Путешествие из Сафонтьева в Москву
Путешествие из Сафонтьева в Москву
Получил из редакции поздравление с наградой и вызов в Москву. Может, удастся хоть на несколько дней слетать к моим, в этот самый благословенный Молотовск, где, по письмам жены, им живется так хорошо, что не хватает только меня… Мечты, мечты! Наступление-то продолжается… Как бы там ни было, еду. Мне в Москве дали квартиру: две комнаты в правдинском доме на Беговой, куда уже вселилась мама. Надо хотя посмотреть, как она устроилась. У Петровича свои планы и свои интересы в столице. Он катается вокруг машины колобком, добывает бензин, масло и даже… запасные части.
Мутным от изморози февральским утром трогаемся. Путь наш лежит по дорогам недавнего наступления, и, хотя снега нынче на редкость глубоки и машина порой идет в прорубленной в сугробах траншее, справа и слева видишь свидетельства недавних боев. То тут, то там виднеются вытаявшие из снега немецкие трупы, торчат остовы сгоревших машин, стволы брошенных орудий, побуревшие от огня танки и самоходки. Нет, что там ни говори, война моторов — это не публицистический образ. И все же пейзажи занесенной этой дороги напоминают картины наполеоновского отступления, запечатленные Верещагиным.
Тут и там толпы крестьянских женщин с лопатами. Какие-то ветхие дядьки управляют ими. Несмотря на крепкий мороз, работают усердно, весело, шутками провожают машины с бойцами, движущиеся в сторону фронта. Но дорога в одну колею. Чтобы разминуться со встречными, приходится ждать на разъездах. Краснощекие регулировщицы в полушубках, напоминающие кукол-матрешек, строго командуют движением, и ни мандат «Правды», ни карие очи и сладкие речи Петровича не действуют на них. Ждите, и никаких разговоров!
Подъезжаем к Калинину уже на закате. Все в снегу. Белыми пирамидами стоят старые ели Комсомольской рощи. Фанерные домики пионерского лагеря, где нам пришлось когда-то заночевать по пути к Ротмистрову, заметены по самые крыши. Они походят на игрушки, оставленные убежавшими ребятишками. Вон слева стоит так называемый «домик эстонца», старенький, деревянный. За него несколько дней шла борьба, хуторок переходил из рук в руки. А домишко на вот тебе — без окон, без дверей, но целый… А дальше обезглавленная церковь погоста Николы Малицы, где мы с Евновичем просидели самые трудные для нас сутки за все время войны.
Ну как не остановиться и не осмотреть это памятное место! Теперь это глубокий тыл. Над уцелевшими избами вьются мирные дымки. Обезглавленные артиллерией деревья как бы уже смирились со своими ранами, затянули их смолой. У самого шоссе из толпы хвойных выступает высокая строевая сосна. Подкалиберный снаряд расщепил пополам золотой ствол, расщепил, но не пробил. Так и остался торчать в расщепе. И подумалось, что было бы хорошо сохранить сосну в таком вот виде, как напоминание о славной битве, которую провели здесь танкисты-гвардейцы, разгромившие с помощью девяти оставшихся машин авангард 3-й бронетанковой группы генерала Гота. Кстати, мне говорили, что вчера полковнику П. А. Ротмистрову, командиру, похожему на ученого, за это сражение был вручен орден Ленина.
Двигаемся дальше. С вершины Горбатого моста открывается вид на город. Он ожил, и если металлические громады цехов вагонного завода еще заметены снегом, то над «Пролетаркой» поднимаются в безветрии клубы дыма, да и над городом, над уцелевшими домами, торчат оранжевые дымки, похожие на лисьи хвосты.
Ну конечно же, засветло до Москвы нам не добраться. Да и нельзя миновать родной город, как нельзя, будучи рядом, не посетить тяжело раненного друга, у которого дела пошли на поправку. Ночлег? Для солдата это не проблема, тем более что с 1 января, как я знаю, «Пролетарская правда» находится уже в городе. Большое трехэтажное, выходящее окнами на площадь здание, которым мы, тверские журналисты, так гордились, сожжено и стоит теперь как старая театральная декорация, за ненадобностью вынесенная на улицу. Редакция же разместилась в первом этаже жилого дома, заняв в нем всего две квартиры. Но работа кипит. Сотрудники, напялив на себя все, что у них сохранилось из одежды, дуя от холода в кулаки, выпускают в общем-то неплохую газету, отражающую и военные и тыловые заботы своего Верхневолжского края, над которым совсем недавно проносились смертоносные, сокрушительные смерчи гитлеровского «Тайфуна».
Василий Кузнецов встречает своего бывшего сотрудника улыбкой во весь рот. Едва дав снять полушубок и прислониться спиной к печке, кричит:
— А знаете, что мы тут надумали?
