РОДИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

РОДИНА

Гаврила Романович Державин первым произнёс слово «Родина» в значении «Отчизна». Не первым из поэтов, а вообще — первым. Это одна из его заслуг перед русским языком, да и перед народным самосознанием. Правда, у Державина речь идёт, как мы привыкли говорить, о малой родине.

Произошло это открытие не в торжественной оде, не в патриотическом гимне. Стихотворение «Арфа» скорее можно назвать элегией в духе Карамзина. Для Державина — на удивление печальные стихи, с почти унылым настроением. Звучит арфа, напоминает поэту о родных краях, туда стремится душа… В утраченные дни, в далёкую Казань. Эти строки он записал, отдыхая на Званке, в беспокойные павловские времена, в 1798 году:

Как весело внимать, когда с тобой она

Поет про родину, отечество драгое,

И возвещает мне, как там цветет весна,

Как время катится в Казани золотое!

О колыбель моих первоначальных дней,

Невинности моей и юности обитель!

Когда я освещусь опять твоей зарей

И твой по прежнему всегдашний буду житель?

Когда наследственны стада я буду зреть,

Вас, дубы камские, от времени почтенны,

По Волге между сел на парусах лететь

И гробы обнимать родителей священны?

Звучи, о арфа, ты все о Казани мне!

Звучи, как Павел в ней явился благодатен!

Мила нам добра весть о нашей стороне:

Отечества и дым нам сладок и приятен.

Мы знаем, кто играл ему на арфе в званских краях — Пелагея Михайловна Бакунина, родственница настолько дальняя, что Державин не мог не замечать её очарования. Михаил Васильевич Бакунин, её отец, был женат на княжне Любови Петровне Мишецкой, сестра которой, Авдотья Петровна Дьякова, была матерью Дарьи Алексеевны Державиной. Четыре дочери Михаила Бакунина вдохновляли Державина то на шаловливые, то на возвышенные стихи.

Милая заря весення,

Адым блеском покровенна,

Как встает с кристальных вод

И в небесный идет свод,

Мешет яхонтные взоры;

Тихий свет и огнь живой

Проницает тверды горы:

Так, Варюша, образ твой, —

писал Державин Варваре, сестрице Пелагеи. Как это ни банально, сестрицы Бакунины стали для поэта олицетворением родной стороны. «Родина» — слово женского рода, в XX веке утвердится понятие «Родина-мать». В державинские времена существовало фольклорное понятие «мать сыра земля». Всё это рядом.

Завершается «Арфа» более привычным для тех времён словом «Отечество» и одним из лучших афоризмов Державина, который потомки всё чаще будут приписывать Грибоедову: «Отечества и дым нам сладок и приятен». В «Горе от ума» Чацкий просто цитирует Державина. Как цитировал его (с указанием фамилии автора) П. А. Вяземский в стихотворении «Самовар»:

Отечества и дым нам сладок и приятен!

Не самоваром ли — сомненья в этом нет —

Был вдохновен тогда великий наш поэт?

И тень Державина, здесь сетуя со мною,

К вам обращается с упрёком и мольбою

И просит, в честь ему и православью в честь:

Канфорку бросить прочь и — самовар завесть…

Слово «Родина» было канонизировано в советскую эпоху. Его писали с большой буквы — мы усваивали это правило в первом классе, в первых прописях. Именно у нас, в России, возникло понятие — измена Родине. Не просто государственная измена, а нечто более святотатственное, за что никакая кара не станет чрезмерной.

Преклонение перед родной страной, культ патриотизма — всё это вошло в наше сознание в XX веке. Как водится, на некоторых прививка патриотизма не действовала, а пропаганда вызывала отторжение. Родину воспевали и в XIX веке, достаточно вспомнить замечательную песню:

Это русская сторонка,

Это Родина моя…

Но более возвышенным считалось в те годы слово «Отечество».

В державинские времена в ходу были другие слова, обозначавшие это священное понятие: Отчизна, Отчина. Василий Кириллович Тредиаковский написал «Стихи похвальные России» — патриотический гимн первой половины XVIII века. Слова «Родина» там, конечно, нет:

Начну на флейте стихи печальны,

Зря на Россию чрез страны дальны…

Россия мати! Свет мой безмерный!

