В Харькове
В Харькове
Петрович недоволен. Мы слишком долго засиделись у излишне осторожного комдива, не выпускавшего нас.
— К чему поперлись в дивизионный штаб? Ехали бы в полк или прямо в батальон. Впервой, что ли! — ворчит он.
Моросит мелкий дождь. Сквозь его шевелящуюся кисею мы видим стоящую у обочины «эмку», прихромнувшую на спущенное колесо. Водитель возится с баллоном. На подножке «эмки» стоит пишущая машинка. Перед ней на двух кирпичах сидит коренастый человек в полувоенной гимнастерке с расстегнутым воротом. Не обращая ни на что внимания, он что-то печатает…
Крушинский! Ну да, Сергей Крушинский из «Комсомольской правды». Он поворачивает к нам свое широкое лицо, почти зеленое и мохнатое от покрывающей его пыли, и спокойно, как будто мы встретились на лестнице редакции, говорит:
— А, здравствуйте… Вы куда?
— В Харьков…
— А я из Харькова. Доехал почти до Дома промышленности. Дальше нельзя. Да вот черт — баллон прокололи… Как там, связь есть?
Узнав, что провода военного телеграфа исправили, он отворачивается и продолжает печатать…
— Вот как люди-то работают. Мы еще будем в городе колбаситься, а он корреспонденцию передаст, — брюзжит Петрович, который терпеть не может уступать дорогу и первенство в любом деле. — А теперь вот тащись, как за покойником.
Где-то у самого въезда в город навстречу нам несется во весь опор допотопный «газик», построенный на заре советского автомобилестроения и напоминающий почему-то мальчишку в засученных штанах.
В этом «газике», опустив ремешок фуражки под подбородок, чтобы не содрало ветром, сидит… конечно же, Рюмкин. Должно быть, не разглядев нас, он проносится мимо и исчезает в клубах пыли, поднятой танковой колонной.
— Люди с базара, а мы на базар, — ворчит Петрович.
Впрочем, дело тут, как мне кажется, не только в корреспондентской чести, но и в кое-каких меркантильных надеждах по части бензина, канистр и запасных частей. Большой город — большие трофеи.
Мы едем в колонне машин мотопехоты, которая устремляется к Холодной Горе, где сейчас идет бой. Снаряды еще рвутся на улицах, но уже редко. Видно, как наши бомбардировщики плотным строем, несколькими волнами, проходят над городом и пикируют на немецкие артиллерийские позиции на холме. Обстрел почти прекращается. Авиация, должно быть, накрыла батареи.
Петрович, с которым мы въезжаем уже в двенадцатый по счету освобожденный город, дает полный газ. Обгоняем военные грузовики, колонны пехотинцев, пушки, танки.
Здравствуй, многострадальный Харьков! Мы помним тебя таким, каким ты был до войны: жизнерадостным, красивым, гостеприимным. Жизнь твоя била ключом. Твоими гигантскими заводами гордилась страна.
А теперь! Мы едем по улицам, и сердце холодеет. Лучшие здания сожжены, взорваны, обезображены. Целые кварталы смотрят мертвыми глазницами пустых окон. Вот площадь Дзержинского. Это была одна из самых красивых и просторных площадей в мире. А теперь ее архитектурный ансамбль превращен в каменный пустырь. Выгоревшие коробки огромного шестнадцатиэтажного здания просвечивают, как кружева.
Обычно, въехав в только что занятый город, мы ищем в толпе встречающих какого-нибудь почтенного старожила, сажаем его в машину и с ним продолжаем путь. На этот раз долго не удается подыскать такого человека. Бой еще гремит на заводской окраине, и жители не появляются на улицах.
Наконец, среди бесстрашных энтузиастов, которые по своей инициативе чинят мост в центре города, нам удается найти подходящего человека — Василия Мусиевича Кочета, сына харьковского профессора, до войны преподававшего в технологическом институте, а в дни оккупации добывавшего себе средства к существованию… изготовлением спичек.
