25 Возвращение из небытия (Голоса потомков: с 1956 года и поныне)
25
Возвращение из небытия
(Голоса потомков: с 1956 года и поныне)
Мандельштам в эпоху «оттепели», символическая фигура самиздата. Илья Эренбург: выступление в защиту Мандельштама. Чествование Данте. Американское издание Мандельштама 1964–1971 гг.: поэтическая контрабанда, стихи, подрывающие Систему. Многолетнее поношение акмеистов — «совести поэзии». Том избранных стихов 1973 года. Товар черного рынка и официальная дезинформация. Эпоха гласности: новые издания. Столетний юбилей в Москве и Ленинграде. Акт вандализма во Владивостоке. Политическая демифологизация, «случай Мандельштама». Развенчание образа, «антимемуары». Надежда Мандельштам — мнимый ангел смерти. О «трудном человеке» Мандельштаме. Доверие к Надежде: «Мне с тобой ничего не страшно». Возвращение поэзии, голоса из будущего. Лауреаты Нобелевской премии Бродский, Хини и Уолкотт — спутники Мандельштама. Пауль Целан — немецкий первооткрыватель Мандельштама. Общность еврейской судьбы, братство и отождествление. Мандельштам в ГДР, интервью с Дурсом Грюнбайном. Мандельштам против «эстетики холода» Г. Бенна. Уверенность Мандельштама, «провиденциальный собеседник», «утеха для друзей». Нёбо и небо: космогония в «мыслящем рту». За пределами легенды о «святом»: голос мировой поэзии. «Песнь вольного казака». Чужеродность и свобода. Вершок синего моря.
В период «оттепели» после 1956 года стихи Мандельштама начинают циркулировать в самиздатском подполье. Для многих интеллигентов и неофициальных художников шестидесятых — семидесятых годов этот поэт становится символом неуступчивости и непобедимости художественного творчества в самых невыносимых политических условиях. Мандельштам, «современый Орфей» (по слову Бродского), воспринимается как тайное откровение. Его тексты перепечатывают ночами (одна закладка — пять экземпляров), их копируют от руки и передают дальше.
Но официально имя Мандельштама все еще остается под запретом. Важнейшим выступлением в защиту Мандельштама, как и других поэтов, объявленных вне закона, была мемуарная книга Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь» (1961). «Я помню, — писал Эренбург о Мандельштаме, — множество его строк, твержу их, как заклинания, и, оглядываясь назад, радуюсь, что жил с ним рядом… <…> Кому мог помешать этот поэт с хилым телом и с той музыкой стиха, которая заселяет ночи?»[448] Сталинисты подвергли Эренбурга резкой критике — за «переоценку» запрещенных поэтов.
13 мая 1965 года в Московском университете состоялся первый вечер памяти Мандельштама; на нем председательствовал Эренбург и присутствовала Надежда Яковлевна. Варлам Шаламов прочитал свой рассказ «Шерри-бренди» — о смерти Мандельштама в Гулаге. Однако «оттепель», которой так долго ждали, уже подходила к концу. В октябре 1964 года был снят Хрущев; к власти пришел Брежнев. В марте 1964 года молодой поэт и почитатель Мандельштама Иосиф Бродский, обвиненный в «тунеядстве», был сослан — после абсурдного судебного процесса — в северную деревню. В обстановке нового политического похолодания вечер Мандельштама в Московском университете носил прямо-таки конспиративный характер.
19 октября 1965 года на вечере Данте (в связи с его 700-летием) в московском Большом театре Анна Ахматова произнесла короткую речь. Это было ее последнее публичное выступление. Она умерла 5 марта 1966 года — последняя представительница Серебряного века русской поэзии, свидетельница полузабытого культурного прошлого. На вечере в Московском университете собрались страстные любители поэзии и студенты, тогда как в Большом театре было много советских сановников и официальных лиц. Когда Ахматова упомянула о том, что ее друзья-акмеисты Гумилев и Мандельштам восхищались Данте, это было воспринято как нарушение некоего табу. Были названы вслух два «непроизносимых» имени: «контрреволюционера», расстрелянного в 1921 году, и «врага народа», погибшего в 1938 году в лагере, автора «беспрецедентного контрреволюционного документа». А та, что сочувственно произнесла оба имени, была их «сообщницей». Неслыханное событие на вечере в честь итальянского поэта-изгнанника, начавшего в 1300 году свое путешествие в потусторонний мир и рассказавшего о нем, прежде чем достичь Рая, в «Аде» и «Чистилище»![449] Для акмеистов же срок их пребывания в очистительном огне или на уступах Чистилища еще далеко не миновал. Тем не менее, первой книгой Мандельштама после 1928 года был именно «Разговор о Данте», изданный в 1967 году в Москве. Годом раньше этот текст, не напечатанный при жизни поэта, появился в русскоязычном американском издании.
