ПОСЛЕДНИЙ ГОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕДНИЙ ГОД

Для отставника, которому перевалило за семьдесят, Петербург перестал быть суетным, хотя город после войны забурлил пуще прежнего. Город-то знай себе блистал да шумел, только Державин в своём дворце жил, как на отшибе. Долго он держался молодцом, а всё же от старости не отвертеться! В закатные годы он стал набожнее, жил по церковному календарю. Последний в своей жизни Великий пост соблюдал строго — пожалуй, как никогда. На мир взирал с благодушием, гостей окутывал лаской. Правда, Дарья не могла укротить страсти, ей вечно не нравился кто-нибудь из собеседников Державина, она не уставала строить маленькие домашние козни дальним родственникам поэта, приятелям, молодым литераторам, набивавшимся в ученики, маститым писателям, чиновникам, соседям… Власть Державина в доме ослабла.

Прибыл в Петербург выпускник Казанской гимназии Владимир Иванович Панаев — не только земляк, но и родственник Державина. Правда, седьмая вода на киселе: мать Панаева, Надежда Васильевна, урождённая Страхова, приходилась Гавриле Романовичу двоюродной племянницей. Но для бездетного старика такое родство оказалось поводом для опеки и дружбы. Тем более Панаев оказался деятельной личностью, к тому же сочинял стихи и поражал начитанностью. Державин советовал ему не бросать поэзию, следовать за римскими образцами. А Милена поглядывала на племянничка сурово. Но если бы не Панаев, кто рассказал бы о последних петербургских днях Державина с такой писательской зоркостью:

«Наступила страстная неделя. Гавриил Романович предложил мне говеть с ним, для чего я должен был каждый день приезжать обедать и оставаться до вечера, чтобы слушать всенощную. Но я воспользовался этим предложением один только раз, в понедельник; холодность хозяйки поставляла меня в неприятное, затруднительное положение: я отговорился большим расстоянием моей квартиры от их дома и тогдашней распутицей.

В Светлое воскресенье я, однако ж, приехал обедать и потом не был целую неделю. Прихожу во вторник на Фоминой. Гавриил Романович был один в своём кабинете; некоторые из шкафов стояли отворёнными; на стульях, на диване, на столе лежали кипы бумаг. Спрашиваю о причине: „Во вторник на следующей неделе уезжаю на Званку; не знаю, приведёт ли Бог возвратиться, так хочу привести в порядок мои бумаги. Ты очень кстати пожаловал, пособи мне“. С искреннею радостью принялся я за работу. Беру с дивана большую пачку, вижу надпись: „Мои проекты“. „Проекты! Вы так много написали проектов и по каким разнообразным предметам“, — сказал я с некоторым удивлением, заглянув в оглавление. „А ты разве думал, что я писал одни стихи? Нет, я довольно потрудился и по этой части, да чуть ли не напрасно: многие из полезных представлений моих остались без исполнения. Но вот что более всего меня утешает (он указал на другую пачку): я окончил миром с лишком двадцать важных запутанных тяжб; моё посредство прекратило не одну многолетнюю вражду между родственниками“. Я взглянул на лежащий сверху реестр примирённых: это по большей части были лица знатнейших в государстве фамилий. Подхожу к столу, на котором лежали две кучки бумаг, одна побольше, другая поменьше. „Трагедии?! Оперы?! — спрашиваю я, тоже с некоторым, по неожиданности, удивлением. — Я и не знал, что вы так много упражнялись в драматической поэзии; я думал, что вы написали одну только трагедию ‘Ирод и Мариамна’“. — „Целых пять, да три оперы“, — отвечал он. „Играли ли их на театре?“ — „Куда тебе; теперь играют только сочинения князя Шаховского, потому что он всем там распоряжает. Не хочешь ли прочитать которую-нибудь?“ — „Очень хорошо“. — „Так возьми хоть ‘Василия Тёмного’, что лежит сверху; тут выведен предок мой Багрим. Да, кстати, возьми уж и одну из опер; но с тем, чтобы по прочтении пришёл к нам обедать в субботу и сказал бы мне откровенно своё мнение“».

Панаеву «Василий Тёмный» не пришёлся по душе. Тяжеловесная трагедия не достойна державинского пера — таков был его вердикт. Вот «Фелица» — и писана вроде бы на давно устаревшую злобу дня, и надежды на Екатерину давно перегорели, и анекдоты, которыми ловко жонглировал Державин, теперь нуждаются в объяснениях — а всё равно это истинная поэзия: «Богоподобная царевна киргиз-кайсацкия орды…» Но брякнуть Державину неприглядную правду про «Василия Тёмного»? Жестокая глупость, не более. Суббота приближалась! Панаев предпочёл увильнуть от разговора — хотя решение это было мучительным.

