Посетители и письма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Посетители и письма

Еще одной «привилегией» было право раз в месяц видеться с приезжавшими посетителями. Я очень тосковала по Кэти, но просила ее не приезжать, пока не установится более или менее хорошая погода. Как-то в начале марта вскоре после обеда надзирательница сказала мне: «Элизабет, вас ждет посетительница». Я так разволновалась, что даже не стала переодеваться, хотя у меня были теперь новые платья, чулки и корсет. Не обращая внимания на свой явно непрезентабельный вид, я помчалась на нижнюю территорию, боясь потерять хоть минуту. Комната для свиданий, большая и светлая, помещается в коттедже близ административного корпуса. За окнами — лужайка и роща. Комната обставлена удобными стульями и небольшими диванами — надо же произвести впечатление! Здесь я и застала Кэти в новом платье, с затейливой прической и в кокетливой шляпке. Ошеломленная и обрадованная, я сначала ничего не могла вымолвить. Кэти с места в карьер принялась рассказывать мне всякие новости. Это наше первое свидание оказалось самым трудным — только ценой огромного усилия мы кое-как одолели охватившее нас волнение.

Обстановка, в которой происходили свидания, была такова, что со стороны это могло показаться не тюрьмой, а скорее больницей или школой. Зеленые лужайки и деревья, множество светлых коттеджей, отсутствие решеток — по крайней мере там, куда обращался взгляд посетителей. Многие заключенные говорили своим маленьким детям, приезжавшим к ним на свидание, что здесь больница. Арестантки и их посетители сидели вдоль стен комнаты отдельными группами под неослабным наблюдением двух надзирательниц с зоркими глазами и острым слухом. В первый раз меня и Кэти усадили прямо у стола дежурной надзирательницы, но в дальнейшем мои церберы несколько умерили свою непомерную и глупую бдительность. Зато Бетти Ганнет и ее мужу — тем совсем не везло: во время их свиданий надзирательница сидела чуть не между ними.

Кэти умела мастерски вести осторожные, двусмысленные беседы. Когда надзирательница отходила к телефону или провожала кого-нибудь в уборную, она быстро сообщала мне новости о других заключенных коммунистах, о новых судебных процессах, о моих близких друзьях. Как только надзирательница появлялась вновь, она мгновенно переходила к непринужденной болтовне о семейных делах. Свидания происходили с часа до четырех. Со временем Кэти разрешили двухдневные свидания со мной каждые два месяца. Она прибывала в последний день месяца, и оставалась на первое число следующего. Это было менее утомительно и вдвое сокращало расходы. Что и говорить, ей приходилось нелегко, но она регулярно, в любое время года навещала меня.

Ее поездки, а также расходы на мои покупки в лавке, на выписку книг, газеты и т. д. оплачивались Комитетом семей жертв закона Смита, состоявшим из жен и других близких родственников осужденных по этому закону. Председателем комитета была Пегги Деннис[21]. Все эти самоотверженные женщины собирали достаточные средства не только для обеспечения всем необходимым самих заключенных, но и для отправки их детей в летние лагеря и для помощи наиболее нуждающимся семьям. У каждой из них хватало собственных забот, но они выступали на собраниях, разговаривали с нужными людьми, писали статьи. Все это были люди большого, благородного сердца. Деятельность этого комитета производила огромное впечатление на моих товарищей по тюрьме, и все завидовали нам (я уверена, что то же самое было и в мужских тюрьмах Атланты, Ливенворта и других городов). Помню, как одна наша девушка задумчиво сказала: «По всему видно — коммунисты хороший народ!» Ей не присылали ничего, кроме почтовых открыток. Родные Бетти Ганнет регулярно навещали ее. К Клодии Джонс приезжал отец, старый и больной человек. Не без труда он разыскал в Олдерсоне пансион, где радушно принимали родственников заключенных-негритянок. В городе, вся жизнь которого была связана с нашей тюрьмой, царила довольно тяжелая атмосфера.

