24 Надежда становится невидимкой (Вторая жизнь: 1938–1980)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

24

Надежда становится невидимкой

(Вторая жизнь: 1938–1980)

22 октября 1938 года: «последнее письмо» к Осипу. 19 января 1939 года: письмо к Берии, заявление о пересмотре дела. 5 февраля 1939 года: «Адресат умер». Ордена палачам. Вторая жизнь Надежды Мандельштам. Этапы скитаний: 1938–1964. Неудавшаяся Антигона. Сообщники и верные друзья. Архив в тайниках. Комиссия по наследию в эпоху «оттепели». Борьба с тупоголовыми чиновниками и бюрократами. «Мое завещание» (1966). Архив на пути в Принстонский университет (1976). Затянувшаяся реабилитация Мандельштама: 31 июля 1956 года и 28 октября 1987 года. Возвращение Надежды Мандельштам в Москву (1965). Под сенью черемух. Нью-йоркское издание «Воспоминаний» (1970). Мемуары века: духовный динамит. Библия диссидентов и правозащитников. Теледокумент 1973 года. Культовая фигура или бесстыжая святая. Несокрушимость, поздняя религиозность и старческая доброта. Многолетние ночные страхи. Сон о преодолении страха. Надежда на встречу с «Оськой». 29 декабря 1980 года: смерть Надежды Мандельштам. Похороны в Кунцево. Поминки и реквием. Просчет КГБ.

После ареста Мандельштама 2 мая 1938 года Надежда возвратилась из Саматихи в Калинин и забрала находившиеся там рукописи. Чуть позже явились сотрудники НКВД с ордером на арест, но ее уже не было. В первые дни она скрывается в Москве у Николая Харджиева, потом исчезает, поселившись у знакомой в Малоярославце. А потом перебирается в поселок Струнино (восемьдесят километров к северо-востоку от Москвы) и 30 сентября 1938 года оформляется работницей на прядильную фабрику «Октябрь», где обслуживает несколько ткацких станков. Она постоянно наезжает в Москву, пытаясь что-нибудь узнать о судьбе Мандельштама. В справочном окошке НКВД на Кузнецком мосту — «окошке на Софийке» (так называется одна из глав ее «Воспоминаний») — ей удается узнать, что 4 августа Мандельштам был переведен в Бутырскую тюрьму и постановлением ОСО отправлен в лагерь. 22 октября 1938 года она пишет мужу «последнее письмо»:

«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в пространство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.

Осюша — наша детская с тобою жизнь — какое это было счастье. Наши ссоры, наши перебранки, наши игры и наша любовь. […]

Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем? И последняя зима в Воронеже. Наша счастливая нищета и стихи. […] И я запомнила этот день: я ясно до боли поняла, что эта зима, эти дни, эти беды — это лучшее и последнее счастье, которое выпало на нашу долю.

Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка — тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь…

Мы, как слепые щенята, тыкались друг в друга, и нам было хорошо. И твоя бедная горячешная голова и все безумие, с которым мы прожигали наши дни. Какое это было счастье — и как мы всегда знали, что именно это счастье.

Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному — одной. Для нас ли — неразлучных — эта участь? Мы ли — щенята, дети — ты ли — ангел — ее заслужил? И дальше идет все. Я не знаю ничего. Но я знаю все, и каждый день твой и час, как в бреду, — мне очевиден и ясен.

Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал. […]

Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я — дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, — я плачу, я плачу, я плачу.

Это я — Надя. Где ты?

Прощай. Надя»[422].

