В чем разница?
В чем разница?
Один из моих корреспондентов спрашивал меня: «В чем, по-вашему, главное различие между женской и мужской тюрьмой?» Я ответила:
«Очутившись в тихий воскресный день в мужской тюрьме, вы наверняка не увидите пеленок на бельевой веревке и не услышите плача младенцев. Физиологические особенности женщин — менструации, климактерический период, беременность — в тюремной обстановке сплошь и рядом до крайности обостряют их эмоции. Женщины, безусловно, куда менее выдержанны, чем мужчины, которые подчинены некоему кодексу мужества и не желают выглядеть плаксами и маменькиными сынками в глазах товарищей. А в наших женских тюрьмах считается вполне нормальным, когда заключенные рыдают, впадают в истерику, стенают или визжат. Уж так повелось, что мужчина в обыденной жизни, в армии или в тюрьме обязан хорошо владеть собой, не хныкать, быть тренированным и выносливым. Для женщин все это вовсе не обязательно. Они просто не замечают своей недисциплинированности, своей подчас ребяческой неразумности. Одна надзирательница сказала мне: «Когда удается хотя бы утихомирить их, то это уже почти все, что можно сделать». Рассказывали об одной девушке, которая прибежала к надзирательнице с жалобой: «Мэри сказала, чтоб я сдохла!» Усталая надзирательница ответила: «Пожалуйста, только не поднимайте при этом шума!»
Я вовсе не хочу сказать, что в тюрьмах нельзя встретить взрослых и зрелых женщин, полных самообладания и умеющих с достоинством пройти через все испытания. И все же я непрерывно чувствовала огромную напряженность атмосферы: шестьсот совершенно разных и чужих друг другу женщин согнали в одно место и поселили в ближайшем соседстве; их оторвали от мужей и детей, от домашних очагов и привычного образа жизни, каким бы он ни был. Все в тюрьме претило им, и они выражали свое недовольство, как только могли, подчас необычайно шумно. Я не осуждала их, хотя порой мне казалось, что я вот-вот оглохну. Мне не хотелось видеть их робкими и забитыми, но частенько я думала: «Если бы все эти эмоции нашли себе более организованное и спокойное выражение!» Я отлично понимала, как ненавистна им тюрьма, где они буквально бились своими «окровавленными, но непокорными» головами о стенку сотен больших и малых запретов и ограничений. Они ненавидели даже местную природу: «Проклятая земля!» — повторяли они.
Заключенные женщины, бесспорно, уделяют своей внешности много больше внимания, чем мужчины в том же положении. Почти все, в особенности «долгосрочницы», смертельно боятся рано состариться. Для многих это было главным, что поглощало их внимание. То и дело они причесывались, делали себе маникюр, мазали лицо и руки кремом, летом старались загорать, похудеть или поправиться. Многие прибывали в тюрьму коротко остриженными, но в тюрьме было невозможно как следует ухаживать за прической. В мужских тюрьмах существуют парикмахерские. В женских тоже следовало бы завести какое-то подобие «косметических кабинетов», что, несомненно, подняло бы дух заключенных. Вопрос этот широко обсуждался, но до моего ухода дальше разговоров дело не пошло. Арестанткам разрешали подстригать друг другу волосы, но если они оказывались чересчур короткими, как у мужчин, виновных наказывали. И все-таки у нас было множество коротко остриженных голов. Кое-кто, желая походить на Элвиса Пресли[27], причесывался даже на пробор. Помню одну «платиновую блондинку», которая, перекрасив волосы, сбила полицию со следа и на какое-то время отсрочила свой арест. «Крашеных» у нас было несколько, и на этих женщин было противно смотреть, пока их волосы не отрастали полностью и не приобретали естественного цвета; часто они оказывались совсем седыми. Этот процесс длился месяцами. Посетителям, в частности мужьям, такие заключенные нередко говорили: «Подумай только, я здесь начала седеть!»