И хотя на родине Мандельштама число копий и списков его произведений в среде интеллектуалов и любителей поэзии достигало астрономической цифры, в издательском отношении он еще долго оставался поэтом русского зарубежья. В 1955 году в нью-йоркском эмигрантском издательстве имени Чехова появился том, охватывающий прижизненные публикации поэта. Затем стало выходить нью-йоркское издание (в 1964–1966 годах — двухтомник; в 1967–1971 годах — трехтомник), по слухам, — при финансовой поддержке ЦРУ. Мандельштам как секретное оружие Холодной войны? Вот какую странную роль навязывали сочинениям Мандельштама тупые литературные чиновники в СССР! Еще до того, как диссиденты обзавелись воспоминаниями Надежды Мандельштам, стихи, списанные с американского издания, изымались во время обысков как литература, «запрещенная к ввозу и распространению». Мандельштам превратился в поэтическую контрабанду, подрывающую устои Системы.
Спустя десятилетия после смерти поэта его имя все еще оставалось под официальным запретом. Благодаря отказу властей полностью реабилитировать Мандельштама (это произойдет лишь 28 октября 1987 года при Горбачеве) затягивается и публикация его произведений. Снять с него печать «контрреволюционера» и «врага народа» оказалось непросто; еще долго его будут клеймить как отщепенца и «постороннего» в советской литературе. Антисталинское стихотворение оказалось слишком тяжеловесным. В 1922 году Мандельштам подчеркивал «нравственную силу» акмеизма (I, 230), а в 1923 году он назвал его в одном из писем «“совестью” поэзии» (IV, 33). Оба эти понятия — и мораль, и совесть — воспринимались властью как опасные и не нужные. В «Четвертой прозе» и других произведениях Мандельштама с библейской мощью звучала заповедь «Не убий!» Но и тоска поэта по «мировой культуре» была столь же взрывоопасной, как и его откровенно политические тексты. Требование цивилизованных норм, гражданских прав и свободы таило в себе — в недрах закрытого, идеологически порабощенного общества — не меньшую опасность, чем разоблачение «душегубца» Сталина[450].
Надежда Мандельштам не питала иллюзий относительно издания произведений ее мужа в брежневском Советском Союзе, И все же ей довелось дожить до их публикации — пусть и в искаженном, изуродованном виде. В 1973 году, через шестнадцать лет после создания в эпоху «оттепели» Комиссии по литературному наследству, через тридцать пять лет после гибели Мандельштама в дальневосточном лагере, через сорок пять лет после появления его последнего прижизненного стихотворного сборника, был издан, наконец, в серии «Библиотека поэта» — подвергшийся суровой цензуре — том избранных стихов. Конечно, в нем отсутствовали какие бы то ни было «контрреволюционные» или антисталинские тексты. Книгу выпустили чрезвычайно ограниченным, по советским масштабам, тиражом в пятнадцать тысяч экземпляров, причем значительная их часть продавалась за твердую валюту на Западе или же поступала в магазины «Березка», не доступные для рядового советского гражданина. Я располагаю сообщением надежной свидетельницы о том, что немало экземпляров было украдено самими работниками типографии: там понимали, что печатают. Стоимость одного экземпляра на черном рынке превышала месячный заработок инженера. Самое досадное, что этот том открывался лживым предисловием, изобилующим искажениями и недомолвками; оно принадлежало перу сталиниста Александра Дымшица. Предисловие, подготовленное Лидией Гинзбург, квалифицированным литературоведом и современницей Мандельштама, было отклонено по цензурным соображениям. Преданный линии партии, Дымшиц умолчал о политическом преследовании Мандельштама, о его нужде в годы воронежской ссылки, о его унизительной смерти в дальневосточном лагере. Лишь о «нервном заболевании», «противоречиях» и «трудных обстоятельствах» болтает этот автор, который еще в 1962 году громил либеральные воспоминания Эренбурга; теперь его задача заключалась в том, чтобы дезинформировать читателя и затушевать реальные исторические факты.
