Родина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Родина

Не все ль равно, какой земли касаются подошвы?

Б. Окуджава

Автор этих заметок значительную часть своей жизни потратил, переезжая с места на место. «Видел дальние страны и звёзды чужих небес» — так, кажется, написано на могильном камне Стивенсона, и я смело могу сказать о себе то же самое. Улыбнитесь — я не обижусь, но я этим очень горжусь. И вот под старость за несколько лет до своего шестидесятилетия снова я покинул страну, где родился, и уехал на родину историческую, в страну, где до того ни разу не побывал, где некогда жили далёкие предки моей покойной матери. Уехал, чтобы жить и умереть там. Почему я это сделал?

Ну, во-первых, конечно, роль тут сыграл еврейский вопрос. Я еврей, не только по матери, но главным образом, как мне представляется, потому что «не уродился русским» по выражению моего отца. В России я получил, кажется, всё… нет, вру: не всё, конечно, если жив остался и не искалечен, но весьма значительную часть того мучительного и безысходного, что здесь в течение целого тысячелетия время от времени совершенно безвозмездно и весьма настойчиво предлагается любому местному уроженцу, а сверх того ещё и дополнительный еврейский спецпаёк (тоже, разумеется, не полностью, но с моей точки зрения в достаточном количестве). Были, конечно, причины личного характера. Были причины, которые вряд ли могут быть понятны многим моим землякам-евреям, а некоторым, уверен, наоборот покажутся очень близки — среди них первая, развал СССР, который явился для меня неожиданным потрясением, не смотря на то, что я родился и был воспитан в семье, крайне антисоветски настроенной, и позднее даже участвовал в работе некоторых диссидентских организаций. Я никогда не думал, например, что потеря Россией Черноморского флота станет для меня столь тяжким ударом (в молодости я был моряком), до сих пор не могу смириться с мыслью, что украинцы, с которыми, я без малого десять лет работал в Атлантике и Тихом Океане, стали иностранцами, никак не могу понять, куда девался Арбат, и почему нельзя посидеть там в шашлычной «Роиони», и нельзя слетать во Владивосток или Магадан, где у меня друзья, и нельзя в Сухуми, и нельзя в Таллин. И почему я, должен выбирать между православным коммунизмом и злой пародией на европейскую демократическую доктрину? И почему в моей родной Москве, в подземном переходе на Тверской, ко мне подходит с виду вполне порядочный молодой человек и, вероятно, не имея ещё привычки узнавать людей моей национальности с первого взгляда, вежливо предлагает мне брошюру, которая называется «Россия и жиды», — с доброй улыбкой: «Почитай, папаша, очень полезная книжка». К слову об антисемитизме, я никогда не боялся его и, быть может поэтому, не очень от него пострадал. Правда, мне несколько раз в драках на национальной почве ломали переносицу (длинный еврейский нос меня подводил), но ведь я и сдачи давал. Кому сильнее доставалось?

Не знаю, стоит ли обращать внимание читателя на то очевидное обстоятельство, что в мотивах моего переезда из России в Израиль национальная, еврейская мелодия едва слышна. Однако, в момент, когда стало ясно, что из России я хочу уехать, передо мною не возник вопрос, куда я уеду из России. Хотя я и работал до того во многих странах за пределами СССР, сложилось так, что если не в России, то жить постоянно нигде, кроме Израиля, мне и в голову не пришло. Одним словом, как бы то ни было, я уехал.

Я провёл в Израиле чуть больше трёх лет и недавно появился в Москве по делу. Собирался на месяц, а пробуду здесь, возможно, целый год, а может быть и дольше, а может и вовсе никогда не вернусь в Израиль. Приходится признать, что минувшие три года прошли для меня очень непросто. Израиль крепко и больно вошёл в мою душу, как женщина, которую люблю, и которая, не знаю, ждёт ли меня там. Но теперь, умудрённый горьким опытом, я постоянно задумываюсь над тем, где мне искать в Израиле работу, потому что я журналист — к сожалению, ни одно русскоязычное издание в еврейской стране, с моей точки зрения не годится никуда профессионально, не говоря уж о том, что никому не нужна литературная работа на русском языке, чего и следовало, впрочем, ожидать, а работать по шестнадцать часов у заводского конвейера, как мне приходилось в течение двух с половиной лет, не могу уже по возрасту.

По счастью некоторые серьёзные проблемы, которые, буквально, терзают новых репатриантов в Израиле, меня коснулись не так остро, как многих моих товарищей-репатриантов, приехавших со мной одновременно. Например, когда в Иерусалиме ночью во сне я ощущал явственный запах махорки, и снился мне матросский кубрик, или таёжная палатка, или прокуренный грохочущий тамбур вагона, где за мутным стеклом разворачивается родной, необъятный тысячеверстный простор, я не переживал отчаяния, грустно было, но грусть эта душу не надрывала. Почему? У моряков, есть поговорка: «Не мучайся — земля-то круглая», — я это усвоил с молодых лет, и нет на земле такого места, которое могло бы мне показаться замкнутым пространством. У большинства это не так. И вот я хочу поделиться своим опытом с теми, кто собирается, как и я, совершить алию — восхождение на гору Сион, так принято в Израиле называть репатриацию евреев.

