ПУСТАЯ ССОРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПУСТАЯ ССОРА

Ломоносов Ломоносовым, но самым популярным русским поэтом в середине галантного века считался Александр Петрович Сумароков. Михайлу Васильевича считали непревзойдённым автором од — русским Пиндаром. Но, бесспорно, самым популярным развлечением столичной просвещённой публики стало не чтение од, а театр. Сумароков же царствовал на сцене, каждая его трагедия становилась центральным событием культурной жизни. Пополняли репертуар и комедии, одна из которых называлась «Пустая ссора».

Ни в Москве, ни в Петербурге и быть не могло более влиятельного литератора. В отличие от Ломоносова, Тредиаковского, Державина Сумароков родился в блистательной (хотя и не слишком богатой) семье. Его отцу доверял Пётр Великий; домашний учитель Сумарокова, знаменитый Зейкен, давал уроки и наследнику престола — будущему императору Петру Второму, одному из самых несчастных монархов в истории России. Александр Петрович был блестящим выпускником первого русского кадетского корпуса — элитного учебного заведения.

Сумароков с воодушевлением ознакомился с первыми одами Ломоносова, с его теорией стихосложения, но, оперившись, стал непримиримым литературным противником «русского Пиндара». Сумароков был мастером на стихотворные колкости — и пародировал Ломоносова не без успеха. Когда Михайло Васильевич написал первую песнь так и не оконченной эпической поэмы «Пётр Великий», Сумароков не удержался:

Под камнем сим лежит Фирс Фирсович Гомер,

Которой пел, не знав галиматии мер.

Великаго воспеть он мужа устремился,

Отважился, дерзнул, запел, и осрамился,

Оставив по себе потомству вечный смех.

Он море обещал; а вылилася лужа.

Прохожий! возгласи к душе им пета мужа:

Великая душа, прости вралю сей грех!

Несправедливо, но убедительно! В поэзии Александр Петрович был кулачным бойцом богатырского класса. А ведь именно он стал первым русским профессиональным литератором. Сумароков сознательно предпочёл литературу всем иным поприщам, хотя, при его происхождении и способностях, мог рассчитывать на генеральский мундир. Но он творил — оды, эпиграммы, трагедии, комедии, любовные песни, басни… Добился славы, но не обрёл богатства, в последние годы жизни его осаждали кредиторы. Говорят, во Франции театр может озолотить — и популярные драматурги в ус не дуют. В России климат суровее. Сумароков истово, но с переменным успехом добивался от властей и потенциальных меценатов уважения к стихотворчеству и театру, предсказывая взлёт русской словесности. Он доказывал: «Прекрасный наш язык способен ко всему».

Когда Сумароков нападал на «Фирса Фирсовича» Ломоносова, Державин ещё учился в гимназии — учился, как известно, по Сумарокову и Ломоносову. Когда — то ли в Петербурге, то ли в Москве — эта эпиграмма попалась ему на глаза, Гаврила Романович вспыхнул: как можно нападать на Ломоносова столь грубо и бесцеремонно! И за что — за эпическую поэму о Петре Великом, в которой есть строки истинно пророческие, а есть и красоты, достойные Гомера. Да, Ломоносову не удалось завершить поэму, но разве Сумароков способен творить эпос? Тема Петра после поэмы Ломоносова не закрыта, Державин это понимал, но робел пред ликом первого императора. Только два художника сумели приблизиться к образу русского исполина: Ломоносов и Фальконе.

Долго ли, коротко ли, Державин «в защищение Ломоносова» написал эпиграмму на Сумарокова в его же манере, приноровив новый текст к сумароковским рифмам:

Терентий здесь живёт Облаевич Цербер,

Который обругал подьячих выше мер,

Кощунствовать своим Опекуном стремился,

Отважился, дерзнул, зевнул и подавился:

Хулил он наконец дела почтенна мужа,

Чтоб сей из моря стал ему подобна лужа.

Державинское поколение литераторов весело свергло Сумарокова со всех пьедесталов: поэтического, театрального… Державин помалкивал, он никогда не выступал в роли прокурора на литературных судилищах. Но отрицание Сумарокова было разлито в воздухе. Когда бои отшумели, Белинский рассудил справедливо: «Сумароков был не в меру превознесён своими современниками и не в меру унижаем нашим временем». Так бывает с любимцами фортуны, изведавшими прижизненную славу.

