Женский дом заключения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Женский дом заключения

Адрес звучал довольно громко: Гринвич-авеню, 10. Высокое строение с вычурным орнаментом на фасаде. Если бы не узкие окна с тяжелыми навесами, его можно было бы принять за обыкновенный жилой дом. Много лет на этом месте был расположен базар Джефферсона, примыкавший к зданию полицейского суда с часовой башней. Некогда этот ночной суд пользовался скандальной известностью: сюда прямо с панели переодетые детективы приводили проституток, которых сами же провокационно приглашали «поужинать». Потом базар снесли и на его месте построили тюрьму. Старой часовой башне тоже грозил снос, но местной общественности удалось спасти эту достопримечательность.

Вряд ли можно было подыскать менее подходящее место для пенитенциарного заведения. С одной стороны — Шестая авеню (которую потом переименовали в авеню Обеих Америк), с другой — Гринвич-авеню. С восточной стороны к ней примыкает 9-я улица, с западной — Кристофер-стрит. Все это шумные, оживленные перекрестки, где никогда не прекращается поток автобусов, легковых и грузовых автомобилей и в любое время суток во все стороны снуют прохожие. Ночной гул Гринвич-вилледжа[4], где, как мне кажется, люди никогда не ложатся спать, обрекал заключенных на бессонницу. Оттуда все время доносились крики, музыка, пение, голоса спорящих и дерущихся… Ни минуты тишины. Под окнами то и дело раздавался свист — кто-то оповещал о своем присутствии милую его сердцу арестантку. Иногда выкрикивались имена. В дни свиданий родственники, друзья, поклонники, возлюбленные — все устанавливали «контакт» с заключенными женщинами именно таким образом. В 1951 году, когда мы находились там, в прессе появились статьи с требованием ликвидировать эту тюрьму. Но она все еще существует — уродливый дом, полный печали и горя.

Внутри здания был ад кромешный. Непрерывный шум, громкие разговоры, истерический хохот, стенания наркоманок, лишившихся морфия, опиума или героина, плач и проклятия несчастных, отчаявшихся женщин, загнанных в тесные тюремные камеры. Большинство из них ждали суда или окончания следствия, так как никто не вносил за них залога. Иных после нескольких месяцев оправдывали и выпускали, однако без выплаты какой-либо компенсации. Когда судью Анну Кросс назначили одним из старших тюремных инспекторов, она обнаружила в городских тюрьмах заключенных, никогда не вызывавшихся на суд. О них просто позабыли. Некоторые женщины сидели здесь по три года. Я так и не поняла, почему их держат именно в этой тюрьме, где невозможно было ни размяться, ни подышать свежим воздухом.

Двери камер были открыты настежь, и только «туалет» был загорожен короткой занавеской… В каждой камере были узкая железная койка с тонким матрацем, унитаз с крышкой, служивший также сиденьем перед небольшим железным столиком, раковина для умыванья да пара стоячих деревянных вешалок для одежды. Одеяла были старые, истрепанные; их регулярно дезинфецировали, но никогда не отстирывали дочиста. Грязные тюремные помещения кишели крысами и тараканами. Пища была непередаваемо отвратительна и почти несъедобна. Мне запомнилась какая-то водянистая лапша, полупроваренная овсяная мука, тепловатая бурда под названием кофе, червивый чернослив, мокрый хлеб, выпекаемый заключенными из тюрьмы на Уэлфэйр-айленд, крохотные порции мяса, микроскопические ломтики копченой колбасы. В тюремной лавке изредка продавались сахар и молоко.

Хочется рассказать об одном эпизоде, несколько скрасившем наше безрадостное существование. Одна девятнадцатилетняя негритянская девушка, измученная и окончательно павшая духом, как-то сказала, что завтра день ее рождения. Мы купили в лавке торт, печенье, конфеты, а Бетти Ганнет сумела уговорить надзирательницу, тоже негритянку, разрешить нам поужинать последними, чтобы мы не торопясь могли справить это маленькое торжество. Мы свернули из шелковой бумаги «свечи» для торта, разложили на столике бумажные салфетки и спели «Счастливый день рождения». Потом все горячо поздравили девушку. Взволнованная и растроганная, она разрыдалась. На другой день мы получили от нее следующую записку:

«Дорогая Клодия, Бетти и Элизабет! Я очень, очень рада тому, что вы сделали для меня в мой день рождения. Я, право, не знаю, как мне вас благодарить. Я могу только написать на этой бумаге, что чувствую. Это был один из лучших дней в моей жизни. Я думаю, что, хоть вы и коммунистки, вы все равно самые лучшие люди, каких я когда-нибудь встречала. Я упоминаю про коммунистов потому, что некоторые их не любят, они думают, что коммунисты против американского народа, но я так не думаю. Я считаю, что все вы самые лучшие люди, каких я видела за мои девятнадцать лет жизни, и я никогда не забуду вас, где бы ни была. Я буду всегда поминать в своих молитвах вас, Клодия, Бетти и Элизабет, и надеюсь, наш господь бог поможет вам троим, как мне и всякой другой. Я надеюсь, вы все скоро будете на свободе и вам никогда не придется вернуться сюда. Никак не могу забыть вчерашний вечер. Сколько буду жить, не забуду, что встретила таких милых женщин. Вот все, что я хочу сказать, а кроме того, дай вам бог скоро вернуться к себе домой.

Да благословит вас бог и сохранит на многие будущие годы. Спокойной ночи. Уповайте на бога. Он укажет вам путь.

Джин. 7 февраля 1953 г.»

В то время мы были заняты редактированием текстов наших речей на суде. Все спрашивали нас: «Что вы делаете?» — и настойчиво просили прочитать написанное вслух. Аудитория оказалась очень внимательной и живо реагировала на детали. Арестантки плакали от волнения, аплодировали нам. Все было очень трогательно.

Мне довелось познакомиться с этой тюрьмой довольно обстоятельно. С 1951 по 1955 год я пять раз побывала в ней, и все по тому же закону Смита. Часто я с улыбкой вспоминаю вечер — это было в конце сороковых годов, — когда я проходила мимо этого здания с одной австралийкой, знакомой мне по учредительному конгрессу Международной демократической федерации женщин в Париже в 1945 году. Она прибыла в Нью-Йорк как представительница своей страны в Комиссии по правам женщин при Организации Объединенных Наций. Гостья спросила меня, что это за дом. Услышав мой ответ, она поинтересовалась: «А вы здесь когда-нибудь сидели?» Я ответила: «Пока нет». Тогда она шутливо проговорила: «Наверно, еще успеете насидеться». Несколько лет спустя я по праву могла бы сказать ей: «Теперь насиделась! Да еще как!»

В 1951 году заключенные с большим сочувствием говорили об Этель Розенберг, просидевшей здесь много месяцев; ее увезли из тюрьмы совсем незадолго до нашего прибытия. Этель производила глубокое впечатление на всех, с кем общалась, будь то заключенные или надзирательницы. Она взяла к себе в камеру больную проститутку и ухаживала за ней. Она пела для своих подруг по несчастью. Они говорили, что никогда не забудут, как чудесно она исполняла «Доброй ночи, Айрин» — популярную песенку тех лет. Не исключено, что ее увезли в связи с нашим появлением. Но вскоре ее неожиданно поместили в отделение смертников тюрьмы Синг-Синг, где она и ее муж Юлиус Розенберг и были казнены после инсценированного процесса о «шпионаже»[5]. Нам рассказывали, что, когда она покидала эту женскую тюрьму, у всех были на глазах слезы.

В 1952 году, в ходе нашего процесса, меня вновь посадили сюда для отбывания двух сроков по тридцать суток каждый, которые я получила опять-таки «за неуважение к суду». Судья Димок разрешил мне отсидеть оба срока подряд. Меня отправили в тюрьму за отказ назвать коммунистами некоторых людей, которые еще не были отданы под суд по закону Смита, и потому, что Пятая поправка[6] не распространяется на добровольных свидетелей. В течение двух месяцев я давала показания как свидетельница защиты. В те дни, когда меня не вызывали в суд, я работала в тюремной швейной мастерской. Там же я провела сочельник. В этот вечер песнопевцы из «Армии спасения» решили порадовать нас; они пришли к зданию тюрьмы и принялись распевать под окнами. Заключенные кинулись к окнам и начали кричать: «Долой Армию Спасения!» Но услышав слова: «Откройте тюремные ворота и выбросите ключи!» — они одобрительно сказали: «Должно быть, это друзья Элизабет».