Василий Мусиевич последние пятнадцать дней просидел в погребе, прячась от полевых жандармов, которые, рыская по городу, ловили мужчин, чтобы угнать их в Германию. Он еще не видел свой город после последнего погрома и теперь печально рассматривает его свежие раны. Всюду следы самых бессмысленных разрушений.
На Университетской Горке, где были сосредоточены научные учреждения, не сохранилось ни одного целого здания. Двери музея имени Шевченко выбиты. На лестницах и в коридорах затоптанные сапогами обрывки рукописей, черепки уникальных сосудов, обломки исторической мебели. Ветер крутит вместе с пеплом какие-то бумаги — быть может, рукописи и документы великого украинца, хранившиеся тут как реликвии.
Едкий дым еще окутывает здание городской библиотеки и валит из окон ее правого крыла. Какие-то люди под руководством маленькой, худенькой старушки в пенсне и рослого сержанта отстаивают здание от пожара.
Разграблен Музей украинской культуры имени Сковороды. Правда, наиболее ценные вещи музейным работникам удалось припрятать и сохранить. Но немногое. Музейный сторож, обитающий в здании, рассказывает нам, как живший во флигеле фашистский офицер упаковывал свои посылки в гобелены, как его денщик рвал на портянки образцы чудесных украинских вышивок и, ставя самовар, колол лучину саблей времен Богдана Хмельницкого.
Страшный слух, уже переданный нам Кочетом, приводит нас к зданиям, где в дни нашего первого вступления в Харьков был госпиталь. Сейчас это место пустынно. Черные, закопченные стены мрачно обступают заросший травой двор. Фашисты никого сюда не пускали, и эти коробки еще хранят следы злодеяния, совершенного здесь десять месяцев назад. Обгоревшие двери подперты снаружи колом. Ставни, прикрывавшие окна нижних этажей, сгорели, остались лишь железные засовы. В грудах шлака и угля железные койки, и среди них обугленные кости. Иные хранят на себе следы гипсовых повязок. У самой лестницы скелет с загипсованными плечами.
Когда фашисты вторично заняли Харьков, людей из госпиталя не удалось вывезти. Остались сотни тяжело раненных бойцов. Врачи остались при них. И вот ночью эсэсовцы оцепили госпиталь. Вооруженные автоматами, они заперли окна, двери и подожгли корпуса. Раненые сгорели. Тех, кто пытался спастись, прыгая из окон, пристреливали. Тут же в садике были вырыты ямы, в которые и зарыли их трупы.
— Вот здесь, — говорит нам медсестра Клавдия Душкина, оставшаяся в живых свидетельница этого преступления, показывая на ровную, посыпанную песочком волейбольную площадку, над которой висит прорванная сетка, а затем на клумбу, где цветет свернувший свои белые венчики душистый табак. — И вот здесь. Они потом засыпали это место и, чтобы его не нашли, поставили столбы с сеткой и цветы посадили.
Действительно, земля на волейбольной площадке непрочная, легко оседает под ногой, а к тягучему запаху цветов, заглушая его, примешивается тяжелый, удушливый, знакомый каждому солдату запах. Наш проводник отходит в сторонку, упирается головой в забор, плечи его начинают судорожно вздрагивать, и мы поскорее уводим его с этого страшного места.
Солнце уже поднялось высоко над старыми кленами Сумской улицы. Пустые окна серой громады Дома промышленности пронзаются насквозь золотыми лучами.
Бой перешел на юг, за Холодную Гору. Обстрел города прекратился. Население высыпало на тротуары. Люди ненасытно смотрят на небритых, еще не смывших с себя копоть боя солдат, на усталых, счастливо улыбающихся офицеров, шагающих во главе подразделений. На углу женщина обнимает танкиста в черном ребристом шлеме. Девушка в беленькой кофточке сбегает с тротуара на мостовую, по которой идет рота красноармейцев, и бежит вслед за ней, раздавая бойцам помидоры. На стенах кое-где уже появились бог весть как и кем сохраненные красные флаги. Человек в толстовке, забравшись на табурет, путая от волнения украинский и русский языки, пишет на стене дома красной краской: «Хай живе Червоная Армия, освободившая Харьков!»