Сумароков умер в 1777 году, за несколько лет до публикации «Фелицы». Его считали героем елизаветинского времени — а некоторые полагали, что в те времена и двор был пышнее, и трагедии звучнее, и архитектура роскошнее (вспомним хотя бы растреллиевское барокко). Он неприязненно относился к нововведениям Екатерины: вокруг трона суетились кулачные бойцы Орловы, гнусная порода. Немка на русском троне декларировала приверженность Просвещению, но надежды на истинное Просвещение растаяли. Сумароков видел в политике Екатерины потакание низменным желаниям молодых карьеристов. Не забудем: Александр Петрович был автором русского «Гамлета», а ему приходилось терпеть на троне Клавдия и Гертруду.

«Гамлет» с лёгкой руки Сумарокова надолго стал в России самой злободневной и фрондёрской пьесой. С принцем датским сравнивали и Павла Петровича, и Александра Павловича. Конечно, Сумароков переложил «Гамлета» на русский задолго до убиения Петра Третьего. Но в истории России был и Пётр Второй…

А ведь Сумароков когда-то возлагал на Екатерину лучшие надежды! Это началось ещё в елизаветинские времена, когда он издавал журнал «Трудолюбивая пчела», посвящённый Екатерине.

В первые годы правления великой императрицы он пылко приветствовал её одами. Пожалуй, лучшая из екатерининских од Сумарокова — «На день тезоименитства 1762 года ноября 24 дня»:

Ликуй, российская держава!

Мир, наше счастие внемли!

А ты, Екатерины слава,

Гласись вовек по всей земли!

Чего желать России боле?

Минерва на ея престоле,

Щедрота царствует над ней!

Каков слог — лёгкий и всё же торжественный, возвышенный! И слова-то неожиданные, но точные. Образы ближе к земной реальности, чем патетические фантазии Ломоносова. Екатерина сначала предпочла ему изощрённое, усложнённое косноязычие Петрова, а позже — и комплиментарное остроумие Державина. На фоне геополитических построений Петрова рулады Сумарокова выглядели благими пожеланиями и только. Державин понимал, как трудно приблизиться к такому благозвучию.

Большие неприятности Сумарокова начались с театральных каверз. Поэта постепенно вытесняли с театрального Олимпа. Его можно считать истинным основателем русского театра. Первые трагедии, комедии, оперы — всё это Сумароков, его перо, его старания, его любовь к сцене, ещё первобытной, но многообещающей. Русские научились строить дворцы и фонтаны, разбивать сады не хуже, чем французы. Разве нельзя в России устроить лучший в Европе театр? Слово Сумарокова было последней инстанцией на театре — если не считать голос монарха. Но вот Сумарокову пришлось удалиться из Петербурга, а значит, оставить руководство главным театром империи. А в Москве он рассорился с первой актрисой, а также с содержателем театра Бельмонти, которого считал невежественным медведем в посудной лавке — то есть в храме искусства.

Ставили новую трагедию Сумарокова «Синав и Трувор». Этот театр многим был обязан драматургу: получить разрешение заниматься театральным делом было непросто. Именно Сумароков выхлопотал у властей такую привилегию для Бельмонти — потому что поверил: этот итальянец не взбрыкнёт против великого драматурга.

И вдруг он узнаёт, что актриса Елизавета Иванова, исполнительница главной роли, в день генеральной репетиции перепила. Сумароков гремел: убрать Иванову! Запретить постановку трагедии! Он за-пре-ща-ет!

Но, оказывается, для Бельмонти запреты Сумарокова ничего не значили. Спектакль выпустили, и он провалился. Сумароков считал, что итальянец всё продумал заранее, злонамеренно подстроил эту катастрофу. Снова проклятые интриги! Но драматург разобиделся не только на господ артистов: казалось, вся Москва ополчилась на него.