Ненамного легче приходилось и моей Кэти. В первый свой приезд по рекомендации нью-йоркских шерифов она остановилась в пансионе близ вокзала. Но льстивые и услужливые к официальным лицам, владельцы пансиона относились к родственникам заключенных с откровенной грубостью, отбивая у них желание вновь приезжать сюда. Поэтому в следующий и остальные приезды Кэти поневоле останавливалась в какой-то второклассной, замызганной гостинице, где однажды при ней вспыхнул пожар. Гостиница стояла у самой железной дороги, и от грохота поездов невозможно было уснуть. Дверь номера на ключ не запиралась, и по ряду признаков Кэти несколько раз обнаруживала, что во время наших свиданий в тюрьме кто-то рылся в ее бумагах и книгах. Ясно, что этим занимались агенты ФБР. Видимо, они сделали большие глаза, найдя книгу по истории искусств, которую изучала Кэти. Пища в этой гостинице, как и везде в небогатых районах Юга, была тяжелой, жирной, безвкусной. Такси доставляло посетителей к воротам тюрьмы, там их встречала охранница и на тюремной машине подвозила к месту назначения. Приходилось заранее договариваться с шофером об обратной поездке в город.

Когда время свидания подходило к концу, все начинали прощаться. При этом разыгрывались душераздирающие сцены, слышались рыдания и крики отчаяния. Иные родственники прибывали издалека и никак не могли рассчитывать приехать еще раз. Мужья и жены судорожно обнимались, дети, расставаясь с матерями, исходили слезами. Особенно тягостно было смотреть на старых родителей, пытавшихся улыбаться. Часто мне казалось, что они никогда не могли понять, как их дети дошли до жизни такой. Кэти и мне тоже было нелегко разлучаться, но мы знали, что через несколько недель вновь увидимся, знали, что каждая из нас сильна духом. На обратном пути в город она старалась утешать своих спутников, а я со своей стороны, как могла, подбадривала моих заплаканных подруг. Мы не имели права покинуть комнату свиданий, пока по телефону не передавали, что на территории тюрьмы не осталось ни одного посетителя, — правило, столь же идиотское, как и множество других.

Право переписки тоже называлось «привилегией». Каждую неделю мы могли писать по три письма. Конверты и бумагу нам выдавали, но все, что не попользовалось, подлежало возврату. Первые несколько месяцев я писала только Кэти — в то время ФБР выясняло «допустимость» переписки с другими названными мной людьми. Если было нужно, мы могли писать нашим адвокатам. Нелегко было, особенно на первых порах, писать письма. Надо было сохранять бодрый тон, но в то же время не внушать каких-либо иллюзий насчет тюремных порядков. Первой читательницей наших посланий была старшая надзирательница коттеджа — цензура входила в число ее многих второстепенных обязанностей. Письма возвращались нам, если в них встречались неприличные выражения или замечания о других заключенных. Тюрьму разрешалось описывать лишь в самых общих чертах и по возможности без критики. Но письма, которые писали и получали мы, политзаключенные, читались, кроме того, еще служащей, ведавшей досрочным освобождением. Это очень замедляло переписку. Мне думается, что копии некоторых, а может быть, и всех наших писем отсылались в Вашингтон. Поразительно, как человек может научиться выражать на бумаге массу важных, хотя и не всегда понятных для адресата вещей. Я просила Кэти не обижаться за некоторую неясность моих писем — ведь с их помощью мне хотелось со временем воскресить в памяти все пережитое. Я знала, что при освобождении мне не дадут увезти с собой полученную корреспонденцию, поэтому, ответив на очередное письмо, я немедленно рвала его. А так было больно уничтожать письма умных, чудесных людей, особенно Мюриэль Саймингтон! Она добросовестно писала мне несколько раз в неделю, остроумно и подробно информируя меня о международной политике, о политических кампаниях, движении за амнистию, о людях и событиях. Иногда она полностью переписывала редакционные статьи из газет, которых я не получала, в частности из «Нью-Йорк пост», посылала мне пестрые открытки с видами Нью-Йорка, изображениями красивых кошек, огромных мостов. Вместо рождественского привета Мюриэль раз прислала мне две прелестные репродукции витражей Шартрского собора и собора Парижской Богоматери. Одна из надзирательниц, следивших за моей перепиской, заметила: «Ваша приятельница Саймингтон пишет в высшей степени интересно. Я наслаждаюсь каждым ее письмом. Очень информированная женщина!» Едкие комментарии Мюриэль по поводу действий нью-йоркских и вашингтонских властей доставляли мне истинное удовольствие. Я навек благодарна всем моим корреспондентам, которые так живо и образно описывали для меня внешний мир, но особенно я признательна Мюриэль Саймингтон.

