются на бревна для блиндажей. Сады у дорог вырубаются, брошенные поля зарастают сорняками и бурьяном, которые в обычной жизни были некрасивой, но в общем-то безобидной травой, скромно ютившейся на задворках, и которые сейчас, будто в фантастическом романе, под влиянием инопланетных злых сил, вдруг выросли чуть ли не до размеров кустарников и за одно лето затянули все следы человеческого труда, превратив столетиями обжитые места в дикий край.

Но интересное дело! Создание «мертвых зон», эта мера, рассчитанная на то, чтобы вызывать у населения страх, трепет, покорность, и, может быть, действительно где-то помогавшая Гитлеру, у нас неизменно возбуждает обратную реакцию. Именно за счет несчастных, лишенных крова, выселенных из «мертвых зон», бурно растут сейчас партизанские отряды. Именно зрелище этих обезлюженных мест, по которым идет наступление, и заряжает бойцов ненавистью, а ненависть перерастает в энергию преследования и позволяет людям почти без сна, не смывая с лиц пороховой гари, закусывая на ходу, рваться вперед, ломая сопротивление врага.

Чем дальше увозит нас мохнатый конь по кличке Ганс, тем больше видим мы на полях, на опушках лесов, в развалинах бывших деревень неприятельских трупов, брошенных орудий. Наступаем все напористее. И когда санки наши проезжают очередной промежуточный узелок обороны противника, явно накрытый залпами «катюш», добродушный Конопля аж краснеет от удовольствия.

— Добре, хлопцы, добре! О це работка! А чем тот, ихний Гитлер, за все это платить будет? Шкурой своей поганой чи еще чем? — И обобщает: — Да нема такого на свете, штоб ему с нами за все это сквитаться.