Сумароков пожаловался на нерадивых театральных людишек московскому градоначальнику. А градоначальником, генерал-губернатором или, как тогда говорили, московским главнокомандующим в те баснословные времена был не кто-нибудь, а знаменитый фельдмаршал, победитель Фридриха Великого при Кунерсдорфе Пётр Семёнович Салтыков. Уж он-то должен уважить отца русского театра! В прежние времена таких недругов Сумароков одним движением руки превращал в тлен. Но Салтыков оказался неумолимым бурбоном, да к тому же и селадоном. Актриска ему была дороже Сумарокова — оказывается, он ей покровительствовал. Его равнодушный ответ Сумароков счёл оскорблением. Салтыков не был любимцем молодой императрицы — и Сумароков решил жаловаться на него самой Екатерине. А ей было не до проблем пожилого, пьющего, навязчивого поэта. Сумароков в те годы, как говаривалось, «был предан пьянству без всякой осторожности». Пожалуй, именно водка обострила его мнительность и гневливость. «Всемилостивейшая государыня! Я знаю, сколько важными делами Ваше Императорское величество отягощены, и без нужды крайней я бы не осмелился высочайшую вашу особу трудить. Мой разум перемешан, и я не знаю, как зачать и что писать; ибо кажется мне, что всё моё красноречие нанесённой мне обиды ясно не изобразит…» — начал Сумароков.

Императрица ответила ему резко, хотя и подсластила отказ комплиментами. «Естли же граф Салтыков заблагорассудил приказат играт, то уже надлежало без отговорок исполнить его волю. Вы более других, чаю, знаете, сколь много почтения достойны заслуженные славою и сединой покрытые мужия, и для того советую вам впред не входит в подобные споры, чрез что сохраните спокойство духа для сочинения, и мне всегда приятнее будет видит представлении страстей в ваши драммы, нежели читать их в писмах. Впрочем остаюсь к вам добросклонна».

Самое страшное, что ответ она переслала и Салтыкову. Фельдмаршалу письмо польстило — и он принялся показывать его кому ни попадя. Сумароков превратился во всеобщее посмешище.

Он считал себя ровней Вольтеру и Расину, основателем русской литературы, которой — Сумароков в это верил! — суждено великое будущее. И был уверен, что монархи должны дорожить его расположением, как дорожили они вниманием французского просветителя. Сумарокову казалось, что именно он создаёт Екатерине репутацию просвещённой монархини — он, посвятивший ей «Пчелу», приветствовавший её сладкозвучными одами. Монаршая неблагодарность ошарашивала — в голове поэта сгущались тучи мнительности. Салтыков повсюду высмеивал назойливого драматурга из погорелого театра, который запутался в актрисах и запоях.

Актриса Иванова написала драматургу извинительное письмо, которое не могло ничего исправить. Свою «скаредную» игру в «Синаве» объясняла недомоганием.

Но никто и не думал наказывать недругов Сумарокова. Тогда он обратился к русской Минерве (уж не Сумароков ли первым её так назвал?) с двусмысленными стихами:

Лишенный муз, лишусь, лишуся я и света.

Екатерина, зри, проснись, Елизавета,

И сердце днесь мое внемлите вместо слов!

Вы мне прибежище, надежда и покров;

От гроба зрит одна, другая зрит от трона:

От них и с небеси мне будет оборона.

Обращаясь к Екатерине, он вспоминал о поддержке почившей Елизаветы — а это воспринималось как утончённая дерзость. Секретарь Козицкий оставил императрице записку о новой корреспонденции от Сумарокова. Екатерина начертала на этой записке: «Сумароков без ума есть и будет».

Сумароков привычно превращал ярость в эпиграммы, но не мог утолить жажду мщения. Он обрушился на всю московскую публику, на сплетников, подпевающих зарвавшемуся Салтыкову:

Наместо соловьев кукушки здесь кукуют

И гневом милости Дианины толкуют;

Но может ли вредить кукушечья молва?

Кукушкам ли понять богинины слова?

В дубраве сей поют безмозглые кукушки,

Которых песни все не стоят ни полушки.