15 декабря 1938 года она получила единственное письмо Мандельштама из лагеря и узнала о месте его пребывания под Владивостоком. 19 января 1939 года, пытаясь изменить судьбу Мандельштама, она пишет еще одно письмо. 7 декабря 1938 года нарком Ежов, главный экзекутор эпохи Большого Террора, был снят со своего поста. Карательный аппарат работал с такой мощностью, что и высшим чинам стало ясно: дальше так продолжаться не может. Советская империя уничтожала саму себя. Преемником Ежова был назначен Лаврентий Берия. Машина массового уничтожения замедлила ход. Число арестов и казней на короткое время уменьшилось, люди на миг вздохнули свободнее. Надежда Мандельштам пыталась использовать эту смену власти. В своем письме к Берии она требует пересмотреть дело своего мужа, причем разоблачает факт беззакония с какой-то безудержной смелостью, ссылаясь на то, что она сама — возможная соучастница «контрреволюционной деятельности» своего мужа или, по крайней мере, свидетельница — не была привлечена к следствию[423]. Ее письмо говорит о невероятном, но в то же время трагическом и безысходном мужестве.

«Жизнь долга. Как долго и трудно погибать одному — одной»

Надежда Мандельштам в Струнино (1938)

В тот момент, когда она писала к Берии, Мандельштам был уже мертв; но она не могла этого знать. Пакет, посланный ею в лагерь, пришел обратно лишь 5 февраля 1939 года с надписью: «За смертью адресата». Горькое совпадение: в тот же самый день в «Литературной газете» публикуется длинный список писателей, награжденных орденами и медалями. Среди орденоносцев — двое старых знакомых. Ставский, просивший в письме к Ежову «решить вопрос» о Мандельштаме, был награжден орденом «Знак почета», а Павленко, заявлявший в приложенном отзыве о профессиональной непригодности Мандельштама, — орденом Ленина. Система никого не награждала понапрасну; в данном случае она почтила двух заслуженных палачей. Говорили, что по время чествования писателей, поощренных сталинским режимом, Александр Фадеев, один из руководителей Союза писателей, услышав о смерти Мандельштама, пролил пьяную слезу и сказал: «Какого мы уничтожили поэта!»[424]

Надежда Яковлевна известила ближайших друзей и не медля направила в Ленинград приехавшую из Воронежа Наташу Штемпель — сообщить Ахматовой об Осиной смерти. После гибели Мандельштама у его вдовы началась новая жизнь, появилась новая жизненная задача: «…Изменить судьбу О. М. было не в моих силах, но часть рукописей уцелела, многое сохранилось в памяти — только я могла все это спасти, а для этого стоило беречь силы»[425]. Благодаря этой новой задаче ей удалось раз и навсегда избавиться от мысли о самоубийстве, которая ранее ее посещала. Теперь она просто не имела права расстаться с жизнью до срока. Желая сохранить произведения своего мужа, Надежда Мандельштам совершила невероятное: годами она заучивала наизусть его стихи, чтобы уберечь их от сталинских ищеек; она создавала для них тайники и передавала тексты немногим надежным друзьям, надеясь, что хотя бы часть из них переживет сталинские времена.

Ей самой чудом удалось пережить ту эпоху, затерявшись в провинциальной глуши и отдаленных советских республиках. «А меня от ареста спасла бездомность. […] Западни для меня не нашлось, и меня, бездомную, забыли, поэтому я выжила и сохранила стихи О. М.»[426] Оставаться в статичных городах ей было не безопасно. Кроме того, ей помогла спастись — как бы цинично это ни звучало — Вторая мировая война. В военное время было легче ускользнуть от внимания НКВД. В августе 1941 года, незадолго до оккупации города германским вермахтом, Надежда эвакуировалась из Калинина. Прожив год в казахстанском городе Джамбул, она перебралась в Ташкент, столицу Узбекистана, и поселилась там рядом со своей приятельницей Ахматовой, эвакуированной из Ленинграда. Обе женщины стали заговорщицами.