Возможно, воспоминания Надежды Мандельштам, изданные в 1970 году в Нью-Йорке, ускорили появление этого тома-алиби. Замалчивая творчество Мандельштама, брежневские чиновники от литературы не однажды срамились перед мировой общественностью. Тем не менее, «вдова культуры» умерла 29 декабря 1980 года, не дожив до нового или исправленного издания стихов Мандельштама в Советском Союзе. Первое бесцензурное издание произведений Мандельштама в Двух томах удалось осуществить лишь в 1990 году — в конце горбачевской «эпохи гласности» и накануне столетия со дня рождения поэта (15 января 1991 года). Тираж — двести тысяч экземпляров! — разошелся в течение нескольких дней.
В январе 1991 года, в связи со столетним юбилеем поэта, в Москве и Ленинграде состоялся международный симпозиум[451]. Однако накануне, 12–13 января, советский спецназ вошел в Вильнюс и открыл огонь по безоружной толпе. Независимость Литвы, объявленная в одностороннем порядке, оказалась под угрозой. Недобрый дух, преследовавший Мандельштама и изничтожавший его творчество, был все еще жив. Казалось, и августовский путч 1991 года подтверждал наихудшие опасения; однако быстрое развитие событий привело к краху советской империи. И вскоре город, с которым связано детство Мандельштама, вернет себе свое исконное имя.
В Петербурге, на доме 31 по Восьмой линии Васильевского острова, в котором Мандельштам не раз находил пристанище у своего брата Евгения, с 1991 года висит мемориальная доска; на ней выбиты первые строки знаменитого стихотворения о Ленинграде (1930): «Я вернулся в мой город, знакомый до слез, / До прожилок, до детских припухлых желез» (III, 42). Затем были установлены мемориальные доски в Париже и Гейдельберге — городах, в которых Мандельштам учился, в Москве на Тверском бульваре и Воронеже, городе его ссылки. Казалось, поэт Мандельштам, «сирота века», «бездомный всесоюзного масштаба»[452], вернулся в Россию в тот самый момент, когда Советский Союз закончил свое существование.
Вернулся ли? Памятник Мандельштаму, воздвигнутый во Владивостоке по проекту Валерия Ненаживина, в 1999 году был разрушен вандалами — предположительно 20 или 22 апреля. Это — дни рождения Гитлера и Ленина. В который из них? Милиция пыталась замять дело: мол, чистая случайность. Правда, один из чиновников открыто высказал то, в чем власти не хотели признаться: «Ни пяди русской земли для клеветника». Конечно, возникает вопрос: а нужен ли вообще памятник Мандельштаму? Он вырастает из его стихов, из его «воздушной могилы». Однако этот факт свидетельствует о том, как тяжело преодолевает Россия свое прошлое, Андрей Битов, председатель русского ПЕН-центра, вместе с другими писателями направил в знак протеста открытое письмо губернатору области и мэру Владивостока. Но и другой памятник, выполненный в металле, был также поврежден и осквернен[453].
Время испытаний не закончилось с распадом Советского Союза. Превращение Мандельштама в культовую фигуру и ангела-хранителя правозащитников поднялось на такую мистическую высоту, что маятник должен был качнуться в обратную сторону.
Поздний период перестройки отмечен не только новыми изданиями Мандельштама, но и стремлением к его политической демифологизации. Из нравственно безупречной и бескомпромиссной личности и прозорливого «диссидента» avant la lettre[454] создается противоречивый образ поэта, захваченного духом сталинизма гораздо глубже, чем дозволяется по легенде. Бенедикт Сарнов в своей книге утверждает, что в то позорное время даже такой замечательный поэт, как Мандельштам не сумел воспротивиться всеобщей обработке мозгов. Якобы это проявилось не столько в вымученной оде Сталину, сколько в «обжигающей искренности» стихотворения «Средь народного шума и спеха…» (январь 1937 года) — «подлинной» попытке покаяния[455]:
И к нему, в его сердцевину
Я без пропуска в Кремль вошел,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел… (III, 118).