«Мог ли я нагло солгать пред человеком, столь глубоко мною чтимым: похвалить его произведение, когда убеждён был в противном. С другой стороны, как достало бы у меня духа сказать ему правду?! Я не знал, что мне делать, как выйти из трудного моего положения? Думал, думал и решился не ехать обедать. В этой решимости подкрепляла меня мысль, что может быть, по старости лет, по сборам в дорогу, Гавриил Романович как-нибудь забудет, что дал мне эти пьесы, что звал меня обедать. Вышло, однако ж, напротив. В субботу, в седьмом часу вечера, докладывают мне, что пришёл швейцар Державина, известный Кондратий. Я тотчас надел халат, подвязал щёку платком, лёг на кровать и велел позвать посланного. „Гаврила Романович, — сказал Кондратий, — приказали вам сказать, что они сегодня дожидались вас кушать и очень сожалели, что вы не пожаловали; да приказали взять у вас какие-то ихние книги“. — „Ты видишь, — отвечал я, — что я нездоров, у меня сильно разболелись зубы; я таки перемогался, но кончилось тем, что не в силах был приехать, а дать знать о том было уже поздно; бумаги же хотел отослать завтра утром. Теперь возьми их с собою; да, пожалуйста, извини меня пред Гавриилом Романовичем“. Мне и теперь кажется, что я поступил хорошо, уклонившись, хотя, правда, и неделикатно и с примесью лжи от обязанности высказать Гавриилу Романовичу откровенное мнение моё о его трагедии и опере».

Между тем Державин попробовал себя и в комедии. Поэта потешало, что вокруг него крутились тёзки Кондратии. Это имя и в те годы было не слишком распространённым. «Сия домашняя комедия сочинена для детей по случаю, что у автора случилось вдруг в служителях три Кондратья, из которых один камердинер, другой садовник, а третий музыкант; и как они при одном случае, находясь в услуге, перемешались, то автор и написал сию комедию. В Петербурге она сделала некоторый шум, ибо думали, что она сатира на министров, которых называли Кондратьями и кои не знали своих должностей и кто из них был первый. Сия комедия была представлена племянницами автора Львовыми, которыя приехали в самом деле погостить к автору для его именин». Комедия, как водится, ничего не добавила к литературной славе Державина, но потешила, развлекла самого автора. Отныне, завидя своего Кондратия, он не мог спрятать добродушной улыбки.

Державин всё тщился уверить себя: драматургия — восклицательный знак в финале его литературного поприща. Он в преклонном возрасте не пожалел времени и усилий на театральные распри — что ж, теперь признавать, что овчинка выделки не стоит? Опытный политик, Державин знал: нельзя признавать поражений. Затопчут. С кашей съедят. Репутацию победителя мы создаём себе сами. Политику необходимо ощущение победы, поэту — уверенность в том, что его вчерашние сочинения лучше позавчерашних. Об этой блажи Державина хорошо знал Сергей Аксаков, который скрасил последние месяцы жизни поэта своим художественным чтением. Ещё один частый гость и собеседник поэта в его последние годы.

«С глубоко растроганным сердцем вышел я из кабинета Державина, благодаря Бога, что он послал мне такое неожиданное счастье — приблизиться к великому поэту, узнать его так коротко и получить право любить его, как знакомого человека! Каким-то волшебным сном казалось мне всё это быстро промелькнувшее время! Державин знает, любит меня; он восхищался моим чтением, он так много говорил со мной, так много занимался мною; он считает, что я имею дарование, он говорил это всем, он сохранит воспоминание обо мне… Радостно билось моё сердце, и самолюбие плавало в упоении невыразимого восторга.

В исходе июля, собираясь уехать на десять лет из Москвы в Оренбургскую губернию, я узнал о смерти Державина. Ещё живее почувствовал я цену моего с ним очень кратковременного, но полного, искреннего, свободного, кабинетного знакомства. Итак, скромный путь моей жизни озарился последними лучами заходящего светила, последними днями великого поэта! Тридцать пять лет прошло с тех пор, но воспоминание об этих светлых минутах моей молодости постоянно, даже и теперь, разливает какое-то отрадное, успокоительное, необъяснимое словами чувство на всё духовное существо моё».

В глубокой старости Державин приобрёл нескольких молодых приятелей — не друзей, но именно приятелей, способных на литературный разговор, годных и к литературной потехе. Но весна клонилась к лету — и следовало переезжать на Званку, подальше от петербургских литературных разговоров.

19 марта 1816 года Россия отмечала День победы, увы, совершенно забытый в наше время: двухлетие вступления русской армии в Париж. В Петербурге состоялся парад. К этой дате Державин написал стихи, и — его коляска направилась к новгородским краям.