Лишь только закричит кукушка на суку,

Другие все за ней кричат: куку — куку…

В те дни Державин пребывал в Москве, предаваясь картёжному разгулу. Почти безвестный поэт, он, как и большинство литераторов, считал, что в публичной переписке с императрицей поэт выглядит нелепо. И Державин решил побить Сумарокова его же оружием: каламбуром. Созвучие роскошное: «Сумароков» — «сорока», как раз годится для эпиграмм и басен. Он написал эпиграмму, в которой переиначил строки сумароковской «На кукушек в Москве»:

Не будучи Орлом Сорока здесь довольна,

Кукушками всех птиц поносит своевольно;

Щекочет и кричит: чики — чики — чики,

В дубраве будто сей все птицы дураки.

Но мужество Орла Диана почитает,

И весь пернатый свет его заслуги знает.

Сорока ж завсегда сорокою слывет,

И что Сорока врёт, то всё сорочий бред.

В московских салонах этот пасквиль подхватили. Разумеется, Державин не обнародовал авторства. Сумароков не мог скрыть бешенства: кто из поэтов посмел на него ополчиться? Давно в гробу его соперник Ломоносов, оставил сей мир и Тредиаковский. Херасков — его приятель и ученик, не способен на глупое коварство. Кто? В те дни Державин нередко гостил у Сумарокова. Александр Петрович не был богачом, но гостей принимал хлебосольно, да и сам не был чужд чревоугодия. Державин не раз обедал у Сумарокова, не выставляя перед признанным поэтом своих литературных амбиций. Василий Львович Пушкин (вот кто знал толк в литературном фехтовании) рассуждал: «Державин исподтишка писал сатиры на Сумарокова и приезжал, как ни в чём не бывало, наслаждаться его бешенством». Сие — не коварство и не жестокость. Державин не считал Сумарокова своим врагом. Пушкин хорошо понимал: это литературное озорство, без которого марание бумаги превращается в рутину. Хотя, если посмотреть глазами Сумарокова… Не пожалел Державин старшего собрата, попавшего в беду.

А граф Салтыков, хотя и получит в скором времени (вполне заслуженно) фельдмаршальский жезл, в истории Москвы останется как тот главнокомандующий, который дал дёру из Белокаменной в дни эпидемии. К истории с актрисой Ивановой и строптивым поэтом эта ретирада Салтыкова, конечно, не имеет отношения.

Сумароков в своём московском уединении воспринимался как патриарх фронды. Он всегда был свободомыслящим шляхтичем. Хотя однажды Александр Петрович сорвался, впал в фарисейство. Было дело, они с Державиным (порознь, разумеется) откликнулись стихами на один сомнительный, если не сказать, позорный проект.

Так сложилось: Москва — город трёх великих несостоявшихся строек, каждая из которых была вызовом здравому смыслу. Сначала Борис Годунов возмечтал укрепить свою власть возведением невиданного храма, который бы затмил и заменил всю Соборную площадь Кремля. Колокольня Ивана Великого, которая была в те времена самым высоким сооружением в империи, виделась частью этого грандиозного ансамбля. Но очень скоро царю Борису стало не до зодчества… Третье несостоявшееся московское чудо — Дворец Советов. Проект архитектора Бориса Иофана был пиком гигантомании, циклопический Ленин должен был взмыть под облака и нависнуть над столицей первого в мире государства рабочих и крестьян. Могучие очертания Дворца Советов помещали на открытки, почтовые марки и коробки со сластями. Изображение этого так и не построенного здания можно увидеть на стене московского Северного речного вокзала. Строительство резво началось на месте разрушенного храма Христа Спасителя — но в результате пришлось удовлетвориться бассейном «Москва». Печальная судьба бассейна — это уже другая история.

Мы назвали первое и третье из несостоявшихся московских архитектурных чудес — а где же второе? Вернёмся в екатерининскую Россию. Империя претендовала на мировую гегемонию, готова была подчинить Польшу, грозно нависнуть над Швецией, прорваться в Грецию, отвоевать Константинополь у магометан. С размахом отстраивался Петербург. Его геометрически выверенные проспекты и затейливые дворцы не стыдно было продемонстрировать любому европейцу. А вот Москва… Тесный старорусский город, зажатый в кольцах Белого города. Пёстрая азиатчина — и в архитектуре, и в образе жизни. Грязь, хаотичная торговля, мерзость запустения рядом с богатыми усадьбами и храмами. Храмов в Москве — необозримое множество, монастырей — пожалуй, как ни в одном другом городе. Но московские церкви отличались от величественных европейских соборов. Они казались слишком камерными, деревенскими. На Екатерину произвела сильное впечатление только Соборная площадь Кремля. Ну, и прославленный собор Покрова на рву, хранящий память о Василии Блаженном, считался символом самобытной русской архитектуры.