Прежде всего, конечно, следует отметить, что алия лично мне пока не удалась, моего духовного восхождения на гору, где некогда, в соответствии с библейским преданием Авраам, праотец всех евреев, должен был принести в жертву Богу сына своего Исаака, не произошло. Не произошло далеко не исключительно по моей вине. И, насколько я могу доверять своим отрывочным впечатлениям, в современном Израиле люди, совершившие такое восхождение, вообще, находятся в меньшинстве. Более того, их не любят, сторонятся и даже боятся из-за их неукротимого характера, вспыльчивости, упрямства и ряда других качеств, делающих таких людей, как и сабров (сабра — кактус по-арабски — т. е. местный уроженец еврейского происхождения) скорее похожими на северокавказцев, афганцев или курдов, чем на евреев диаспоры, какими на всех обитаемых континентах привыкли видеть евреев различные народы, в чьей среде они жили веками. Вероятно, поэтому и по некоторым другим причинам в большой политике, бизнесе, среди руководства многочисленных религиозных общин, в искусстве и литературе, в спорте, даже в преступном мире — повсюду слышны имена деятелей, несущих неизгладимую печать страны исхода.

Мне показалось, будто ясное осознание того, что я собираюсь сейчас написать, необходимо каждому еврею, намеревающемуся совершить репатриацию, но ничего подобного, к сожалению, невозможно прочесть в печатных изданиях «Еврейского Агентства» и ряда других израильских государственных и общественных организаций, действующих в странах, где евреи живут и которые они собираются покинуть с целью обрести свою национальную среду, утраченную два тысячелетия тому назад. В особенности же знать об этом должны те, кто едет в Израиль, не имея никаких идеологических мотивов, просто в поисках спокойной и комфортной жизни, спасаясь от безработицы, бедности, войны и т. д. Таких репатриантов Израиле очень много, и они по праву заслужили прозвище «колбасная алия», которое, думаю, очень верно их характеризует и легко объясняет скверное отношение к ним местного населения.

В Израиле у меня много знакомых полицейских, уголовников и бродяг. В этом нет ничего удивительного, потому что такова специфика «русской улицы» в этой стране. Золотое небо над Святым Городом прекрасно, как и тысячелетия тому назад, но и люди так же неразумны, жестоки и несчастны, как всегда под этим небом. Вот несколько беглых заметок об этом.

Итак, в первые дни по приезде мы с женой бродили по Иерусалиму, глазея во все стороны, покупая всякую ерунду и то и дело присаживаясь за столик в многочисленных кафе. У нас были деньги, «корзина абсорбции», которые казались немалыми, хотя бы уж потому, что получены были даром — это был первый случай в моей жизни, когда кто-то вручил мне деньги совершенно бескорыстно, не в уплату, и не в благодарность за что-то, а просто потому, что я приехал. И, если б я, репатриировался, имея счёт в Швейцарском банке, «корзина» всё равно была бы мне положена.

На меня город произвёл ошеломляющее впечатление. Быть может, однако, это объясняется тем, что я невольно наполнил его историческим, нравственным и духовным содержанием, дорогим мне с раннего детства. Вот здесь, на пологих склонах этих древних гор, кода-то горели бесчисленные костры непобедимого войска Давида, незадолго до того в Хевроне провозгласившего себя царём над Израилем. А там, где сейчас сияет золотой купол мечети Аль-Акса (символический камень преткновения ближневосточного конфликта), высились стены неприступной крепости Цион, в которой пытались обороняться иевсуиты. И вот я уже представлял себе суровые лица их воевод, подходивших к царскому шатру с предложением выкупа за возможность оставить крепость без боя. Мне слышались звон оружия, ржание коней и воинственные выкрики шлошим гиборим, «тридцати героев», составлявших ближайшую дружину неустрашимого полководца, величайшего поэта и религиозного вождя евреев. Так начиналась Мировая История. Однако…

Мы проходили мимо небольшого кафе, откуда слышалась родная речь, и я предложил зайти. Мы ещё не успели сесть за столик, как жена быстро подошла к какому-то человеку, сильно обросшему, седому, оборванному и засаленному, вернее всего не одну ночь спавшему под открытым небом.

— Как вы смеете здесь материться? — закричала она. — Убирайтесь!

— Геверет (госпожа)…, — произнёс он заплетающимся языком.

Предположив, что он сказал что-то оскорбительное, я тоже подошёл и взял жену под руку:

— Что такое ты сказал?

— А-а-а, понятно, — протянул он. — Виноват, гражданочка. А я… А мне, извиняюсь, конечно, куда убираться-то?

— В Россию убирайтесь, там вы можете материться, сколько вам угодно.

Он покачал отяжелевшей головой:

— Сию минуту, шнурки только поглажу. А вы, извиняюсь, давно в стране?

— Четвёртый день.

— А я семнадцатый год. Вы мне не добавите? — пятнадцати шекелей на дорогу не хватает. До самого Кировограда.