Перечень городов и поселков, в которых жила Надежда Мандельштам с 1938 по 1964 год, свидетельствует о ее скитаниях по всей советской стране: Малоярославец и Струнино под Москвой, Калинин (до 1941 года), Муйнак на Аральском море и Джамбул в Казахстане, Ташкент (до 1949 года), Ульяновск (до 1953 года), восточносибирский город Чита (до 1955 года), чувашский город Чебоксары на средней Волге (до 1958 года), Верея и Таруса на Оке (150 километров к юго-востоку от Москвы) и, наконец, Псков у границы с Эстонией (до 1964 года). За магическим звучанием этих экзотических названий скрываются горькие десятилетия одиночества и страха. Именно такое беспрерывное движение от одного убежища к другому имел в виду Иосиф Бродский, когда, увидев их в роли мифологических героев, назвал Надежду Мандельштам Эвридикой, вдовой современного Орфея: «…Посланный в ад, он так и не вернулся, в то время как его вдова скиталась по одной шестой части земной суши, прижимая кастрюлю со свертком его песен, которые заучивала по ночам на случай, если фурии с ордером на обыск обнаружат их»[427].

Сама же она воспринимала себя не столько как Эвридику, сколько как неудавшуюся Антигону. Она пишет, что завидовала Антигоне, увековеченной Софоклом, — женщине, вытребовавшей у царя Креонта право похоронить брата и отдавшей за это собственную жизнь (в наказание ее замуровали в пещеру). Однако Советский Союз был страной, где прятаться приходилось миллионам Антигон; они не смели не только хоронить своих ближних, но даже и оплакивать их.

«И никто не узнает места захоронения своих близких, — сказано в ее книге. — Ямы, куда бросали людей с биркой на ноге, неприкосновенны. […] Я, вдова, не похоронившая своего мужа, отдаю последнюю дань мертвецу с биркой на ноге, вспоминая и оплакивая его — без слез, потому что мы принадлежим к бесслезному поколению»[428].

Неудавшаяся Антигона работала поначалу на фабриках, раскрашивала у себя дома детские игрушки, чистила свеклу в Узбекистане; потом преподавала английский в провинциальных институтах. Ее окрыляла неизбывная любовь. И гнала неукротимая воля — спасти произведения Мандельштама несмотря на все превратности судьбы. В этом деле у нее были сообщники и верные друзья. Не обходилось и без потерь: часть архива, доверенная в Воронеже Сергею Рудакову, оказалась утраченной. В своих воспоминаниях Надежда Мандельштам высказывает подозрение относительно жены Рудакова, которая, по ее мнению, либо уничтожила бумаги, либо их продала[429]. Большей частью это были мандельштамовские автографы 1910-х и 1920-х годов, на которых явственно отпечатались подошвы сапог — следы обыска в мае 1934 года, когда сотрудники ОГПУ швыряли на пол политически безобидные тексты и потом ходили по ним. Подошвы сапог, отпечатавшиеся на рукописях: символы той судьбы, что выпала на долю поэзии в советскую пору.

«Я завидую Антигоне»

Надежда Мандельштам (1947)

Другие рукописи были спрятаны более надежно. 4 июля 1942 года, за несколько часов до прихода немцев, Наташа Штемпель, воронежская приятельница Мандельштамов, эвакуировалась из пылающего Воронежа и взяла с собой — вместе с самыми необходимыми вещами вверенные ей стихи и письма Мандельштама. Когда в 1947 году Надежда Яковлевна вновь встретилась с ней в Воронеже, она вернула ей все в целости и сохранности: оригиналы писем Мандельштама к жене, переданные ею Наталье Штемпель уже после смерти поэта, и три больших голубых блокнота с неопубликованными стихами московского и воронежского периодов — «Наташину книгу», составленную в мае 1937 года и вложенную в заботливые руки самой Наташи[430]. Еще в ноябре 1920 года Мандельштам пророчески предсказал, что его творения сохранят «блаженные жены»:

В черном бархате советской ночи,

В бархате советской пустоты,

Все поют блаженных жен родные очи,

Все цветут бессмертные цветы. […]

У костра мы греемся от скуки,

Может быть, века пройдут,

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут (I, 149).