Императрица принялась обустраивать Москву. Ей хотелось подчеркнуть преемственность с историей Руси, оказаться на вершине многовековой эпопеи. Немало времени императрица проводила в Белокаменной. Жила то в Кремле, то в Коломенском — в неуютных дворцах, которые и сравнить нельзя было с петербургскими чертогами. Тот Большой Кремлёвский дворец, который мы знаем, с Георгиевским залом и чудесной личной половиной архитектор Константин Тон выстроит только при Николае Первом!

Екатерина уверилась, что из всего кремлёвского дворцового комплекса только Грановитая палата соответствует имперскому величию России.

Выходит, Первопрестольная должна была обрести европейское лицо. В Москве начали возводить уникальные ампирные комплексы, которые по сей день поражают и радуют глаз: казаковский Сенат, Воспитательный дом… Но самым амбициозным московским проектом стал новый кремлёвский дворец. Задумка Баженова была сколь гениальной, столь и варварской. Предстояло разрушить стены и башни Кремля — те самые, что мы видим, проплывая мимо старинной крепости по Москве-реке. И это не просто дерзость самоуверенного гения (каждый архитектор втайне мечтает сломать привычный контекст, выстроив свой город!) — идея Большого Кремлёвского дворца рождалась в беседах императрицы и зодчего.

Екатерина приметила в молодом офицере Баженове своего градостроителя, как приметит после «Фелицы» в Державине своего поэта. Василий Иванович Баженов пришёл к придворной славе издалека. Скромный попович из Калуги — своим возвышением он целиком был обязан вкусам императрицы и её фаворита Орлова. Мечтатель, мистик, Баженов был вольным каменщиком. Масонство для него не было пустой забавой, его пленил дух тайного общества. Свои творения Баженов украшал масонской символикой.

Архитектор поселился в кремлёвском Потешном дворце, там для него устроили мастерскую. В команде Баженова работали в то время выдающиеся архитекторы, назовём только одно имя: Матвей Казаков, будущий строитель кремлёвского Сената, московского Благородного собрания, доброго десятка изящных ампирных церквей и усадеб. Но вот над неприступным Кремлём нависла угроза. В 1770 году были сломаны Тайницкая, Петровская, две Безымянные башни и стены между ними. Пришлась ли по душе Сумарокову эта перестройка или он просто хотел восстановить добрые отношения с монархиней, но он приветствовал начало варварского строительства:

И расцветёт Москва подобьем райска крина,

Возобновляет Кремль и град Екатерина!

Низвержена гора монаршескою волей,

И Кремль украсится своею новой долей,

Со славою придет Паллада к сим местам

И будет обитать ко славе россов там…

Говорят, после этих стихов некоторые москвичи, патриоты города, перестали здороваться с Сумароковым. Державин в те годы не был обременён обязательствами перед двором и не стал воспевать сомнительные проекты императрицы. Он вырос в Казани — городе, где все дороги ведут в Кремль. Русское устройство городов нравилось Державину, подражание Европе он не считал благом. «Низвергнута стена» — и что в этом похвального? Ломать — не строить, а ведь это — детинец Руси, средоточие нашей истории и православной святости. Баженов, отбросив сомнения, смахивал с кремлёвской земли и монастырские постройки. Державин написал грустные стихи «На случай разломки московского Кремля для нового дворца»:

Прости престольный град, великолепно зданье,

Чудесной древности Москва, России блистанье.

Сияющи верхи и горды вышины

На диво в давний век вы были созданы.

В последний раз зрю вас, покровы оком мерю

И в ужасе тому дивлюсь, сомнюсь, не верю.

Возможно ли гробам разрушиться, восстать

И в прежней красоте чуднее процветать?

Право, получилось не в пример человечнее, чем у Сумарокова…

Как известно, план Баженова не воплотился. Когда императрица пошла на попятную и отменила грандиозное строительство, московские «невольные каменщики» принялись восстанавливать древние стены. Державин ликовал. Древний город спасён!