Обычно женщины старались хоть как-нибудь приодеться, когда шли в церковь, принимали посетителей или сдавали экзамены. Они покупали в тюремной лавке обыкновенные белые носовые платки и сами вышивали их или украшали иным способом. Католички приходили на богослужение в изящных шапочках собственной вязки. Гладкие платья превращались в плиссированные. Кое-кто ухитрялся пришивать кружева к воротничкам и рукавам. Некоторые наши девушки в пестрых свитерах, с самодельными серьгами и булавками выглядели заправскими франтихами. Больным местом были чулки и уродливая тюремная обувь. Имей каждая женщина хоть по одной паре изящных туфель, и настроение было бы совсем другим.
По непонятным причинам женщин обязывали во что бы то ни стало носить лифчики, заставляли возвращаться в коттеджи, чтобы надеть их, непослушных наказывали. Многих это раздражало — туго натянутые бретельки мешали на работе. Многие всеми правдами и неправдами обходили это нелепое распоряжение и резонно жаловались на его неоправданность в месте, населенном только женщинами. «Тупые старые девы», — с раздражением отзывались они о придирчивых надзирательницах.
Беременных переводили на легкие работы, кормили диетическими блюдами, за их здоровьем следили врачи. Одна негритянка с Юга, мать восьмерых детей, рассказывала мне, что в тюрьме ей впервые в жизни была оказана врачебная помощь при родах. В швейной мастерской будущие матери шили для своего потомства распашонки и башмачки из мягкой белой кожи. Иногда за этой работой можно было увидеть сразу по семь-восемь женщин — негритянок и белых. Когда до родов оставалось совсем немного, беременных отправляли на ночь в больницу. Утром они возвращались в коттеджи. Это делалось во избежание неожиданностей в ночное время, когда все заключенные спали взаперти.
Матерям разрешалось брать новорожденных на несколько месяцев в коттедж. Мужья или другие родственники приезжали и забирали детей домой, а если не могли приехать, то ребенка отвозила им надзирательница. В прежние годы дети оставались в тюрьме в течение двух-трех лет. Теперь этого больше не было. В отдельных случаях матери отказывались от своих детей, иной раз даже не хотели взглянуть на них. Это были совсем молоденькие, незамужние девушки или жертвы насилия. Для их детей приходилось подыскивать приемных родителей. Но присутствие младенца в коттедже само по себе оказывало на всех облагораживающее влияние. Женщины ухаживали за ним, кормили, вязали ему шапочки, крохотные свитеры и носки. Все в один голос порицали нерадивых матерей, не умевших должным образом заботиться о своих малютках.
Матерей и малышей содержали в так называемых «кормовых коттеджах», то есть в тех, где были кухни и столовые. Матери, как правило, помогали на кухне. Бывало, дежурная надзирательница во время обеда приносила в столовую какого-нибудь младенца, и тогда не было конца умилению, охам и ахам. Страшные сцены разыгрывались при разлучении матери и ребенка, особенно если первой предстояло еще долго сидеть. Горе и тревоги этих несчастных женщин резко сказывались на их здоровье и душевном состоянии и порой приводили к тяжелым психическим травмам. На эти случаи надо было бы предусмотреть возможность досрочного освобождения, особенно для заключенных с первой судимостью. Ведь жестоко отнимать ребенка у матери!
Проявлением чисто женского стремления к уюту были попытки украшать комнаты картинками, растениями и даже книгами, хоть их далеко не всегда читали. Большие банки из-под мастики, задрапированные тряпками, играли роль «пуфов» или «курительных столиков»; верующие оборудовали у себя «личные алтари»; все собирали старые газеты и журналы. В конце концов в комнатах скопилось столько хлама, что поступило распоряжение о всеобщей генеральной уборке. Все неположенное было выброшено вон. Библиотека потребовала возвращения десятков книг, задержанных на невозможно долгий срок. Запущенные, неполитые растения конфисковали. Полотенца, постеленные вместо скатертей, лишние подушки, лишние коврики (сверх двух табельных) — все это подлежало безоговорочной сдаче. Громогласные сетования не помогли. Непослушание влекло за собой очередную кару.