За этими строками, по мнению Б. Сарнова, стоит признание Мандельштамом своей вины и попытка принести извинение за роковую эпиграмму на Сталина, другими словами, в них следует видеть капитуляцию перед Сталиным. Читая такого рода утверждения, опубликованные в эпоху гласности, но зародившиеся, надо полагать, двадцатью годами ранее, западный наблюдатель не может отделаться от подозрения, что имеет дело с желанием отдельных представителей советской интеллигенции очиститься и отмыться. Ведь так удобно оправдывать собственную трусость и собственное приспособленчество, ссылаясь на «случай Мандельштама». Даже такой духовно независимый человек, как Мандельштам, — гласит утешающая антилегенда — был отнюдь не героем и не всегда мог противостоять соблазнам господствующей идеологии.
Конечно, Мандельштам вкоренен в свою эпоху гораздо сильнее, чем стремится внушить повсеместно бытующая легенда о «праведнике». В 1959 году в послесловии к тому избранных стихотворений Мандельштама Пауль Целан писал о том, что глубочайшим образом присуще мандельштамовским стихам, — об их «глубокой и одновременно трагической принадлежности своему времени»[456]. Рассматривать Мандельштама исключительно как одиночку или «отщепенца», не связанного со своей эпохой, — значит недооценивать всю глубину его трагедии. И все же «случай Мандельштама» не является типичным для писателя или художника сталинской эры: нигде, ни в чьем другом литературном творчестве невозможно обнаружить столь ясного понимания лживости и презрения к человеку, отличавших сталинскую эпоху, нигде не найти столь откровенного обличения «душегубца». Какие бы сомнения ни владели Мандельштамом, сколь кризисным ни было бы его внутреннее состояние, какую бы он ни ощущал вину, поэт, которому выпало жить в эпоху насилия, оказался небывалым рупором совести, правдивости, мировой культуры. Он воплощал собою нравственную миссию искусства в пору жесточайших государственных репрессий.
Политическая демифологизация сопровождалась попытками развенчания образа Мандельштама. Предсказанных Бродским «антимемуаров», то есть полемики с воспоминаниями Надежды Мандельштам, «мемуарами века», пришлось ждать не одно десятилетие. Это произошло, наконец, в 1998 году. Девяностопятилетняя Эмма Герштейн, в прошлом — приятельница Мандельштамов, опубликовала в Петербурге свои воспоминания и даже получила за них русского Букера (и одновременно — Антибукера). Очевидно, эта книга принесла русской публике известное облегчение — персонажи, еще недавно воспринимавшиеся как герои, предстают в ней самыми заурядными людьми. Приводя ряд достоверных воспоминаний о современниках, Эмма Герштейн жестко сводит счеты с Мандельштамами: она пишет о склонности Надежды Яковлевны к провокациям, о ее злобном характере, о беззастенчивости обоих супругов, о театральности, с какой они умели представить свое бедственное положение. Надежда Яковлевна выведена бисексуальной эксгибиционисткой, «бесстыжей обезьянкой»[457], а Мандельштам — сатиром и садистом[458] (при этом она ни разу не ставит под сомнение его поэтическую гениальность). В 1999 году, в преддверии своего юбилея (сто лет со дня рождения), Надежда Мандельштам, умершая в 1980 году, была представлена сомнительной фигурой, наделена демоническими чертами, и превращена чуть ли не в ангела смерти[459].
Посмертное бытие русских поэтов сводилось ранее почти к единственному стереотипу: страдание при жизни, слава за гробом. Нынешний пересмотр этих мифов мог бы стать, как и любое отрезвление, благотворным. Русские, как и мы, способны выдержать испытание истиной, а суть истины — болезненна. В сегодняшней России истина перестала быть однозначной. И все же не следует поспешно менять старые представления на «новую истину» мемуаров Герштейн. Родственники тех, кто выведен у нее в искаженном свете, высказали по этому поводу серьезные возражения. Так, А. В. Головачева, дочь Марии Петровых, утверждает в одном из интервью, что Герштейн намеренно тянула с публикацией своих мемуаров — ждала, когда не останется в живых ни одного свидетеля той эпохи[460] (сама Герштейн умерла в июне 2002 года). Варвара Шкловская-Корди, дочь Виктора и Василисы Шкловских, упрекает Герштейн в том, что она интересовалась только сплетнями, а недостаток умственных способностей мешал ей достоверно передать духовный уровень таких людей, как Мандельштам или Шкловский[461]. Кажется, Эммой Герштейн двигало лишь чувство мести по отношению к Наде. В ее книге ни слова не сказано о проницательном уме Надежды Яковлевны, ни слова о том, сколь щедро помогала она другим людям и как мужественно спасала мандельштамовское наследие от всех напастей[462].