Взгляды Сумарокова и Державина частенько не совпадали. Скажем, Александр Петрович то и дело обрушивался на церковь и духовенство, вооружившись рационалистическими аргументами, что не мешало ему сочинять духовные оды, проникнутые религиозным чувством. Мыслители XVIII века не отождествляли Церковь и христианство. Прекрасно только то, что разумно, — это правило для Сумарокова было основой основ, а Церковь ему противоречила и прислушиваться к доводам просвещённого аристократа не намеревалась. Державин (в отличие от Суворова) тоже не был усердным прихожанином. В храме бывал нерегулярно, даже не каждое воскресенье. У Державина не было духовника, среди его близких друзей окажется лишь один священнослужитель — отец Евгений Болховитинов, с которым его на склоне лет свяжут литературные интересы.

Писатели — идеологи просвещённого дворянства — не отмахивались от политических вопросов. Воззрения Сумарокова и Державина разнились, хотя и не стали противоположными.

Кто и на каких основаниях должен править страной? Этот вопрос много веков кружит головы, и мы-то знаем, что окончательного ответа не будет. Сумароков настаивал на власти благородного общества — лучшей, просвещённой части дворянства. У крестьянского большинства просто не было шансов проникнуться идеями Просвещения. Каждый опирается на собственный опыт… Сумароков был потомственным патрицием и стремился к патрицианской демократии. Державин, не попавший в кадетский корпус, достиг вершин благодаря неустанному рвению и счастливому случаю. Подобно Петру Великому, он акцентировал внимание на том, что дворянство есть служилая элита и только самоотверженная служба даёт ему право на привилегии. В мировоззрении Державина монарх занимает более важное место. Он — всесильный глава патриархальной семьи. От революций Державин отшатывался в ужасе, как от самоубийственного святотатства.

Консерватизм не означает апологию бездействия. Державин — опытный управленец — прекрасно понимал, что нужно постоянно приноравливаться к перемене обстоятельств, к метаморфозам технического прогресса. Он лично знал трёх монархов — Екатерину, Павла, Александра, немало пожил и при Елизавете, служил в Преображенском полку во времена Петра Третьего. И никогда новый монарх не становился продолжателем предыдущего. Всякий раз после смены императора вырисовывалась политическая антитеза. И даже первоначальное вынужденное обещание вступившего на престол Александра: «Править по заветам бабушки» окажется лукавым. Екатерининские нравы, екатерининская слава, екатерининский молодецкий размах — всё останется в прошлом без возврата.

Что же до литературных пикировок — будем иметь в виду, что в те годы творческий пыл в Сумарокове не угас: вспомним, что свою лучшую трагедию «Димитрий Самозванец» он создал как раз в эти месяцы. Депрессия помогла творчеству… Не все влиятельные покровители закрыли перед ним двери: верным остался Разумовский. Благодаря поддержке мецената Сумароков и в полуопале публиковался и царил на сцене. Но из бедности он постепенно впал в нищету.

Преображенец Державин отдавал должное Сумарокову, но протаптывал в словесности свою тропу. В стихотворении 1770 года «Пламиде» уже проглядывает силуэт личностного «естества», столь важный для державинской поэтики в будущем. Красноречивое, со множеством восточных преувеличений объяснение в любви завершается полным авторским ощущением комизма ситуации: «Но, слышу, просишь ты, Пламида, в задаток несколько рублей…» И тут же становится смешным, комичным сам автор, незадолго до этого восклицавший:

Хоть был бы я царем вселенной,

Иль самым строгим мудрецом, —

Приятностью, красой сраженный,

Твоим был узником, рабом.

Так в поэзию Державина проникает самоирония — счастливый дар поставить себя в двусмысленное положение, да так, чтобы читатель ахнул, чтобы понял: перед ним — не литературная функция, а полнокровный человек, которого не расчислишь! Вот и оказывается, что умевший выразить трагизм бренной человеческой жизни автор оды «На смерть князя Мещерского» с её погребальным «металла звоном» прекрасно чувствовал смеховое начало, и эти два свойства взаимосвязаны.

Но вырваться из нищеты и безвестности с помощью лиры Державин не умел. Нужно было отличиться на поле брани!