На другой день заключенные дали представление, посвященное рождеству. Молодая светловолосая проститутка с невинной внешностью играла деву Марию. Роли волхвов исполняли три высокие, красивые негритянки. Отлично пел хор. Никогда не забуду печальных голосов, выводивших слова рождественского гимна.

Надзирательницы и заключенные, как правило, обращались со мной вежливо. Но была одна надзирательница, свирепая старая ирландка, считавшая всех заключенных «подонками общества». Она выдавала тюремную одежду. Мне приходилось регулярно ходить в суд и я буквально воевала с ней, добиваясь, чтобы она не связывала мое платье и пальто в узел и не швыряла их на пол. Наконец я пригрозила ей, что пожалуюсь судье, и только тогда она стала хранить мою одежду, как полагается. Другая надзирательница-ирландка по неизвестной причине упорно называла меня Элизабет Бентли[7]. Когда я раз решительно запротестовала, она заявила: «Будь я проклята, если вы не шпион-провокатор». Однако с этих пор она перестала третировать меня.

Как-то меня вызвала начальница хозяйственного склада. «Вам не нужно мыло? — громко спросила она и сунула мне брусок. И тут же тихим голосом — Элизабет, мы с мужем очень огорчены, что вы попали сюда. Однажды мы слушали ваше выступление в Мэдисон-сквер гарден. Если что-нибудь понадобится, не стесняйтесь, окажите. Только, ради бога, будьте осторожны! Ни с кем не говорите обо мне». За свою долгую жизнь я не раз, при самых неожиданных обстоятельствах, встречала таких друзей.

Бывали у меня конфликты и с заключенными, впрочем, не слишком серьезные. Помню, как я удивила женщин, привыкших в тюрьме к самому непристойному сквернословию, когда тоном глубочайшего презрения сказала одной заключенной, ненавидевшей и ругавшей «красных»: «Не будьте смешной!» Женщины буквально обомлели. «Вы слышали, что сказала Элизабет? Вот так отбрила!»— наперебой заговорили они. Самое отборное ругательство не произвело бы на них такого сильного впечатления.

В другой раз в мою камеру вошла заключенная-негритянка, отличавшаяся могучим телосложением. Она обратила внимание на печатные материалы, которые суд разрешил мне использовать для подготовки некоторых заключительных замечаний к моей речи на процессе, — ведь я сама защищала себя. Заметив среди них фотографию видного деятеля коммунистической партии и негритянского лидера Бенджамена Дэвиса, она вдруг злобно проговорила: «Я родом из Атланты и должна сказать вам, что и он и его отец настоящие мошенники». Я встала и резко ответила ей: «Об отце я ничего не знаю, но сам мистер Дэвис — мой большой друг и прекрасный человек. Его посадили в тюрьму потому, что он боролся за права всех таких людей, как вы». Она почему-то обиделась и вышла вон. Вскоре ко мне пришла другая негритянка и сказала: «Ты с ней, будь поосторожнее, Элизабет. Она опасный человек: сбила с ног полицейского и отняла у него пистолет. За то и сидит». Но я была слишком зла, чтобы испугаться. Через несколько минут первая негритянка снова явилась ко мне в камеру: «Извините меня, миссис, я просто хотела узнать, заступитесь ли вы за своего негритянского товарища». После этого мы с ней стали добрыми друзьями.

Едва попадаешь в женский дом заключения, как тебя сразу же начинают унижать. Сначала полагается сдать администрации все свои пожитки, кроме очков, и взамен получить — квитанцию. Все личные вещи сдаются на хранение. В тюрьме поговаривали, что надзирательницы в свободные от службы вечера самовольно «одалживали» дорогие норковые шубки, принадлежавшие «колл-герлс»[8], которые за «ночь любви» берут с клиентов по сто долларов. Одна надзирательница влюбилась в полицейского. Ее обвинили в присвоении крупной суммы денег из средств заключенных, сданных ей на хранение. Рассказывали, будто начальница тюрьмы покрыла недостачу из собственного кармана и ушла в отставку.