Поэтический уровень Осипа Мандельштама давно уже не подлежал ревизии. Литературный масштаб воспоминаний Надежды Мандельштам, этой «удивительной книги, на которой выросло несколько поколений образованных русских людей»[463], — был неоспорим и незыблем. Что оставалось? Поношение противника в сфере половых отношений. В мемуарах Эммы Герштейн явственно проступает взгляд человека, воспитанного в духе чопорной морали сталинского времени и строго взирающего на предшествующее поколение, которое осознавало себя «началом сексуальной революции». Сильный заряд сексуальной энергии, определявший жизнь Мандельштамов (позднее это подтвердит сама Надежда Яковлевна в своем телеинтервью 1973 года), должен был отталкивать стыдливую добропорядочность. Возможно, все дело в том, что мемуаристка, чей «перечень обид» вырастал из ее собственных любовных разочарований, испытывала болезненное чувство, наблюдая «невероятную, неправдоподобную» (слова Ахматовой) любовь двух людей, которые отчаянно — несмотря на все их легкомысленные шалости — держались друг за друга?
«С тобой мне не страшно»
Надежда Мандельштам (1975). Фотография Георгия Пинхасова
Куда сомнительнее рассуждения Герштейн о том, что Надя любила играть со смертью, втягивала жизнерадостного, цеплявшегося за жизнь поэта в опасные ситуации и затем склоняла его к самоубийству. О том, что оба не раз обдумывали возможность совместного самоубийства, говорится и в книге воспоминаний Надежды Яковлевны (глава «Прыжок»). Она приводит обезоруживающую реплику Мандельштама: «Почему ты думаешь, что должна быть счастливой?»[464].
Сведение личных счетов с теми, кто давно умер, может играть на руку бывшим палачам, ибо затушевывает мрачную историческую реальность. Когда Надежду Мандельштам пытаются стилизовать под ангела смерти, трудно понять, куда же девались подлинные пособники смерти. Например, Ставский со своим письмом-доносом, направленным 16 марта 1938 года на имя наркома Ежова, что привело к новому аресту Мандельштама. Генеральный секретарь Союза писателей СССР просил Ежова «решить вопрос о Мандельштаме».
Мемуары Эммы Герштейн, упрекающей Мандельштамов в низменности инстинктов или же в безнравственном, неэтичном поведении, свидетельствуют о ее лишенном понимания и весьма советском взгляде на эту своеобразную супружескую пару, многими воспринимавшуюся как нечто чужеродное. Мстительность и враждебность, коими проникнуты ее мемуары, выразительно доказывают лишь одно: Мандельштам-человек был приятен далеко не каждому из его современников. О «трудном человеке» Мандельштаме точнее других высказался его друг Борис Кузин:
«Еще до знакомства с Мандельштамом я слыхал, что он человек очень трудный и с тяжелым характером. Как могло сложиться такое мнение? Думаю, что оснований для него могло быть достаточно. Посредственные люди не выносят в других положительных качеств, каких они лишены сами. Они не верят, что такие качества вообще существуют, и воспринимают чужую проницательность, порядочность, щедрость, доброту и т. п. как притворство или ханжество. Но особенно они не переносят остроумия. […]
Дружба с Мандельштамом была тяжела и мне. Но по единственной причине. — Страшно было видеть, как он, словно нарочно, рвался к своей гибели»[465].