Этой газете всегда везло на редакторов-выдумщиков. Одна из старейших рабочих газет в стране, она славилась тем, что умела заметить любое доброе начинание, подсмотреть любую хорошую инициативу рабочих, колхозников, интеллигентов в самый момент ее рождения, умела раздуть искру почина в пламя, которое порой обнимало уже не только город, но распространялось по всей стране. Производственные смотры… Договоры тысяч… Показательные процессы над лодырями, прогульщиками, разгильдяями… Всесоюзная кампания за овладение техникой и сдача норм на значок ЗОТ… Митинг машин… Сквозные стахановские бригады… Моляковское движение льноводов… Все, что рождалось в умах и сердцах тружеников Тверского края, газета умела вовремя подсмотреть, приподнять, подхватить, понести.
И вот теперь в кабинетике с окнами, забитыми фанерой, греясь у печки, Василий Кузнецов бурно развивал новую идею:
— «Пролетарская правда» для партизан!.. У нас сейчас десятки отрядов, сотни разрозненных групп. Формируется еще один батальон, полк, не знаю уж, как и сказать, — «За родную землю». Перебросим воздухом в самые западные районы… Нужна же им газета. Представляете: в отрядах собкоры. Заметки будут передавать по радио, очерки — со связными… Что, плохо? Вы сами когда-то редактировали «Пролетарскую правду для начинающих читать», адресованную малограмотным текстильщикам… Помните? Вот такого же формата. Газета-листовка, газета-призыв. Ну, что вы скажете?[4]
Закрыв дверь на задвижку, он достает из недр письменного стола поллитровку, чайный стакан и, порывшись в бумагах, извлекает из них окаменевшую ватрушку. Видя мое приятное удивление, он поясняет:
— Не улыбайтесь. Порядок прежний. В редакции сухой закон. Это я для вашего брата военных и для партизан держу. Вы ведь не можете без ворошиловской дозы?
В редакции встречаю Алексея Лазарева — своеобразную калининскую достопримечательность, с незапамятных времен директорствующего в местном театре. Теперь он по военному времени командует всеми музами области. Он известен в городе не меньше, чем собор XVI века Белая Троица, и является как бы живой историей местных театров, филармоний и хоров, историей и самым точным справочником о людях искусства.
Да, Калининский городской театр, которым земляки так гордились, сожжен. Но только коробка, коробка. А театр живет и здравствует. Да еще как здравствует-то! Труппа играет в сохранившемся помещении бывшего ТЮЗа. Играет на двух площадках — основной и гастрольной. Создали две концертные группы — своеобразный «театр на колесах», который кочует по фронту, ставит скетчи даже на передовых. Компактной группой труппа уходила в эвакуацию, но на второй день после освобождения уже играла в помещении Дома Красной Армии.
Лазарев так гордится всеми этими людьми и их делами, что не хочется задавать ему вопрос, который у меня на языке:
— А Сергей Виноградов?
Энтузиазм на лице собеседника гаснет. Он мрачнеет.
— Сволочь! Законченная сволочь… Был я на суде. Мерзавец. Все сам рассказал: и как немцы его купили, и за сколько, и как он для их офицерни всяческие танцеплясы, голых баб организовывал, и… Ну ладно, противно говорить… Во всем признался, а в заключение попросил сохранить ему жизнь, чтобы дать возможность — что бы вы думали? — написать работу о драматургии Чарли Чаплина, которую он, видите ли, обдумывал в тюрьме… А? Каков?
— Ну и как?
— Что как? Десять лет… Считаю — мало, таких надо на гребешке давить…
С минуту молчим, потому что оба знаем этого местного суперортодокса. Помним его «сверхпринципиальные» статьи об искусстве, о театре, об исполнителях. Вероятно, чтобы сгладить тяжелое впечатление, Лазарев говорит:
— А Лиду Тихомирову, Лидию Петровну, которая тут при немцах наш госпиталь вела и восемьдесят раненых сохранила, так ее выпустили… Проверили все и выпустили… Ей, говорят, сам Иван Павлович Бойцов предлагал любую работу в любой нашей больнице. Хорошие хирурги, ты знаешь, как сейчас нужны…
— Ну а она?
— На фронт — и все. Как ни уговаривали, ушла на фронт. Где-то там в одном из медсанбатов раненых зашивает…
С нашего жесткого ложа из газетных подшивок поднимаемся чуть свет и продолжаем путь. Теперь уже по отличной дороге, описанной когда-то Радищевым: проплывают знакомые по его «Путешествию» селения. Деревня с библейским названием Эммаус… Село Городня на Волге… Я никогда не мог проехать мимо этой самой Городни — одного из старейших русских поселений в Верхневолжском краю. Есть здесь великолепная старинная церквуха, как бы вознесенная на вершину холма. Чудесная панорама открывается от ее подножия. Но это не просто древняя церковь. Это передовой крепостной форпост российский. Вал… Старый, заросший ров… Стены форпоста этого сложены из массивных известняковых плит. Они могли когда-то противостоять не только стрелам татарской конницы, но и пушечным ядрам. И нам, тверским, кажется, что это самый старорусский уголок на древнерусской нашей земле.