После сдачи вещей заключенным приказывают раздеться донага, отнести одежду в особую комнату для обыска и, завернувшись в простыню, следовать в душевую. Затем всем ставят клизму и заставляют взбираться на особый стол для осмотра… Какая-то крупная женщина, называвшая себя «доктором», хотела во что бы то ни стало найти у нас наркотики. Проделывая эту пакостную процедуру, она оскорбительно отзывалась о коммунистах, «не любящих свою родину». Я попросила ее заниматься своим делом и не говорить лишнего. Она так распалилась от собственных разглагольствований, что при взятии пробы крови больно уколола меня. «Что вы делаете! — возмутилась я. — Вы должны интересоваться моей кровью, а не моими политическими взглядами».

Три года спустя, в январе 1955 года, на другой день после отказа Верховного суда рассмотреть нашу апелляцию, на нас устроили настоящую облаву, словно мы бежали с каторги. Обычно в таких случаях адвокат сообщает своим подзащитным, когда они должны явиться в суд. За нами же пришли судебные исполнители, и в тот же день нас снова взяли под стражу. Ничего не стоило повременить еще немного, так как в тюрьму нас отправили лишь через десять дней.

Наконец 24 января 1955 года Бетти Ганнет, Клодии Джонс и мне приказали подготовиться к отъезду. Мы не знали, что нас ждет впереди, но расставание с женским домом заключения само по себе казалось нам огромным благом. Грязная брань, ежедневные драки, омерзительные проявления лесбийской любви — все это было невыносимо. Мы жалели только о предстоящей разлуке с тремя пуэрториканскими «националистками», с которыми подружились. Впрочем, через несколько недель, когда их апелляции тоже были отвергнуты, все мы снова встретились в тюрьме в Западной Виргинии. Было странно и непривычно куда-то ехать. Более трех лет суд не разрешал обвиняемым по нашему делу покидать пределы Южного федерального округа Нью-Йорка. Нам даже запрещалось выезжать в Бруклин, Куинс или на Стейтен-айленд, относящиеся к другому федеральному округу, но тоже входящие в Нью-Йорк. Мы могли передвигаться по восточному берегу Гудзона не далее окраин Олбани. Это была какая-то особая форма домашнего ареста. Однажды я поехала к судье Райену и в качестве своего собственного защитника попросила его расширить границы дозволенных нам перемещений, чтобы мы могли посещать летние пляжи. Райен загадочно посмотрел на меня и вымолвил: «Видите ли, мисс Флинн, мы оба выросли в Бронксе, и вы отлично знаете, что там тоже есть прекрасные пляжи!» На этом все и кончилось… И вот настал день отъезда из женского дома заключения. После скудной трапезы мы собрали свои вещи и под охраной поехали на Пенсильванский вокзал, где нас загнали в какое-то полуподвальное служебное помещение. Грустно было глядеть через решетку тюремного фургона на Нью-Йорк, ставший вдруг необыкновенно родным. На вокзал приехал судебный исполнитель Уильям Ланни — его называли «самым главным парнем», — чтобы лично проследить за отправкой «опасных красных» и заодно, как бы случайно, попасть на фотографии. Последнее ему удалось — он важно шествовал рядом со мной до самого вагона. Много позже, уже после моего освобождения, я как-то встретила его на Фоли-сквер и сказала, что собираюсь написать книгу, в которой упомяну и его. Он тут же дал мне визитную карточку, чтобы я, упаси боже, не исказила его фамилию. Крайне честолюбивый, он не мог терпеть, когда ее неверно писали или произносили. Об этом мне сообщил один из его сотрудников.