Позволь то, чадо прошу твой верный…

Чада достойны таковой мати,

Везде готовы за тебя стати…

В окружении Державина к Тредиаковскому относились критически, его считали курьёзно бесталанным, неудачливым стихотворцем. Не случайно же заучивание наизусть длинных гекзаметрообразных строк «Тилемахиды» считалось экзекуцией, наказанием за провинности. Мало кто вчитывался в наследие несчастного Василия Кирилловича — а ведь у него были блистательно яркие отрывки, да и стихи такие, как «Похвальные России», заслуживают внимания. Но и современники Тредиаковского, и поэты державинского поколения были беспощадны к первопроходцу русского силлабо-тонического стихосложения.

Державин, по обыкновению, держался более взвешенного мнения и кое-чему у Тредиаковского научился. Начать «Стихи похвальные России» с определения «печальны» — это смелость. Поэтическая смелость!

Тредиаковский — по общему признанию, литератор уникального трудолюбия — успел проявить себя во многих жанрах поэзии. Правда, немногие его опыты всерьёз привлекли внимание читателей и последователей. Вердикт просвещённой публики был неумолим: Ломоносов превзошёл Тредиаковского и в жанре торжественной оды, и в анакреонтике, и в духовной поэзии. К Ломоносову и у Сумарокова, и у Львова тоже было немало претензий, но никто не оспаривал его первостепенной роли в истории русской литературы.

Тредиаковскому воздадут должное только Радищев и Пушкин — и даже с перехлёстом. «Тредиаковского выроют из поросшей мхом могилы», — скажет Радищев. «Изучение Тредиаковского приносит более пользы, нежели изучение прочих наших старых писателей. Сумароков и Херасков верно не стоят Тредиаковского» — а это Пушкин. Тогда ещё мир не заболел спортивными соревнованиями, но поэты уже сталкивали друг друга с пьедестала. Поколение Державина дружно потешалось над Тредиаковским, Пушкин же «сбрасывал с парохода» Сумарокова и Хераскова.

Державин рачительно относился к истории русской поэзии. Предшественников у него было немного: по существу, всего лишь одно поколение… Поэзия петровского времени казалась к тому времени безнадёжно архаичной и попросту скучной. О более ранней силлабике вообще вспоминали редко. Мало кто читал вирши Симеона Полоцкого, и уж точно никто из поэтов не подпадал под его влияние.

Прошло два века — и оказалось, что «прекрасной и вечной» поэзии в додержавинские времена и впрямь было немного. Симеон Полоцкий интересен историкам и филологам, просвещённый читатель может почерпнуть у него несколько интересных мыслей, несколько подлинно торжественных или суровых интонаций. Но получать наслаждение от поэзии Симеона Полоцкого непросто.

А вот Тредиаковский впечатляет и поныне. Любителям поэзии хорошо известен такой его отрывок:

Вонми, о! небо, и реку,

Земля да слышит уст глаголы:

Как дождь я словом потеку;

И снидут, как роса к цветку,

Мои вещания на долы.

Парафразис Вторыя песни Моисеевы, 1752 г.

А разве лишены обаяния такие простодушные строки — из песенки «На мой выезд в чужие края»:

Канат рвётся,

Якорь бьётся,

Знать, кораблик понесётся…

Очаровательное простодушие! У Тредиаковского оно редко пробивалось сквозь мудрёную риторику. Державин научился демонстрировать в стихах подлинную бесхитростность, не впадая в примитивизм. Вот Тредиаковский показывает товар лицом в торжественной оде. Прославляет императрицу Анну Иоанновну — не шутка! Читаем:

О императрице велика!

Падающего века Атлас!

Священны вознесшися крилы

Над всем светом простираешься.

Тебе поют гусли, кимвалы,

Тебе славят трубы громогласны.

Воспой самодержицу, воспой, муза, Анну.

Эти и другие строфы пространной оды Тредиаковский прочитал перед императрицей 3 февраля 1732 года — и был в знак особой милости «допущен к руке» государыни Всероссийской. Кстати, царские милости не принесли Тредиаковскому ни твёрдого положения при дворе, ни денежного достатка. Но всё-таки — «допущен к руке». Но это вопросы судьбы и придворных обстоятельств, а стихи — стихами.