А по улицам, по бульварам бесконечной, непрерывной чередой тянутся автоколонны артиллерийских полков, шагает пехота, тракторы тащат огромные пушки большой мощности, и насмерть усталые солдаты, в темных от пота гимнастерках и разбитых сапогах, шагая в колоннах, улыбаются широко и счастливо…
Чтобы поскорее передать материал в Москву, диктую телеграфистке прямо из блокнота. Это не первая корреспонденция из Харькова, проходящая по военному проводу, и все же свободные бодистки, и начальник смены, и дежурные техники, и контролеры вслушиваются в каждое слово. А когда на несколько минут связь прерывается и, восстанавливая ее, техники, как здесь говорят, начинают «гонять точки», меня атакуют:
— Сильно ли пострадал Харьков?
— Есть ли жители? Как они выглядят?
— Много ли трупов на улицах?
Два техника из соседней аппаратной — харьковчане, дотошно выспрашивают, цел ли дом на такой-то улице, не вырублены ли клены около университета.
Я с мольбой поднимаю руки.
Но связь с Москвой налажена, и я продолжаю диктовать под треск аппаратов, под шум разговоров, с удовольствием замечая, что так легко мне никогда еще не писалось, вернее, не диктовалось.
До встречи с харьковчанами, которых обещал нам вчера собрать к себе Василий Мусиевич Кочет, мы заехали в Университетский городок, некогда самый живой и веселый район города. Сейчас он мертв и пуст. Оставшиеся дома молча смотрят пустыми окнами на безлюдную улицу. До памятника Василию Каразину мы не встретили ни души. Только войдя в университетский двор, теперь густо заросший травой, мы во флигельке с трудом отыскали живого человека — университетского служителя Платона Даниловича Банько.
Уразумев, кто мы, он молча повел нас через дворик мимо сожженного корпуса во внутреннее сохранившееся здание. Рывком отворил дверь с какой-то сделанной мелом немецкой надписью, еще дверь, внутреннюю, и из затхлой тьмы в нос ударил острый и кислый запах запущенного свинарника.
В просторных залах с окнами, забитыми досками, действительно был свинарник. На паркетном полу еще лежит мокрая солома и свиной кал, валяется опрокинутая кормушка, стоит чан с прокисшими помоями, источающими отвратительных запах.
— Они откармливали тут каких-то боровков для военной части, а помои сюда возили из ресторанов, — поясняет Платон Данилович и добавляет: — В храм науки!
Пояснять нечего. Свинарник, устроенный в университетской аудитории, говорит сам за себя.
С легкой руки основателя Харьковского университета Василия Каразина, памятник которому стоит сейчас перед сожженным зданием, Харьков более ста лет назад стал крупным университетским центром и одним из мест сосредоточения украинской культуры. После революции рост культурных учреждений пошел особенно бурно, и перед войной в городе было много высших учебных заведений, работали научно-исследовательские институты, десятки техникумов, средних школ, сотни самых разнообразных культурных учреждений, вокруг которых группировались многочисленные кадры интеллигенции.
Большинство работников умственного труда в дни второго немецкого наступления эвакуировались в тыл вместе со своими учреждениями и предприятиями. Но было немало таких, кто почему-либо не успел сделать это, и для них с оккупацией города началась жизнь, которую один видный харьковский хирург на беседе у Кочета назвал «мучительным бредом».
Да, действительно, жизнь походила на бред.
Вот что рассказали мне сегодня люди, с которыми я встретился на квартире Кочета.