Бетти, Клодии и мне присылали сотни писем и открыток, но нам вручали лишь те, которые были написаны «утвержденными корреспондентами». Надзирательницы говорили нам, что в какой-то праздничный день местная почта была буквально забита поздравительными открытками по нашему адресу. Мы не получили их ни тогда, в тюрьме, ни после освобождения. Мне очень жаль, что наши адвокаты были так заняты, что я не смогла убедить их возбудить по этому вопросу дело. Администрация Олдерсона заявила нам только: «Теперь эти письма стали правительственной собственностью». Но ведь каждая заключенная давала согласие только на проверку ее переписки, но отнюдь не на ее конфискацию. Вставал вполне резонный юридический вопрос: вправе ли министерство юстиции конфисковывать отправления, пересылаемые по почте США? Вправе ли оно распоряжаться ими? Мне известно, что отправителям их не вернули. На многих не было обратного адреса. Я уверена, что сотрудники ФБР внимательно просмотрели каждое из них. Одна моя приятельница, вдова майора американской армии, с которой я подружилась еще до вступления в Коммунистическую партию, как-то написала мне теплое, дружеское письмо. До меня оно не дошло. Но к этой женщине однажды явился вдруг агент ФБР и ошарашил ее вопросом: «Каких еще коммунистов вы знаете?» Понятно, что этот странный визит мог быть вызван только ее письмом ко мне. Я возмущалась и поныне возмущена этим наглым похищением моей почты правительством США.

Я просила своих друзей посылать мне на праздники побольше красивых поздравительных открыток, поскольку это не запрещалось, просила подписывать обратные адреса карандашом, чтобы я могла стирать их и потом дарить открытки другим женщинам. Я с большим удовольствием раздавала эти открытки, и они расходились по всей тюрьме. Чаще всего ими украшали стены комнат. Однако кнопками или клейкими лентами пользоваться запрещалось, и женщинам приходилось проявлять большую изобретательность, чтобы как-то повесить их на стену. Но нужда научит всему.

Перечитывая свои письма, я убеждаюсь, что в тюрьме я старалась во всем видеть только лучшее. Моим девизом было: всему свое время. Я в заключении, и это само по себе плохо. Говорят, есть два способа отбывания тюремного срока: либо биться головой о стенку, либо вести себя хладнокровно. Впрочем, можно и чередовать одно с другим, все зависит от характера и обстоятельств. Читателю, конечно, понятно, что эта «показательная тюрьма» или, лучше сказать, «тюрьма-показуха» была лучше, чем «исправительные» заведения штатов иди графств, и, несомненно, гораздо лучше старых мужских тюрем с их большими камерами. В Атланте, например, в каждой камере содержалось по восемь человек. У меня же в Олдерсоне все время была отдельная комната. В семь вечера я могла не идти в общую комнату, а запираться у себя, читать и писать до девяти, когда выключали свет. Никто не препятствовал этому, — возможно, из уважения к моему солидному возрасту.

К счастью, я не играла в карты и меня никто не приглашал играть. Вообще моего отсутствия в общей комнате никто не замечал, а кое-кто даже радовался ему; некоторые женщины не решались обсуждать при мне свои любимые темы на привычном для них блатном языке. За редкими исключениями, все обращались со мной вежливо. Я не слышала ругани по своему адресу, да и вообще при мне сквернословили редко и мало. Однажды я услышала реплику: «Стоп! Идет Элизабет!» Женщины умолкли, и только когда я прошла мимо, поток «красочных» выражений продолжался.

Как и все заключенные, я ненавидела Олдерсон и проклинала каждую минуту, проведенную в нем. Я не видела там ни одной женщины, которая не разделяла бы этих чувств. Все только и считали оставшиеся им месяцы, недели, дни. Хоть и говорят, что «каменные стены еще не тюрьма и железная решетка еще не клетка», но тюрьма есть тюрьма, о чем убедительно свидетельствует пример Олдерсона, где мало железных решеток и нет тюремных стен.