Итак, Бетти, Клодия и я следовали в какую-то пока неизвестную нам федеральную тюрьму. Завершив один крестный путь, мы вступали на новый. Мы пережили восьмимесячный судебный процесс — стереотипное повторение дела Денниса. Выдвинутые против нас обвинения были по сути идентичны: «Заговор для проповеди и отстаивания…» и т. д. Те же осведомители и провокаторы, те же «эксперты» выступали в роли правительственных свидетелей и на нашем процессе. Теми же были и так называемые «вещественные доказательства»: книги Маркса, Энгельса, Ленина и некоторых американских авторов. Ежедневно агент ФБР доставлял их в зал судебного заседания на тележке, напоминавшей детскую коляску. Скучающим и ровно ничего не понимавшим присяжным зачитывались пространные цитаты, произвольно вырванные из контекста. Газеты перестали интересоваться нашим процессом. Публики в зале становилось все меньше, особенно после того, как этажом выше, в другом зале, где занимался своими сенсационными разбирательствами сенатор Маккарти, какой-то свидетель указал пальцем на одного человека, назвав его «русским агентом», и того притянули к ответу в качестве свидетеля. Короче, Фоли-сквер почти опустел…

Высшие судебные инстанции целых два года мариновали нашу апелляцию, выдвигая в общем те же «аргументы», что и по делу Денниса. Отклонив апелляцию Денниса, Верховный суд тем самым отказался пересмотреть свидетельские показания и принять во внимание предвзятый подбор федеральных присяжных, явную предубежденность некоторых из них и весь стиль ведения дела судьей Медина. Но все же Верховный суд дал этому процессу соответствующую юридическую оценку. Наша же апелляция, как и апелляция обвиняемых по балтиморскому процессу о «нарушении закона Смита», была отклонена без всякого рассмотрения и комментариев. Только через несколько лет Верховный суд отменил приговоры, вынесенные по закону Смита в Калифорнии. К тому времени установился более благоприятный политический климат, и одиннадцать других дел, возбужденных против коммунистов в США, на Гавайских островах и в Пуэрто-Рико, были превращены производством. К несчастью, мы оказались в числе тех двадцати восьми жертв закона Смита, которых уже бросили в тюрьмы. Перемены в нашей судьбе наступили позже. Дела двух наших товарищей по процессу — Джорджа Чарни и Александра Трахтенберга было решено пересмотреть, и их освободили после того, как подкупленный осведомитель Харви Матусоу[9] признался, что дал против них ложные показания.

Федеральная исправительная тюрьма для женщин находится в гористой местности, на юго-востоке штата Западная Виргиния. Из Нью-Йорка нас, трех женщин, везли туда в сдвоенном купе пульмановского вагона под конвоем двух федеральных судебных исполнителей — мужчины и женщины. Они заняли верхнюю и нижнюю койки по одну сторону, я вторую нижнюю, а Бетти Ганнет и Клодия Джонс улеглись вдвоем надо мной. Купе не было разгорожено занавеской, и я лежала прямо против судебного исполнителя по имени Эдди, которого мы часто видели в зале заседаний. Он чувствовал себя неловко, и когда мы переодевались, выходил в коридор. В соседнем купе под таким же конвоем следовали еще две осужденные: белая девушка и беременная негритянка средних лет, всячески утешавшая свою молодую спутницу.

Мы пересекли штаты Нью-Джерси и Пенсильвания, любуясь пейзажами, мелькавшими за окном. Нам позволили заказать себе последний ужин в «свободном мире», как выражались заключенные. Мы угостили обеих женщин из соседнего купе, и конвоиры, взяв у нас деньги, расплатились по счету. У кого-то оказался номер иллюстрированного журнала «Эбони», в котором обычно расписываются «социальные достижения» и всяческое «благоденствие» негров в Соединенных Штатах. Наше внимание привлек очерк под интригующим заголовком «Шикарная тюрьма». Он был посвящен олдерсонскому «исправительно-трудовому заведению». Особенно подчеркивалось, что в нем служат несколько надзирательниц-негритянок. Однако в очерке не было сказано ни слова об оскорблениях и унижениях, которые испытывали там эти женщины. Против них ополчились и местная община и белые надзирательницы. Не говорилось в очерке и о жестокой сегрегации, которой подвергались негритянские заключенные и служащие тюрьмы. Обо всем этом мы узнали позже. Очень жаль, что редакторы «Эбони» не могли услышать от негритянок, наших товарищей по заключению, едкой критики в адрес авторов этой статьи. Читая ее в поезде, мы могли подумать, что направляемся в девичий пансионат с едва заметным «пенитенциарным уклоном». Поезд уносил нас все дальше, и мрачные предчувствия все сильнее охватывали нас.