Трудно представить себе, какие неожиданные предметы обнаружились при этой перетряске. Маленькие круглые коробочки из-под лент для пишущих машинок использовались как пепельницы; образовались груды пустых цветочных горшков, банок из-под крема, ложек и ножей, похищенных на кухне, стаканов, больших кувшинов для воды, ваз. Надзирательницы находили у заключенных даже лишние платья. В этом случае давалось стандартное объяснение: «Подруга одолжила». У девушки, работавшей на складе одежды, насчитали пятнадцать лишних платьев. Ее тут же посадили в одиночку. Буквально все, что можно было назвать незаконным, то есть не выданным администрацией или не купленным в тюремной лавке, безоговорочно реквизировалось. Тяжелые предметы, которые можно было использовать как оружие, подпадали под категорию «контрабанды». После крупной драки в 26-м коттедже, когда были пущены в ход и разбиты почти все стаканы, нам выдали чашки из пластмассы, а уцелевшие стаканы отобрали.
В тюрьме широко распространилась скверная привычка одалживать вещи. Получить что-нибудь обратно было почти невозможно. Я поневоле дорожила своими немногими незаменимыми пожитками, одалживала их со всяческими оговорками, настаивала на возвращении. Сплошь и рядом их держали до выхода на свободу и в последний день передавали третьим лицам, как правило, не самым нуждающимся. За любой вещью была очередь, «заявка» делалась на месяцы вперед. Было больно видеть, как радовались женщины, не имевшие ничего, кроме тюремной одежды, любому старому свитеру, поношенным варежкам или шарфу.
Для поддержания чистоты и порядка на территории Олдерсона и в целях экономии средств на наемную рабочую силу тюремная администрация ставила многих заключенных на «мужские работы». Так, в лютые морозные дни женщин заставляли скалывать лед с шестидесяти четырех ступенек лестницы, соединявшей обе территории. Помню, как однажды в мастерскую зашла погреться посиневшая от холода молодая заключенная из Флориды. Работая без галош, без варежек и кашне на ледяном ветру, она едва не отморозила себе руки. Мы помогли ей, кто чем мог.
За выполнение тяжелых работ не полагалось ни дополнительного отдыха, ни иных поощрений. Особенно доставалось заключенным из малярной команды, работавшей непрерывно весь год. Зимой производилась внутренняя покраска коттеджей, школы, административного корпуса, складов, домика начальницы тюрьмы, квартир надзирательниц, из которых иные жили за пределами нашей резервации. Летом красили наружные стены всех строений. Чтобы добраться до чердачных окон, маляры поднимались по стремянкам высотой в сорок футов. Дней отдыха, кроме воскресений, не существовало ни для кого, даже для приговоренных к пожизненному заключению. Только в период менструаций полагалось два свободных дня. Ценой мучительно тяжелого труда этих женщин, работавших под началом вольнонаемного мастера, экономились многие тысячи долларов. Официально считалось, что в тюрьме женщин обучают профессиям, которые пригодятся им на воле, но в данном случае это было явно не так. В США для малярных работ женщин не нанимают, не принимают их и в соответствующие профсоюзы.
Арестантки полностью обслуживали коровник и свинарник, швейную мастерскую, прачечную, убирали коттеджи, подстригали газоны и т. д. Особенно трудно было работать на складах и на машинах, развозивших все необходимое по территории тюрьмы. Тут приходилось поднимать, погружать и сгружать всякие тяжести — продовольствие для кухонь, краску и другие жидкости для малярной команды, ящики с нитками, кожей и металлом для мастерской художественных изделий, рулоны мануфактуры для швейной мастерской, медикаменты и оборудование для больницы, канцелярские принадлежности для администрации, мастику, моющие средства, мыло…
Все снабжение тюрьмы шло через центральный склад, и здесь все делали женщины. В нормальных условиях у нас такую работу выполняют только мужчины.