С первых же дней своего вступления в Харьков фашисты цинично заявили, что русские и украинцы не настоящие люди, что это люди второго сорта, это «остменшен», которым уготована роль сельскохозяйственных рабочих Германии. А батракам нового порядка науки ни к чему. Для того чтобы сажать брюкву, не нужно знать высшую математику и астрономию.
Высшие учебные заведения, институты, техникумы были закрыты. В научно-исследовательские институты были назначены так называемые «зондерфюреры», которым положено было в дальнейшем направлять научную работу.
Один такой «зондерфюрер» начал свою деятельность в химическом институте с того, что повелел снести в одно место микроскопы, аналитические весы, спектроскопы и другие оставшиеся приборы и расставить их вдоль стен, а потом развлекался тем, что подряд расстреливал эти приборы из парабеллума. Он называл это «уничтожением большевистской культуры».
Некоторые «зондерфюреры» оказались более практичными людьми. Один из них, используя оставшиеся в Харьковском институте прикладной химии ступки и лабораторные мельницы, организовал там… мукомольное производство и молол муку для офицерских посылок в Германию. Другой наладил производство спичек, клопомора, расфасовку зубного порошка. В химико-технологическом институте в институтских сушильных шкафах даже пеклись какие-то коврижки для солдатских кафе. И наконец, в Украинском физико-техническом институте, прогремевшем на весь мир своими работами по расщеплению атомного ядра, изготовляли гуталин, штамповали солдатские пуговицы и тайно гнали самогон, который «зондерфюрер» не без выгоды сбывал через подставных людей из-под полы на местном базаре.
Но в основном все эти «зондерфюреры» занимались тем, что забирали все, что не удалось вовремя эвакуировать, запаковывали в ящики и отправляли в Германию.
Двери культурных учреждений были забиты. Тысячи людей оказались в буквальном смысле слова на улице, без всяких средств к существованию, даже без надежды получить хоть какую-нибудь работу. Началась трагедия интеллигенции, продолжавшаяся почти два года и приведшая к тому, что люди умственного труда начали вымирать в прямом, буквальном смысле слова.
Мне рассказывали сегодня, что особенно страшен был Харьков в первую зиму немецкого хозяйничанья, когда на заметенных снегом улицах находили замерзшие трупы. Умер с голода известный харьковский врач Н., погибли инженеры Р., П., В., О. Вымерла вся семья профессора Н. На улице, у подъезда своего дома, замерз инженер-химик Д., один из знатных людей города. Он был так истощен, что не смог взобраться на три ступеньки.
— Но смерть от голода была, пожалуй, не самым плохим исходом, — рассказывает нам за столом Василий Мусиевич. — Умершему не надо ни есть, ни пить, он может не бояться, что за какую-нибудь провинность против правил штадт-комендатуры он будет арестован, избит или отправлен в Германию.
Это не фраза. Люди, десятки лет посвятившие науке, искусству, организации промышленности, технологии, медицине, добывали средства к существованию самыми странными способами.
Архитектор-художник К., хорошо известный харьковчанам и москвичам, вынужден был… малевать вывески.
Старейший харьковский архитектор, профессор П. делал таблички с обозначением номеров домов. Скульптор М. работала в качестве пуцфрау (уборщицы).
Старые инженеры Г. и С. на ручных тележках развозили овощи по солдатским кафе. Кандидат наук, доцент химического института продавал средство против блох и клопов.
Престарелая актриса Р. мыла посуду в солдатском кафе, а известная в библиотечном мире Н. продавала прохладительные напитки. Инженер-технолог 3. был носильщиком на вокзале.
Многие известные деятели культуры, продав все, что можно было продать, впадали в настоящее нищенство и, не желая служить врагу, добывали себе средства к существованию, прося милостыню на базарах. Так, инженер-химик Г., автор многих научных работ, с утра занимал место у рыбных рядов. Кандидат технических наук С. побирался на вокзале и, говорят, умер от голода. Начальник лаборатории одного из заводов 3., у которого отнялись ноги, ездил по улицам на деревянной тележке и просил подаяние.