По первому прочтению — нагромождение слов — наверное, эффектное по тем временам, но не более. Тредиаковский был первым русским профессором элоквенции — и бросал к ногам императрицы образцы элоквенции в стихах, но всё-таки не поэзию. Конечно, он открывал новые тропы. До Тредиаковского поэзия была однообразной, негибкой. Василию Кирилловичу не повезло с Ломоносовым. Неистовый помор быстро превзошёл Тредиаковского, научился писать яснее, логичнее. Он победил — и в глазах следующей русской императрицы Елизаветы Петровны, и в глазах всесильного мецената Шувалова. Слава Ломоносова-поэта уничтожила, испепелила неудачливого конкурента. Но вспомним, как важны были для просветителей XVIII века античные вершины. Казалось, оттуда нисходит олимпийский свет истинного знания, истинного искусства. До открытия Античности над учёными умами безраздельно властвовали христианские ценности. Московское царство есть Русь православная, и здесь нет преувеличения. Всё, выходящее за пределы церковности, считалось второстепенным, малозначительным, по большому счёту — постыдным. Не случайно во времена Московской Руси у нас практически не было каменной светской архитектуры. При этом — великолепие монастырских ансамблей, возвещавших миру о Третьем Риме. Мы разучились ощущать, что Москва считала себя Третьим Римом не в качестве города, а в качестве страны, «всея Руси». Тут и с Римом аналогия полнее. Волоколамск, Ростов Великий, Троице-Сергиева лавра — всё это входило в понятие «Москва — Третий Рим».

И вдруг — золотое сечение языческой Эллады.

Перед литераторами XVIII века открылся новый мир Марафона и Парфенона, Гомера и Фидия, Эсхила и Пиндара. А ведь панегирик Анне Иоанновне напоминает русские переводы Пиндара — пожалуй, даже современные. Тредиаковский ощущал себя продолжателем почтенной традиции, настоящим пиитом.

До поры до времени мало кто ощущал противоречия между языческим искусством и православием. В мире Тредиаковского и Державина Пиндар легко уживался с Сергием Радонежским. Причём светская поэзия всецело принадлежала Пиндару! А преподобного Сергия русские поэты упоминали нечасто.

В одах Державина встречаются герои. Родина для Державина — это слияние всех героических эпох в истории Руси, от древних славян, которых называли варягами (именно такой точки зрения придерживался поэт), до Суворова и Багратиона. Всех прославлял новейший Боян.

Только одного великого воина Екатерининского и павловского века Державин не воспел и даже не упомянул в стихах. У этого героя, не знавшего поражений, даже не было первых степеней орденов империи. Не было у него и титула, рядовой дворянин и только. Только в XX веке он стал всенародным героем, ровней Суворову, Кутузову, Багратиону в народном восприятии. Это величайший русский флотоводец, адмирал Фёдор Фёдорович Ушаков. В стихотворении 1788 года «Осень во время осады Очакова» Державин упоминал о морских победах русского оружия:

Огонь, в волнах не угасимый,

Очаковские стены жрёт;

Пред ними росс непобедимый

И в мраз зелены лавры жнёт;

Седые бури презирает,

На льды, на рвы, на гром летит,

В водах и в пламе помышляет:

Или умрёт, иль победит.

То было время первых громких побед Ушакова. Неподалёку от устья Дуная, возле острова Фидониси, Ушаков во главе авангарда русской эскадры выдержал атаку превосходящих турецких сил и перешёл в наступление. Чуть позже Ушаков атаковал турецкие батареи в анапской крепости и суда, стоявшие в Анапе. Он смело нарушал каноны морского боя — и побеждал. Согласованные действия сухопутных войск и флота предрешили взятие Очакова — с минимальными потерями при штурме. Жаль, что Державин лишь намекал на победы Ушакова, не упоминая ни имён, ни сражений…

Однажды Гаврила Романович всё-таки заговорил о великом адмирале, назвал его по фамилии. Но — не в стихах, а в «Объяснениях» к стихам. Речь шла о «Водопаде» — оде, написанной после смерти Г. А. Потёмкина. Там есть строки:

Не ты ль, который взвесить смел

Мощь росса, дух Екатерины,

И, опершись на них, хотел

Вознесть твой гром на те стремнины,

На коих древний Рим стоял

И всей вселенной колебал?