Сама же Надежда Яковлевна в 1941 году взяла с собой в ташкентскую эвакуацию автографы Мандельштама и машинописные копии. В Ташкенте бесстрашная Алиса Усова помогла ей изготовить рукописные копии и спрятать тексты. Их кодом, за которым скрывалось беспокойство о судьбе стихов, стал вопрос о здоровье «щеглов» (от «щеглиного цикла» в «Воронежских тетрадях»)[431]. В конце войны Надежде Мандельштам показалось, что за ней следят; тогда она нашла новое убежище для бумаг. А 15 мая 1944 года Ахматова улетела в Москву, где передала мандельштамовский архив Эмме Герштейн. Однако и августе 1946 года напуганная Герштейн, опасаясь обыска, решила вернуть бумаги Надежде Яковлевне. В то время затевалась гнусная кампания, направленная против Ахматовой и Зощенко. Член Политбюро Жданов, развязавший эту травлю, пытался унизить Ахматову, называя ее «полумонашенкой, полублудницей». Репрессии в отношении научной и творческой интеллигенции, возобновившиеся после окончания войны, быстро ужесточались.

Надежде Мандельштам пришлось спешно искать себе новых союзников. С осени 1946 года большая часть архива хранится в Москве у детского писателя Игнатия Бернштейна (псевдоним — Александр Ивич) — в его доме опальная пара находила приют еще в 1937–1938 годах. Игнатий был родным братом известного лингвиста-фонолога Сергея Бернштейна, который в двадцатые годы записывал на восковые валики голоса поэтов: Блока, Есенина, Маяковского и — Мандельштама. Этот специалист в области звучащего слова тоже немало сделал для сохранения мандельштамовского архива: стоило его брату почуять опасность, Сергей Игнатьевич без лишних слов прятал бумаги у себя. Сохранять голоса поэтов с давних пор вошло у него в привычку! Когда Надежда Мандельштам передала ему папку, он молча принял ее на хранение. В 1948 году к Бернштейнам перекочевали и те части архива, которые держал у себя Евгений Хазин, брат Надежды Яковлевны. Чувствуя, что он попал под наблюдение органов, Е. Я. Хазин предпочел унести из дому драгоценные и опасные бумаги. Наследие «врага народа» Мандельштама претерпело свою одиссею — от одного укрытия к другому. Хранители архива должны были обладать немалым мужеством.

В 1949 году в одной из идеологических кампаний того времени Игнатий Бернштейн-Ивич был заклеймен в советской печати как «космополит». Он стал одной из многих жертв государственного антисемитизма в позднюю эпоху параноически больного сталинского режима. Несмотря на явную опасность он готов был и далее хранить архив Мандельштама. Летом, когда Бернштейны отдыхали на даче в Подмосковье, Надежда Мандельштам приезжала к ним из своего очередного провинциального прибежища и привозила с собой новонайденные тексты, а также варианты, восстановленные ею по памяти. Там, за семейным столом Бернштейнов, пополнялся и уточнялся основной корпус мандельштамовских произведений. Это был первый — «конспиративный» — период мандельштамоведения.

Даже после смерти Сталина 5 марта 1953 года Надежда Мандельштам не верила, что ей удастся дожить до публикации сочинений ее мужа. 9 августа 1954 года, назначая своей душеприказчицей Соню, юную дочь И. И. Бернштейна, Надежда Мандельштам сказала: «Она — доживет. Помолчала, раздумывая, и уточнила: — Может дожить»[432]. Однако в период «оттепели», когда после XX съезда КПСС была создана 28 февраля 1957 года Комиссия по литературному наследию Мандельштама (в нее вошли Евгений Хазин, Анна Ахматова, Николай Харджиев и Илья Эренбург), Надежда Яковлевна распорядилась передать драгоценные рукописи в распоряжение Комиссии. Она умела действовать весьма жестко и решительно отменять прежние договоренности, когда ей казалось, что они не способствуют достижению единственной и главной цели ее жизни.

