«За что вас посадили?»
«За что вас посадили?»
Единственное, что было приятным в Олдерсоне, — это природа, чудесные пейзажи, смена времен года. В день св. Патрика (17 марта) в воздухе уже пахло весной. Появлялись бледно-желтые нарциссы и тюльпаны. Прилетали черные дрозды и малиновки, эти предвестники лета. В кухню Дэвис-холла ежедневно приходила за кормом самка-скунс с четырьмя детенышами. Вообще скунсов было много. Каждую ночь они совершали налеты на баки с пищевыми отбросами и по-кошачьи мяукали, когда им не удавалось сдвинуть лапами крышку. Что касается собак и кошек, то для Кинзеллы они были «персона нон грата», хотя до нее никаких «гонений» на этих животных не было и многие надзирательницы нежно ухаживали за своими кисками и песиками. Но, несмотря на строжайший запрет, наши женщины подкармливали собак, которые забредали к нам, заботились о кошках-матерях и их потомстве. Особенной симпатией и почетом пользовались приблудные дворняги. Помню, как в один морозный день мне зачем-то нужно было отправиться на нижнюю территорию. Одна надзирательница вызвалась подвезти меня. С ней в машине была ее собака. Притормозив, чтобы высадить меня, она сказала ей: «Ну-ка, спрячься, ведь ты контрабанда». Собака немедленно забралась под сиденье. Оказывается, даже животные и те умеют обходить дурацкие тюремные правила.
Молодые заключенные сочувствовали мне, узнице режимного коттеджа. Они тайком приносили мне маленькие букеты цветов, рвать которые строго запрещалось. Заключенные и надзирательницы недоумевали, почему меня содержат под «строжайшим надзором», и частенько спрашивали: «Элизабет, за что вас посадили?» Ответить было не так-то легко. Если бы я сказала — «по закону Смита», меня просто не поняли бы. Они слышали о разных законах. Но закон Смита?.. Да кто он такой, этот самый Смит? Если бы я пустилась в рассуждения о политическом значении американской системы контроля над мыслями, меня опять-таки не поняли бы. Но все упорно продолжали спрашивать: «Так что же вы все-таки натворили?» Ответить на это было еще труднее. Другое дело, если бы меня осудили за опубликование какой-то конкретной статьи или произнесение той или иной речи. Но деться было некуда: раз человек угодил в тюрьму, значит он совершил преступление — угнал автомобиль, ограбил банк, подделал чек, торговал наркотиками, варил самогон, вымогал деньги или убил кого-нибудь. Что я могла им сказать?
Наконец я заявила: «Видите ли, я коммунистка». Все понимающе переглянулись, и кто-то заметил: «Так бы сразу и сказали. Теперь все понятно». Но я не хотела, чтобы они подумали, будто принадлежность к коммунистической партии действительно является преступлением, рассказала им кое-что о нашем процессе и процитировала следующие слова из моей заключительной речи на суде:
«Было время, когда только коммунисты провозглашали лозунги в защиту мира, безопасности, демократии, права на труд и на объединение в профессиональные союзы, то есть выступали за то, о чем сегодня думают и говорят миллионы американцев. Наша жизнь, наша работа, наши чаяния — это неотъемлемая часть американской действительности последней половины столетия. Наши предшественники начали эту борьбу сто с лишним лет назад. Скоро закон Смита будет отменен, как были отменены законы об «иностранцах» и о «мятежах» 1800 года, закон о беглых рабах шестидесятых годов прошлого столетия и преступные антипрофсоюзные законы двадцатых годов нынешнего века».
Все затаили дыхание и не сводили с меня глаз. «Вот черт! — воскликнула одна заключенная. — Здорово она им сказала!» Но мне хотелось, чтобы они поняли меня лучше, и я повторила вопрос, который на процессе задала судье:
«Если коммунистическая партия не противозаконна, если состоять в ней или принадлежать к ее руководству не противозаконно, если пропагандировать социалистическое учение и нашу программу повседневных «добрых дел», как ее называет с насмешкой наше правительство, опять-таки не противозаконно, тогда что же, по совести, противозаконного во всей нашей деятельности? В чем мы виноваты?»