Письма Мандельштама к Надежде обнаруживают удивительное постоянство выражений. 5 декабря 1919 года в самом первом письме он пишет: «Мне с тобой ничего не будет страшно…» (IV, 25). И, словно эхо, звучат слова в одном из его последних воронежских писем (от 2 мая 1937 года): «Нам с тобой ничего не страшно» (IV, 194). Он называет ее в своих письмах «моя бесстрашная, светленькая моя» (IV, 132).
Мандельштам так же не сомневался в своей жене, как и в том, что его поэзия восторжествует в будущем. «Люди сохранят», — говорил Мандельштам, имея в виду свои произведения. Эта спокойная уверенность жила в нем до конца жизни. «Если не сохранят, — добавлял он, — значит, это никому не нужно и ничего не стоит…»[466] Но предвидел ли он, какие невероятные усилия придется приложить его жене для того, чтобы это пророчество сбылось? В письмах Мандельштама к Надежде Яковлевне упоминаются жалкие пожитки, сопровождавшие супругов на протяжении ряда лет, например, изношенный плед, которому в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (май 1931 года) отведена особая роль. Оно звучит как клятва и завещание:
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна… (III, 53).
Мандельштам, зарытый в 1938 году в дальневосточной могиле, оказался лишенным этого старого пледа, как и последнего знака любви. Но, может быть, именно воспоминания Надежды Яковлевны и ее цепкая память, сумевшая сохранить его стихи, с лихвой заменили шотландский плед и спасли Мандельштама от забвения!
«Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру»
Осип и Надежда Мандельштамы (Коктебель, 1933)
Мандельштам верил, что его стихи вернутся. Это была вера в цикличность человеческого опыта. «Все было встарь, все повторится снова, — писал он еще в стихотворении «Tristia» (1918), — И сладок нам лишь узнаванья миг» (I, 138). «И это будет вечно начинаться», — уверенно заявляет он в последнем стихотворении «Воронежских тетрадей» (III, 138). Мандельштам верил в свое возвращение, ибо сознавал, что его поэзия обладает определенной силой воздействия и способна кое-что изменить. 21 января 1937 года он писал Юрию Тынянову из воронежской ссылки:
«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но скоро мои стихи с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (IV, 177).
Свидетелями этой силы воздействия, вторгшейся в будущее, могут служить голоса потомков. Самые разные по своему темпераменту поэты двадцатого века — и далеко не последние среди них — выражали свое восхищение «чудаком» Мандельштамом: Анна Ахматова, Марина Цветаева, Владимир Набоков, Пауль Целан, Рене Шар, Филипп Жакоте, Пьер Паоло Пазолини, Адам Загаевский, Дурс Грюнбайн и другие. (Отзывы о Мандельштаме, избранные места из хора писательских голосов, прилагаются к настоящей книге.)
Бросается в глаза решительность, с какой признаются в своей любви к Мандельштаму три великих поэта конца двадцатого века, лауреаты Нобелевской премии, — Иосиф Бродский, Дерек Уолкотт и Шимус Хини. В особенности это относится к Бродскому, который, живя с 1972 года эмигрантом в США и ощущая себя «наследником» Мандельштама, немало способствовал упрочению его славы на Западе. В 1981 году в некрологе, посвященном Надежде Мандельштам, он говорит о нем как о «величайшем русском поэте нашего времени»[467]. В своей Нобелевской речи (1987) Бродский назвал Мандельштама — наряду с Мариной Цветаевой, Робертом Фростом, Анной Ахматовой и Уистеном Хью Оденом — первым среди этих пяти поэтов, «чье творчество и чьи судьбы мне дороги хотя бы уже потому, что, не будь их, как человек и как писатель я бы стоил немногого: во всяком случае, я не стоял бы сегодня здесь»[468]. Еще в 1977 году в эссе «Сын цивилизации» Бродский писал, что «миру только предстоит услышать этот нервный, высокий, чистый голос, исполненный любовью, ужасом, памятью, культурой, верой, — голос, дрожащий, быть может, подобно спичке, горящей на промозглом ветру, но совершенно неугасимый. Голос, остающийся после того, как обладатель его ушел»[469].