Каждый раз, бывая здесь, — и весной, и летом, и, как вот сейчас, зимой — не могу отказать себе в удовольствии посмотреть на окрестности с вершины холма, господствующего над Волгой, над старинным селом. Река… Бескрайние луга и поля, отороченные на горизонте зубцами леса, открываются с обрывистой кручи… Русь. Коренная верхневолжская Русь…
Вспоминаю, что, выехав в первую правдистскую командировку, подвозили мы с Петровичем учительницу из этого вот села с ее ребятами. Она под впечатлением парада на Красной площади уверенно шла сюда, хотя село еще было занято немцами. Где они сейчас? Школы нет. Дом учителей разбомблен. А вот эта церковь-крепость, сложенная нашими далекими предками, уцелела и в Смутное время, и в дни наполеоновского нашествия. Устояла, сохранилась и при гитлеровском нашествии, хотя Городня, стоящая на древнейшей русской «большой дороге», была местом ожесточенных боев. Вот и сейчас церковь продолжает стоять над Волгой, как при Радищеве, как при Пушкине, останавливавшихся здесь когда-то, чтобы сменить лошадей на ямской станции, сохранившейся и до сих пор. Стоит, как века назад, и из приоткрытой ее двери, как и в радищевские времена, слышится дребезжащий голос старого дьячка, а перед иконами мигают огоньки свечей. Только свечи эти не из пчелиного «ярого воска», а трофейные картонные плошки немецкого производства…
Постояли мы с Петровичем на холме над неоглядными просторами занесенной снегами Волги и двинулись дальше.
Интересно: раньше, когда я проезжал по этому шоссе, которое в Москве зовут Ленинградским, а в Ленинграде Московским, все время вертелись в голове сравнения с радищевскими описаниями. Сейчас опаленная войной дорога рождала уже иные мысли, иные сравнения…
Глаз жадно ищет ростки возрождения на опустошенной войною земле. Нет, деревни по-прежнему стоят изуродованными. Пожарища лишь слегка запорошило снегом. Но дорога уже в порядке, расчищена. На обочинах в сугробы воткнуты таблички с названиями колхозов, шефствующих каждый над своим участком. Они, колхозы, как бы из рук в руки передают это фронтовое шоссе: «Заря» — «Первой пятилетке», «Первая пятилетка» — «Красному богатырю»… Это один из их вкладов в военные усилия. Взорванные мосты подняты, заштопаны. Только большой мост через реку Шошу, словно оборванное кружево, свисает на лед, и мы едем по льду, в то время как саперы уже строят новый. В большинстве изб окна забиты фанерой, избы слепы, но из труб поднимаются уютные, совсем мирные дымки.
Приметы отшумевшего сражения видишь на каждом шагу: те же скелеты машин, торчащие из сугробов, стволы орудий, коробки танков. Где-то у Завидова, в лесу, виднеется хвост нашего «ястребка» со звездой на горизонтальных рулях. Чуть дальше — сгоревшая туша немецкого бомбардировщика. А у Клина попался навстречу целый санный обоз в шесть-семь подвод, на которых рядком, как дрова, лежат окоченевшие трупы в темно-зеленой форме. Рядом с подводами с вожжами в руках идут закутанные в шали женщины, идут неторопливо, понукая лошадей и переговариваясь между собой, совсем не обращая внимания на необычный груз.
— …Их тут по полям да по овражкам много лежит, — прокомментировал наш попутчик, командир, которого к нам в машину подсадили девушки-регулировщицы. — Тогда, в горячке наступления, всех не собрали. Где ж соберешь? Снегом их замело, а теперь вот, как оттепель, они из-под снега и вытаивают. Так и зовут их — «подснежники». Приходится собирать, хоронить. Сколько людей для этого от работ на дорогах отрываем: и рабочую силу, и подводы… У Шоши по крутому берегу трупов двести — двести пятьдесят так-то в прошлую оттепель вытаяло… И наших тоже находим… Что поделаешь — война…
Только километров за двадцать пять до Москвы, где-то у переезда через железнодорожное полотно, кончаются эти верещагинские картины, и шоссе обретает как будто мирный вид. Но баррикады на перекрестках московских улиц не разобраны, а лишь раздвинуты, сурово щетинятся ржавые массивные ежи, торчат из снега бетонные зубы эскарпов. И бдительность прежняя: то и дело весьма тщательно проверяют документы…