Комиссии по литературному наследию Мандельштама пришлось в течение многих лет вести упорную борьбу с бюрократизмом и тупостью закоренелых сталинистов. Утратив в декабре 1966 года последнюю надежду на публикацию мандельштамовских произведений, Надежда Мандельштам написала «Мое завещание», в котором доверила литературное наследие своего мужа тем, кто сумеет его сохранить и обнародовать[433]. Архив не должен был достаться государству, которое занималось главным образом его изничтожением. В 1972 году, за восемь лет до своей смерти, она нелегально переправила весь архив в Париж, а оттуда, в 1976 году, — в Соединенные Штаты, где он и поныне хранится в рукописном отделе библиотеки Принстонского университета (штат Нью-Джерси).

Пытаясь сохранить тексты Мандельштама, Надежда Яковлевна в то же время неутомимо хлопотала о его реабилитации. На ее заявление о пересмотре приговора, направленное еще 19 января 1939 года начальнику НКВД Берии, лишь два года спустя поступил ответ — отказ, изложенный суконным канцелярским языком. Сержант государственной безопасности Никиточкин признавал «антисоветскую деятельность Мандельштама» доказанной[434]. Одно из «доказательств» — антисталинское стихотворение — сохраняло свою весомость еще долгие годы после смерти Сталина. 24 августа 1955 года, в эпоху начавшейся «оттепели», Надежда Мандельштам направила в Прокуратуру СССР заявление с просьбой о реабилитации. Но даже после XX Партсъезда в марте 1956 года, на котором Хрущев произнес свою «закрытую речь» о сталинских преступлениях, реабилитация Мандельштама в полном объеме оказалась невозможной. 31 июля 1956 года Верховный Суд СССР сообщил гражданке Мандельштам Н. Я. о «прекращении производством» второго уголовного дела 1938 года («незаконные приезды в Москву»), тогда как приговор по первому делу 1934 года (антисталинское стихотворение!) признавался правомерным. Надежде Мандельштам не суждено было дождаться окончательной реабилитации ее мужа, которая состоялась лишь 28 октября 1987 года — в период горбачевской «гласности». К тому времени Мандельштам уже был известен всему миру как один из самых значительных поэтов XX столетия. Этому способствовали и мемуары Надежды Мандельштам, впервые опубликованные в 1970 году в Нью-Йорке: они послужили могучим импульсом к международному признанию Мандельштама.

Если бы партийные чиновники могли заранее догадаться, как отзовутся в будущем эти мемуары в самиздатском подполье, в диссидентских кругах, а также на Западе, они вряд ли позволили бы Надежде Мандельштам в 1964 году возвратиться в Москву — спустя два с половиной десятилетия ее непрерывных скитаний по просторам советской империи. Сперва ее приютили Шкловские, затем, в 1965 году, она получает однокомнатную квартиру в районе под названием «Черемушки» по адресу: Большая Черемушкинская, 14, корпус 1, квартира 4. Мандельштам вполне оценил бы этот адрес! Черемуха в его поэзии обладает особым очарованием: в стихах 1918 года («Что поют часы-кузнечик…»), в «цыганском» стихотворении 1925 года, в воронежском стихотворении, написанном 4 мая 1937 года, и других:

Что на крыше дождь бормочет —

Это черный шелк горит,

Но черемуха услышит

И на дне морском простит (I, 134).

Я буду метаться по табору улицы темной

За веткой черемухи в черной рессорной карете (II, 56).

На меня нацелилась груша да черемуха,

Силою рассыпчатой бьет в меня без промаха (III, 137).

Итак, вдове поэта удается, наконец, обосноваться в Москве; но никто и ничто не может ее укротить. В 1958 году, во время «оттепели», она, живя в Верее, начинает втайне писать свои воспоминания. Этой книгой она безжалостно рассчитается не только с режимом Сталина, но и с его приспешниками и пособниками в среде интеллигенции. Надежда Мандельштам описывает угрозы, нависавшие над жизнью художника в самые жуткие моменты сталинской эпохи, и в то же время создает — беспощадно и проникновенно — образ тоталитаризма XX века. В своем некрологе, посвященном Надежде Мандельштам, Иосиф Бродский писал: «Ее воспоминания суть нечто большее, чем свидетельство о ее эпохе: это взгляд на историю в свете совести и культуры»[435]. Они стали жизненным итогом этой «вдовы культуры»[436] и в самом подлинном смысле «воспоминаниями века». После публикации их в 1970 году в Нью-Йорке «Воспоминания» появились в 1971 году на немецком языке под заголовком «Столетие волков». По значению и ударной силе они вполне сопоставимы с книгой Солженицына «Архипелаг Гулаг». Диссиденты и правозащитники получили, наконец, свою Библию. Книгу Надежды Мандельштам можно по праву считать духовным динамитом, подорвавшим устои противоправного режима. В гроб советской империи вбивались разные гвозди!