Все согласно закивали головами. Одна девушка совсем разволновалась: «Разве конституция не дает вам права проводить вашу политику?»— спросила она. «Мне казалось, что дает, — ответила я, — но, как видите, я очутилась здесь». Тогда она возмущенно выпалила: «Да вы так же имеете право быть коммунисткой, как я… — Она запнулась, подыскивая сравнение, и наконец договорила: — как я имею право курить марихуану[22]. Все покатились со смеху, но меня эта реплика, несмотря на ее доброжелательность, покоробила.
Из-за моих политических взглядов у меня как-то были неприятные объяснения с двумя заключенными. Об одной из них, осведомителе и провокаторе, я расскажу дальше. С другой, пожилой женщиной, я встретилась в морозный день на лестнице библиотеки.
«Очень холодно сегодня», — сказала я. Смерив меня взглядом, она злобно прошипела: «В России еще холоднее! Правда?» «А я там ни разу не была», — возразила я. Одна из моих тюремных подруг, присутствовавшая при этой сцене, сказала мне: «Чего это она взъелась на тебя? Ты же обратилась к ней вежливо». «Видно, думает, что все коммунисты — русские», — заметила я. «Старая дура, — вот она кто! — в сердцах воскликнула моя подруга. — А впрочем, бог с ней, скоро ее здесь не будет».
Надо сказать, что мы все от души радовались освобождению товарищей, снискавших себе общую любовь, но нам бывало еще приятнее, когда кончался срок у арестанток, которых все ненавидели. Первых обнимали и провожали с добрыми напутствиями, вторым посылали вдогонку проклятия.
Ночью я научилась почти безошибочно определять время по проезжавшим мимо составам, груженным углем и бросавшим отсветы своих огней в окна моей камеры. Один раз я насчитала сто четыре вагона в одном поезде. Я думала о шахтерах Западной Виргинии, ежедневно рискующих жизнью в глубоких забоях. Сколько в этом районе было страшных катастроф из-за обвалов! В прежние годы я часто приезжала в Западную Виргинию и выступала на митингах горняков. Представляю, как презирают они Джона Лаутнера, который до войны, будучи организационным уполномоченным нашей партии в этом штате, устраивал мои поездки, а потом, изменив нашему делу, стал правительственным агентом-осведомителем. Он председательствовал на всех собраниях, на которых я присутствовала, продавал литературу, проводил денежные сборы, а впоследствии стал давать клеветнические показания о нас, наших целях и намерениях. Я знала, что многие шахтеры с готовностью встали бы на мою защиту и разоблачили бы злобные измышления Лаутнера. Однако я не стала просить их об этом. Они тут же лишились бы работы и жилья, их попросту выгнали бы из поселков, принадлежавших компании. Но я знала: многие из этих — людей помнят меня и возмущены тем, что я сижу в тюрьме, да еще на территории их штата. От этих мыслей мне становилось легче.
В Олдерсоне не было никаких пособий по заочному обучению. Бетти Ганнет, вечно жаждущая новых знаний и прирожденная учительница, раздобыла у какой-то вольной женщины, помогавшей тюремному пастору при богослужении, заочный курс английского языка. Бетти передавала учебный материал в коттеджи, обучала неграмотных чтению и письму. Их было немало, особенно среди негритянок из южных, да и других штатов; я очень жалела женщин, не умевших читать. Для заключенного книга — огромное утешение. Занятия проводились в тюремной школе и были обязательными для преступниц школьного возраста, число которых было довольно велико. Здесь велось также преподавание по программе средней школы. В дипломах, выдававшихся властями Западной Виргинии, не указывалось, что они вручены в Олдерсонской тюрьме. Правда, квалифицированных учителей не хватало, а добровольцев из числа преподавателей местных школ не нашлось. Заключенным, получившим приличное образование, поручали обучать своих товарищей, но одни не имели никакого педагогического опыта, а другие относились к этому делу с неохотой и крайним равнодушием. Вот где Бетти могла бы раскрыть свой поистине большой талант. Но администрация, видимо, боялась, что даже обучение азбуке окажется какой-то особой формой «коммунистической пропаганды». Во всех коттеджах заключенные помогали друг другу. Но в целом эта учеба была организована весьма неважно, как, впрочем, и все, что делалось в Олдерсоне.