Ирландский поэт Шимус Хини, лауреат Нобелевской премии, в своих поэтологических статьях постоянно ссылается на Мандельштама, а в эссе «Господство языка» (1986) возводит его в высочайший ранг преемника Данте и носителя самой поэзии. Поэтическая сила Мандельштама достигает Карибского моря. Лауреат Нобелевской премии Дерек Уолкотт, родившийся в Кастри на острове Сент-Лусия — одном из Антильских островов, пишет в стихотворении «Лес Европы» (1979), что Мандельштам — это пламя, и поныне согревающее поэзию. Французский поэт Рене Шар ассоциирует Мандельштама с «источником человеческого тепла». Филипп Жакоте — с горным потоком. Создается впечатление, что сами стихии — вода и огонь — заодно с Мандельштамом.
Роль первооткрывателя Мандельштама в странах немецкого языка принадлежит Паулю Целану, который в 1959 году выпустил сборник его избранных стихотворений и дал ему, как уверяет сопровождающая перевод заметка, «шанс чистого существования». В действительности инициатива Целана имела куда большее значение: благодаря Целану немецкий читатель смог впервые почувствовать масштаб поэзии Мандельштама. В творчестве самого Целана Мандельштам выступает под знаком встречи, общности еврейской судьбы и братства. Один из поэтических набросков 1961 года называется «Брат Осип»: «Играет боль словами, / Дает нам имена, / Там, где страна Нигдешка, / Там, там ты ждешь меня. / Ты русский из евреев / Еврей и русский ты»[470]. Попытки обособить Мандельштама, предпринимаемые русскими националистами и антисемитами, доказывают, что Пауль Целан, стремившийся подчеркнуть его еврейское начало, был недалек от истины. В конце шестидесятых годов среди критиков «правопатриотического» толка бытовало постыдное изречение (его доводилось слышать и вдове поэта): Мандельштам — это «жидовский нарост» на чистом теле русской поэзии[471].
«Памяти Осипа Мандельштама» Целан посвятил свой стихотворный сборник, озаглавленный «Роза-Никому» (1963). В нем есть стихотворение «Полдень с цирком и цитаделью», в котором русский поэт предстает как мистическое откровение («и тут я увидел тебя, Мандельштам»). А в стихотворении «Все по-другому» эффект отождествления достигается путем своеобразной замены частей тела:
Имя Осип подступает к тебе, ты говоришь о том,
что он уже знает, это он принимает, он это снимает
с тебя, руками,
ты его руки отделяешь от плеч, правую, левую,
ты приставляешь на их место свои, с ладонями,
с пальцами, с линиями, —
отгороженное срастается снова — [472]
Радиоочерк Целана «Поэзия Осипа Мандельштама» (1960) был, несомненно, подготовкой к его большой речи «Меридиан», посвященной вопросам поэтики[473]. «Болезненно-немое вибрато» — отличительное, по мнению Цслана, качество мандельштамовского стиха, — отражает не только общность еврейской судьбы, но и чисто поэтическую достоверность. 29 февраля 1960 года Целан писал Глебу Струве: «Мандельштам: редко у меня возникало, как с его поэзией, чувство, будто я шагаю по некоему пути — шагаю бок о бок с Неопровержимым и Правдивым, и благодаря ему»[474].
Даже в ГДР Мандельштам после издания его избранных стихов («Нашедший подкову», 1975), которое удалось осуществить — несмотря на цензуру и иные препятствия — заслуженному переводчику и комментатору русских поэтов Фритцу Мирау, превратился в тайно лелеемый миф. Эта книга стала ценным, дефицитным «товаром», ее можно было ввозить и в Советский Союз, и, поскольку издание было двуязычным, многие принимали его как желанный подарок. А к западу от Железного занавеса появились два томика избранных произведений Мандельштама в серии «Библиотека Зуркамп» — «Путешествие в Армению» (1983) и «Чернозем» (1984), а с 1985 по 2000 год в цюрихском издательстве Амманна — полное собрание сочинений Мандельштама в десяти томах (настоящая книга завершает этот многолетний проект).
«Вот уже четверть века, как я […] наплываю на русскую поэзию»
Осип Мандельштам в середине 1920-х годов. Фотография Моисея Наппельбаума
Среди современных немецких поэтов влиянием Мандельштама особенно отмечен Дурс Грюнбайн (лауреат литературной премии Георга Бюхнера), о чем свидетельствуют два его интервью 2001 года: «Легкость внутри исторической катастрофы, эта музыкальность на грани безумия — в момент, когда буйствует мировой дух и все поглощается революционной фразой: кто другой нашел бы для этого столь многосложное выражение?»[475] А когда в другом интервью собеседник напомнил Грюнбайну, что его давно окрестили «духовным наследником» Готтфрида Бенна, он отмежевался от этого писателя, разрушителя иллюзий и проповедника «эстетики холода», и признался: «Я надеюсь, что будущее принадлежит Мандельштаму, а не Бенну»[476].