Надежда Мандельштам в Пскове (1964).

Работа над «Воспоминаниями»

То, что книга оказалась значительной и в художественном отношении, усиливало ее действенность. Надежда Мандельштам обладала характерным стилем; она умела писать сжато, найти говорящую деталь и меткую ассоциацию. Чужие окурки в пепельнице: их намеренно — для устрашения — оставили те, кто рылся в ящиках стола, пока хозяев не было дома. Сотрудник ОГПУ: при обыске он умиленно разглядывает книги и неустанно предлагает своим жертвам леденцы в жестяной коробочке. Эту книгу лихорадочно читали и переписывали по ночам. Она циркулировала в самиздате, лишая сна многих читателей, которые шли на риск ради глотка свободы и готовы были поплатиться за свое ночное чтение.

Когда в 1972 году в Париже появился второй том воспоминаний (по-немецки он вышел в 1975 году в сильно сокращенном виде под заголовком «Бесслезное поколение»), в московских интеллигентских кругах поднялся невероятный шум. Уже в первом томе, где обличался насильственный советский режим, звучали обвинения в адрес той части интеллигенции, которая безвольно приспособилась к тоталитарному режиму, стала его прислужницей и даже сообщницей. Во втором же томе Надежда Мандельштам то и дело высказывала подозрения в отношении отдельных людей, переживших сталинскую эпоху, и сводила с ними счеты. Она не только присвоила себе право судить — она стала мстить. Одни не могли ей этого простить, других же восхищала именно стойкая непримиримость этой воинствующей старой женщины. Андрей Синявский, который с 1973 года жил эмигрантом в Париже, вдали от московской кутерьмы, обратил внимание на то, что Надежда Мандельштам видит мир сквозь черную дыру той общей могилы в дальневосточном пересыльном лагере, куда бросили обнаженное тело ее мужа с деревянной биркой на ноге[437]. А Иосиф Бродский в своем некрологе о Надежде Мандельштам (1981) пишет о ее «потребности в справедливости» и «страсти к правосудию». Многим, однако, казалось, что она зашла слишком далеко, и они «кинулись по дачам и заперлись там, чтобы срочно отстучать собственные антивоспоминания»[438].

Книга ее воспоминаний, изданная в 1970 году, молниеносно принесла ей мировую известность. В 1973 году группе голландских тележурналистов удалось склонить ее к участию в телеинтервью. Это, по-видимому, единственная пленка, запечатлевшая Надежду Мандельштам. Она дала согласие на съемку с одной оговоркой — демонстрировать отснятое интервью лишь после ее смерти. Как и прежде, она испытывала страх: когда ее воспоминания вышли в свет, пристальное внимание к ней со стороны КГБ усилилось. Семидесятитрехлетняя женщина лежит на диване, курит папиросу и по-английски, с невероятным русским акцентом, описывает одиночество и отчуждение Мандельштама в ту страшную пору: «Он был окружен врагами». Или: «Он был из другого теста».

Кроме того, она вспоминает о тесных любовных отношениях, что соединяли ее с поэтом: «Мы были началом сексуальной революции. Нам нечего было терять». Говорит, что в дневное время они часто ссорились, зато их любовные ночи были хороши. Она говорит об этом с характерной для нее прямотой — ведь и теперь ей нечего терять. Старая женщина все еще воодушевлена своей удачливой, счастливой супружеской жизнью. Она давно уже перестала быть обычной писательской вдовой. Для диссидентов шестидесятых и семидесятых годов она становится культовой фигурой, бесстыжей святой, вещающей о своей выстраданной правде. Ее интеллектуальная зоркость, насмешливость, бескомпромиссность — все это побуждало относиться к ней с восхищением, но также — с опаской.