Бетти Ганнет работала на главном складе в течение всего срока заключения в Олдерсоне — с января 1955 по сентябрь 1956 года. Испытания по профессиональной подготовке показали, что она квалифицированная машинистка, преподавательница, журналистка. Но администрация не придумала ничего лучшего, как использовать ее в качестве чернорабочей. Уже немолодая и слабая здоровьем, Бетти была человеком несгибаемой воли. Она потребовала и в конце концов добилась того, что стофунтовые мешки стали переносить две грузчицы, а не одна. Эта непосильная работа очень тяжело сказывалась на здоровье заключенных и в некоторых случаях вызывала бесплодие. Однажды Бетти сильно пострадала — тяжелая банка с растительным маслом свалилась ей на ногу. Глубокая рана долго не заживала. К ноябрю 1955 года она похудела до неузнаваемости, потеряв 16 фунтов. Вдобавок ее мучил острый артрит. Она упорно добивалась назначения на другую работу. После длительной борьбы ее перевели в контору при складе, где делать ей было почти нечего.
С таким положением Бетти не могла примириться — вокруг нее все работали с предельным напряжением. Наш главный диетврач попросила дать ей Бетти в помощницы, но встретила отказ администрации. Тогда Бетти заявила о своем желании выполнять прежнюю тяжелую работу, и на следующий день вновь стала грузчицей на складе. На плечи хрупкой пожилой женщины вновь взвалили бремя непосильного труда. Это ли не разительный пример открытой дискриминации политзаключенных!
Говоря так, я нисколько не преувеличиваю, о том же свидетельствует многое другое. Первый медицинский осмотр Бетти был настолько поверхностным, что врачи признали ее вполне здоровой, хотя вдобавок ко всему она тогда болела еще и ангиной. Шла неделя за неделей, а наши тюремные врачи «не могли» обнаружить у нее ни сердечного заболевания, ни артрита. Лишь после прибытия в Олдерсон нового врача у ней признали болезнь сердца и хроническую грудную жабу. Измученная, тающая на глазах, она перетаскивала грузы в течение долгих одиннадцати месяцев.
Когда родные Бетти приехали навестить ее, в Олдерсоне действовало строгое правило, предписывающее во время свиданий разговаривать только по-английски. Ее старший брат слабо владел этим языком и часто употреблял еврейские слова. Из-за этого бедному старику вообще запретили говорить с сестрой, заявив, что закон Смита запрещает какую бы то ни было «конспирацию». У Бетти был образцовый «кондуит», она отлично работала и заслужила много зачетных дней. Но, как и другим политзаключенным, в зачет ей так ничего и не записали.
Вторичное назначение Бетти на тяжелую физическую работу вызвало негодование ее адвоката, миссис Кауфман, и ее супруга, Джеймса Торми. Они подали соответствующее заявление в Федеральное управление тюрем. В конце концов ее снова вернули в контору, на сей раз точно определив круг ее обязанностей. Через девять месяцев она вышла из тюрьмы с окончательно расшатанным здоровьем. В марте 1956 года Джеймс Торми обратился к начальнице тюрьмы и к Беннету с протестом против оскорбительного надзора при свиданиях с женой и запрещения ей разговаривать с братом. Вот ответ, который Беннет прислал Кауфман:
«Уважаемая миссис Кауфман, я получил ваше письмо от 8 марта 1956 года по поводу надзора во время свиданий миссис Бетти Ганнет с ее супругом, мистером Джеймсом Торми.
Хочу сразу же заметить, что свидания с заключенными мы рассматриваем как привилегию. Мы всегда сохраняли за собой право разрешать или запрещать свидания и определять условия и степень контроля, при которых они могут иметь место. Что касается миссис Ганнет, то свидания с ней действительно контролируются более строго, нежели свидания со многими другими заключенными. С другой стороны, было и есть много других заключенных, свидания с которыми контролируются так же строго, причем эти лица были осуждены за самые различные преступления. Поэтому я не могу согласиться с тем, что миссис Ганнет подвергается какой-то дискриминации. Учитывая характер преступления, за которое она осуждена, а именно участие в заговоре с целью насильственного свержения правительства Соединенных Штатов, мы обязаны следить за тем, чтобы, отбывая наказание, она никоим образом не могла продолжать совершать это преступление.
При данных обстоятельствах я не вижу причин для изменения нынешней практики надзора за этими свиданиями.
Искренне ваш Джеймс В. Беннет, директор».