Мандельштам обрел себе друзей и «провиденциальных собеседников» во всем мире. Он всегда верил в чудо возвращения. Ему была свойственна спокойная уверенность в том, что стихи — это действенная сила, а все попытки властителей заткнуть рот поэту и уничтожить его творения — безуспешны. В одном из его стихотворений, написанном 8 февраля 1937 года в воронежской ссылке, выражены надежда и уверенность в том, что оно сможет пригодиться для друзей:
Песнь бескорыстная — сама себе хвала:
Утеха для друзей и для врагов — смола (III, 121).
Поэзия Мандельштама говорит о хрупком достоинстве человека в эпоху, когда оно оказывается под страшной угрозой, о неназойливом, но непреклонном самоутверждении индивидуума в пору, когда его пытаются сломить. Его поэзия и поныне остается живой и действенной именно потому, что ей пришлось утверждаться в эпоху диктатуры и безоглядной веры в прогресс и светлое будущее и выживать в тайных списках, передаваемых из рук в руки, в эпоху господства массовой культуры.
Мандельштам воспел жизненность своей поэзии в одном из фрагментов 1931 года; оставив позади и детство, и смерть, лирическое «я» становится здесь голосом поэзии:
Я больше не ребенок!
Ты — могила,
He смей учить горбатого — молчи!
Я говорю за всех с такою силой,
Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы
Потрескались, как розовая глина (III, 57).
Здесь нёбо и губы, рот как целый мир — это место поэзии и обещание поэтической универсальности. Тем самым поэзия осознается как непрерывно действующая сила, творящая космос и превосходящая самого поэта, чье земное существование ограничено временем. Стремясь выразить это главное противоречие бытия, Мандельштам в другом стихотворении противопоставляет не «бренное тело» и «бессмертную душу», а «умирающее тело» и «мыслящий бессмертный рот» (III, 73). В «нёбном пространстве» и «мыслящем рту» поэта непрерывно рождается новый мир.
Глядя на Мандельштама из будущего времени, поражаешься тому, насколько он был чужим и в то же время свободным. Он и сам чувствовал себя чужим в том времени, в котором ему довелось жить. В стихотворении «1 января 1924 года» сказано:
Какая боль — искать потерянное слово,
Больные веки поднимать
И с известью в крови для племени чужого
Ночные травы собирать (II, 51).
«Песнь бескорыстная — сама себе хвала»
Осип Мандельштам (1914)
Но он мог и с иронией взглянуть на эту свою чужеродность, на вечное свое инобытие. Вот одно из его шутливых стихотворений, написанное около 1922 года:
ПЕСНЬ ВОЛЬНОГО КАЗАКА
Я мужчина-лесбиянец,
Иностранец, иностранец.
На Лесбосе я возрос,
О, Лесбос, Лесбос, Лесбос! (II, 85).
Мандельштам — русско-еврейский Одиссей, осмелившийся запеть песнь «вольного казака» и одновременно — с лукавой иронией — заявить о том, что ведет свое происхождение от самых древних европейских певцов, поэтов с острова Лесбос: Алкея и Сафо. Ощущение свободы в чужеродности, принявшее форму стиха.
Мандельштам не нуждается ни в ореоле святости, ни в героическом мифе. Пускай он останется просто голосом мировой поэзии, к которой и взывает в своем шутливом стихотворении. Желание свободы постоянно слышится в его творчестве. «Тихая свобода» в одном из самых ранних стихотворений (1908). «Внутренняя свобода», открытая им в 1914 году в связи с философом Чаадаевым. Жажда «небывалой свободы» в стихотворении 1915 года. В период воронежской ссылки это — стесненная и робкая свобода поэтического голоса, загнанного насильственным режимом в подполье. Но настойчивое тяготение к ней ощутимо и в самых поздних стихах.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!