«Вдова культуры» (Иосиф Бродский)

Надежда Мандельштам после публикации «Воспоминаний» (Москва, 1970)

В последние годы жизни она обратилась к православию, стала верующей, так что даже ее воспоминания о Мандельштаме окрашивались порой в «христианские» тона. Ее духовным наставником был отец Александр Мень, харизматический интеллигент-священник, в убийстве которого была, возможно, замешана госбезопасность. Видимо, под его влиянием она превращается из неистовой мстительницы в великодушную, умудренную женщину, помогающую многим людям и духовно, и материально. В ее квартире стоял маленький ящичек, и каждый посетитель клал в него, по возможности, немного денег, которые шли на посылки для заключенных. Ее навешали многие, в том числе — западные писатели, например, Артур Миллер или Брюс Чатвин. Многие писали ей письма или посылали подарки, которые она тут же раздаривала другим. Некогда, в страшные годы, она мечтала о деньгах и благополучии. Теперь же ее равнодушие к быту и комфорту проявлялось открыто, как и ее щедрость. Владимир Набоков прислал ей простыни из синтетического волокна — удобные в практическом отношении. Это, пожалуй, единственное, что она оставила себе, хотя скоро все простыни оказались в дырках — от крепких папирос марки «Беломор», которые она курила. Когда же ей случалось получить какой-нибудь «западный» гонорар, она покупала в «Березке» джин, артишоки, анчоусы и устраивала пирушку с друзьями[439].

Казалось, она была защищена своей международной известностью. Но позволительно задаться вопросом, что таилось за мнимым бесстрашием старой женщины, на кухне которой собирались молодые русские и ловили ее каждое слово. Всю свою жизнь она боялась ареста — с полным основанием. Сомневаться в силе этого страха, подчиняющего себе личность, может лишь тот, кто не испытал на себе весь ужас сталинской эпохи и вслед за тем — жестокость жалких эпигонов застойного времени. В годы брежневского правления власть прибегала не к физическому уничтожению людей, как в сталинские времена, а к весьма извращенным методам репрессий — таким, например, как «лечение» диссидентов в психиатрических клиниках. Самой известной жертвой психиатрического произвола стал бывший советский генерал Петр Григоренко. А диссидент Владимир Буковский подвергался принудительной психиатрической терапии целых двенадцать лет. Для искоренения «антисоветских тенденций» услужливые врачи-психиатры придумали даже особый диагноз: «вялотекущая шизофрения». Советский режим никогда не был безобидным; не отличался он мягкостью и в последние годы жизни Надежды Яковлевны.

В течение многих лет ее мучили кошмарные сны. Уже в московской квартире (после 1965 года) она часто, по устному свидетельству Юлии Живовой, кричала по ночам тем «животным криком», который начался у нее зимой 1937–1938 года, когда свирепствовал террор[440]. Но был у нее и сон о «преодолении страха», который снился ей в Пскове в 1962–1964 годах и о котором она вспоминала до конца жизни. Во дворе дома стоит грузовик с тарахтящим двигателем. Входит Мандельштам и будит ее словами: «Вставай, на этот раз за тобой… Меня ведь уж нет…» Она отвечает ему во сне: «Тебя уж нет, а мне все равно». Потом поворачивается на другой бок и спокойно засыпает[441]. В других снах Осип зовет ее к себе. Она была убеждена, что он ждет ее[442]. Она верила в их встречу, мечтала о новом свидании с ним[443]. Вся ее поздняя жизнь вращалась вокруг «Оськи» — так она ласково называла его; он был смыслом ее существования, ее вторым «я». Посторонним могло казаться, что она никогда с ним не расставалась, хотя ей пришлось прожить без него долгие десятилетия.