Державин комментирует: «им (Потёмкиным) населены губернии Екатеринославской и Таврической области; он пространные тамошние степи населил нивами и покрыл городами, он на Чёрном море основал флот, чего и Пётр В<еликий> своим усилием, заводя в Воронеже и в Таганроге флотилии, не мог прочно основать; он потрясал среду земли, т. е. Константинополь, флотом, которым командовал под его ордером адмирал Ушаков». И больше ни слова.

В 1798–1799 годах славный адмирал возглавил поход, который не с чем сравнить. В истории русского флота не было столь блистательных свершений. Державин откликнулся на эти победы энергичной одой «На Мальтийский орден». Там немало искренних контрреволюционных рассуждений:

Безверья гидра проявилась:

Родил её, взлелеял Галл;

В груди его, в душе вселилась,

И весь чудовищем он стал!

Растёт — и тысячью главами

С несчётных жал струит реками

Обманчивый по свету яд:

Народы, царства заразились,

Развратом, буйством помрачились

И Бога быть уже не мнят.

Державинская труба пела славу русскому императору — мальтийскому рыцарю, который искоренял (до поры до времени) в Европе революцию. Но фигура Ушакова, этого русского медведя, осталась за кадром:

Властитель душ, любимый царь

Речет — и флот сквозь волн несется!

Царь повелел — и всё. И никаких адмиралов.

Вот ведь несправедливость: Нельсона Державин прославлял персонально, а Ушакова — нет. Он просто мало знал о нём — слыхал, конечно, но лично они так и не познакомились. Не было у адмирала полновесной прижизненной славы. Быть может, если бы Державин в своё время приблизился к Потёмкину — князь Таврический поведал бы ему об одном из самых способных своих выдвиженцев. Мог бы рассказать Державину об адмирале и Суворов: уж он-то разглядел полководческий гений своего морского собрата.

В истории они все встали вровень — исполины XVIII века. И те, кто добился прижизненного признания, и недооценённые герои. Век каждому давал возможность показать себя, проявить таланты. Россия побеждала, постигала науки и искусства, пробовала силы в международной дипломатии, упражнялась в политических интригах, строила заводы и корабли. Россия стала страной великих возможностей: имперский резонанс помогает честолюбцам и профессионалам.

В XVII веке у России не было военно-морского флота. А поколение Ушакова уже восхищало лучших моряков мира. Они вернули Чёрному морю титул Русского, обретённый в тьмутараканские времена. Увы, это был недолгий взлёт: император Александр, понимавший, что с Бонапартом придётся тягаться на суше, пренебрегал флотом. А после трагической Крымской войны Россия потеряла статус черноморской военно-морской державы… Преемники Державина — русские поэты — немало строк посвятили роковому противостоянию России и Европы, предательству Австрии, подвигам севастопольцев… Тютчев, Майков, Бенедиктов, Ростопчина, Павлова… Это был последний всплеск русской патриотической героики, которой служил Державин. Прошло несколько лет после Крымской катастрофы, начались Великие реформы — и оказалось, что никто в России не способен искренне и талантливо воспевать империю в стихах. Искренняя героика и в те годы создавалась — но в оппозиционном ключе, о тех, кто «жертвою пал в борьбе роковой любви беззаветной к народу». Многих восхищали эстетические находки Державина, смелость и звучность его прозрений о жизни и смерти, но идеология охранителя империи казалась мёртвым анахронизмом. Интеллигенция не могла найти себя «заодно с правопорядком». Только в советское время — ненадолго! — вернётся в поэзию державинский восторг перед молодым, набирающим силу государством: «Пою моё Отечество, республику мою!» Про Российскую империю в последние полвека её существования никто так бы не написал… Неудивительно, что Маяковского сравнивали с Державиным, хотя они были приверженцами противоположных идеологий, да и внешне ультрасовременный во всех проявлениях Маяковский не походил на екатерининского вельможу. Тынянов писал: «Маяковский возобновил грандиозный образ, где-то утерянный со времён Державина. Как и Державин, он знал, что секрет грандиозного образа не в „высокости“, а только в крайности связываемых планов — высокого и низкого, в том, что в XVIII веке называли „близостью слов неравно высоких“, а также „сопряжением далековатых идей“». Поэт снова стал трибуном и собеседником власти. И тут, конечно, неизбежны упрёки в искательстве и карьеризме…