Конец учебного года обставлялся с известной торжественностью. Заключенным вручались дипломы, а вместе с ними удостоверения об окончании курсов по кулинарии, консервированию продуктов питания, малярному делу и т. д. Эти «выпускные акты» проводились по праздникам; затем устраивался концерт. Учащиеся приходили в своей лучшей одежде, друзья горячо аплодировали им, и все предавались иллюзии приятного досуга.
Незадолго до моего ухода из Олдерсона, как бы в ознаменование наступившей «эры автоматики», там был организован новый отдел. Как видно из отчета Федерального управления тюрем за 1958 год, этот отдел должен был стать частью единой для всей страны системы сбора и систематизации сведений о заключенных федеральных тюрем (возраст, пол, раса, гражданство, поведение в тюрьме и т. д.). Эти данные из всех федеральных тюрем поступали в единый вычислительный центр, обрабатывались на счетных машинах, и в результате получались готовые таблицы для официальных отчетов. Просто удивительно, сколько всякой информации о заключенных добывали эти неодушевленные сыщики.
В Олдерсоне я написала несколько стихотворений, если так можно назвать мои любительские потуги в области поэзии. Первое из них, «Тюремную любовь», прочитали многие заключенные. Кто-то предложил опубликовать эти стихи в тюремном журнале «Игл» («Орел»), выходившем раз в три месяца. К моему удивлению, они действительно были напечатаны в пасхальном номере за 1956 год за подписью: Элизабет Ф. Но без ханжества и лицемерия в тюрьме ничего не бывает: редакция сняла мой заголовок и назвала стихотворение «Женская переменчивость»…
В июле 1957 года «Игл» поместил три моих стихотворения и статью о Декларации независимости, в конце которой я перечислила четыре свободы, провозглашенные Франклином Д. Рузвельтом.
Расскажу, почему я написала эту статью[23]. Как-то дежурная надзирательница обратилась ко мне с просьбой: «Элизабет, не напишите ли вы для июльского номера патриотическую статью, посвященную Декларации независимости?» Я сказала, что попытаюсь. Необходимый мне материал я почерпнула в «Уорлд олменэк» и в нескольких книгах по истории Америки. Мне показалось довольно занятным писать на эту тему за тюремной решеткой.
Статью приняли, чему я очень удивилась — ведь журнал рассылался по всем федеральным тюрьмам и попадал в высшую тюремную администрацию в Вашингтоне. Статью подписали: «Элизабет Ф.». Но Мэррей Кэмптон из «Нью-Йорк пост» каким-то образом разузнал все подробности и в своем ежедневном столбце в этой газете за 31 июля 1956 года написал следующее:
«Мисс Элизабет Гэрли Флинн, осужденная за нарушение закона Смита в 1952 году, очутилась в федеральной женской тюрьме в Западной Виргинии. Летом этого года тюремная администрация попросила ее написать патриотическую статью к 4 июля[24]. Видимо, ни начальству, ни ей самой не показалось странным, что статья о 4 июля выйдет из-под пера женщины, осужденной за участие в заговоре против правительства Соединенных Штатов. Она написала ее, а они напечатали. Те, кто ведает досрочным освобождением, считают ее нераскаявшейся и, следовательно, не заслуживающей помилования; похоже, она нужна тюрьме только для того, чтобы объяснять заключенным, почему они должны любить Америку. Мне кажется, что Томасу Джефферсону все это очень понравилось бы, но вместе с тем я более чем уверен, что пребывание мисс Флинн в тюрьме крайне удивило бы его…»
Моя сестра Кэти испугалась, решив, что эта заметка помешает нашей переписке. Она позвонила Мэррею Кэмптону, и он успокоил ее. Между прочим, он сказал, что узнал о моей статье от одного своего знакомого из Техаса.