Из восьмидесяти одного года своей жизни Надежда Яковлевна провела вместе с Мандельштамом всего девятнадцать лет и сорок два года была его вдовой. В первое время после обнародования воспоминаний она, казалось, наслаждается поклонением и восторгами. Это было поздним вознаграждением за десятилетия отверженности. Но потом в какой-то момент она, как пишет Иосиф Бродский, «устала от поклонения» и хотела лишь одного — «умереть в своей постели»[444]. Теперь, когда стихи Мандельштама были спасены и сохранены, его архив переправлен в Америку, а воспоминания написаны, этой несгибаемой старой женщине стало казаться, что она выполнила свою жизненную задачу. Она спокойно ждала приближения смерти. Состояние Надежды Яковлевны резко ухудшилось после перенесенного инфаркта, и по предложению ее врача Юрия Фрейдина возле нее круглосуточно дежурили друзья. В последнюю ночь она жаловалась на то, что у нее «кошки в груди»; потом в предсмертной лихорадке вымолвила: «Голод в России». Потом дважды повторила: «Россия, Россия». И обращаясь к своей сиделке: «Ну ты не бойся ничего»[445].

«Встреча с Оськой»

Надежда Мандельштам в последний год жизни (1979)

Надежда Мандельштам умерла 29 декабря 1980 года в шесть часов утра. Ее похороны 2 января 1981 года на старом Троекуровском кладбище (в московском пригороде Кунцево) превратились в безмолвную манифестацию сопротивления. В толпе, состоявшей преимущественно из молодых русских, были и стукачи, и агенты КГБ. Похоронить ее на центральном Ваганьковском кладбище не удалось: этому воспрепятствовала госбезопасность, опасаясь, что могила Надежды Мандельштам станет местом паломничества. Для присутствующих погребение в Кунцево было еще и поминовением поэта, зарытого в общей могиле под Владивостоком. На могиле Надежды Яковлевны рядом с массивным деревянным крестом, вырезанным Дмитрием Шаховским, вырос в скором времени небольшой мемориальный камень в память о самом Мандельштаме. На этом камне, как бы укрывшемся под одной из перекладин креста, высечено: «Светлой памяти Осипа Мандельштама».

Могила Надежды Мандельштам на старом Троекуровском кладбище в московском пригороде Кунцево

Справа под деревянным крестом, вырезанным Дмитрием Шаховским, камень с надписью «Светлой памяти Осипа Мандельштама»

На поминках присутствовала приехавшая из Воронежа Наталья Штемпель; преодолевая свойственную ей застенчивость, она спокойно и сдержанно говорила о том, каким счастьем была для нее встреча с Мандельштамами. А потом наступил волнующий момент. Не дожидаясь приглашения, люди поднимались один за другим и читали наизусть стихи Мандельштама. Наталья Штемпель пишет в своих воспоминаниях: «И перед взволнованными, пораженными неожиданностью слушателями предстал во весь рост поэт — Осип Мандельштам. Никогда, наверное, не было такого вдохновенного литературного концерта, прозвучавшего как реквием. И уже нет ни смерти, ни горя. Какая всепобеждающая сила поэзии!»[446]

Сотрудники КГБ сразу же опечатали квартиру в Черемушках. Правда, Юрий Фрейдин, врач и друг Надежды Яковлевны, предусмотрительно успел забрать некоторые вещи. В течение нескольких лет он хранил у себя остатки скромной библиотеки Мандельштамов, фотокопии и микрофильмы мандельштамовского архива, с 1976 года находящегося в Принстонском университете. Решение, принятое в свое время вдовой поэта, оказалось верным: летом 1983 года КГБ устроил в квартире Фрейдина обыск и конфисковал все бумаги, а также личный архив Надежды Мандельштам. Получить их обратно никогда не удастся[447]. И все же на этот раз госбезопасность просчиталась. Поэт Мандельштам стремительно возвращался из небытия, и задержать или остановить это было уже невозможно.