Я протянул ему бумажку в двадцать шекелей:

— Ну, ладно, друг, не обижайся.

— Какие там обиды? — тянул он. — Домой еду. Зеев! Насыпай мне сразу двести грамм. Вот выпью, и сразу — дома. Красота… Сперва к отцу схожу на кладбище. Нет, сперва я ещё выпью, а потом…

— Рома, — сказал ему бармен из-за стойки, — верни людям деньги и сиди тихо. Ты и так уже готов, — он обратился к нам. — Смотрите, двадцать шекелей здесь не такая пустяковая сумма, курицу можно купить. Ну, и как вам тут у нас?

— Да, как-то пока…

— Не расстраивайтесь, дальше будет ещё хуже, — очень популярная среди репатриантов шутка.

В Тель-Авиве есть у меня хорошая знакомая, которая в большой беде, я обещал ей помочь, она поверила, что хочу помочь, но знала, что не помогу. Она права оказалась. Хотел бы я знать, как она там сейчас сражается за место под солнцем. Неля, «туристка» — трудится в публичном доме. «Очень симпатичная девочка, — так характеризует её усатая и злобная интеллигентная дама, которая в заведении заведует кадрами. — Хотя и несколько полная, но очень симпатичная. Имеет европейский шарм». Действительно, ярко-рыжая с веснушками, зеленоглазая, очень подвижная и весёлая толстушка лет тридцати пяти. Приехала в Израиль из Омска. Хозяин вставил ей великолепные зубы, за которые она уже выплатила (на это ушло два года напряжённого труда) — предмет гордости — можно улыбаться и даже заливаться то и дело серебристым смехом безо всякого урона для бизнеса.

Есть в Тель-Авиве, дешёвый олимовский ресторан, который называется «Эдем» (Неоновая реклама подмигивает: «Все виды услуг!»). Я спросил бетахонщика:

— Что, точно все виды?

— Есть деньги? За деньги — что хочешь. Что ты хочешь?

Я захотел двойную порцию водки и стакан чаю.

— Правильно, — сказал парень, внимательно прозванивая меня. — Это по-русски. И не дорого. Садись, заказывай.

Я сел за столик и стал наблюдать, как одна из девочек, опираясь пышной грудью о стойку, вытанцовывала что-то латиноамериканское под музыку, которая неслась из мощного усилителя за спиной у бармена. Собственно, она танцевала одной своей круглой, упругой, необъятной и в то же время поразительно гармоничной в своих нежных очертаниях задницей, туго обтянутой полупрозрачной тканью. Все мужчины любовались. Грешный человек — любовался и я. Бармен, мимолётно глянув на меня, что-то негромко ей сказал, она тут же повернулась ко мне:

— А за просмотр мне ничего не причитается? — с ослепительной фарфоровой улыбкой.

Я отодвинул свободный стул, приглашая её за столик.

— Сколько с меня за просмотр?

— Шучу. А за настоящий стриптиз полсотни шекелей.

— Выпьешь водки?

Она посмотрела на часы:

— Нет, поздновато уже. Мне всю ночь работать. Возьми кофе и чего-нибудь сладкого.

Она уплетала пирожные и выпила две чашки крепчайшего кофе.

— Слушай, я беру двести пятьдесят за час очень крутого секса. Для тебя будет полтораста.

Я качнул головой:

— Не обижайся, я так не делаю никогда, — признаюсь, именно потому, что она понравилась мне, я покривил душой.

Грустная тень набежала на румяное лицо и прошла. Неля звонко засмеялась:

— Молодая жена?

— Почему молодая? Старая.

Грустная тень на этот раз не проходила целую минуту. Затем улыбка вернулась.

— Всё правильно. Смотри. Ещё года через два я совсем растолстею, со мной работать станет не выгодно. Я тогда с хозяином рассчитаюсь, заведу себе приличный прикид, типа «деловая женщина», и поймаю здесь дорогого лоха. Выйду замуж… Не веришь? Ладно. Пошли в номер, я сама заплачу.

Снова я покачал головой. Вдруг лицо её стало серьёзно и строго, сдвинулись золотистые брови и потемнели глаза.

— Ну, почему так всегда? Как интересный мужик попадётся — или женатый, или мозги набекрень, — сколько же раз мне приходилось слышать эту фразу от одиноких женщин за последние сорок лет! — Тут один ходил ко мне, датишный (религиозный), обещался в Штаты увезти, гиюр (процедура обращения в иудаизм) грозился провернуть в Раббануте за двое суток, я побоялась…

— Чего ж ты побоялась?

— Да ну их… Ладно. За угощение спасибо. Приходи, как время будет, потреплемся. Пойду, часок покисну одна в бассейне — я так отдыхаю всегда, а то повалит народ, уже будет не до того.

Меня арестовали дома, поздно вечером. Если позволите, не стану уточнять, за что арестовали. Был об этом материал в «Огоньке». Во всяком случае, ничего такого, что могло бы заставить российского участкового пальцем шевельнуть. Я провёл в Иерусалимском СИЗО полмесяца — чепуха, и отпустили со строгим предупреждением. На арест приехал русскоязычный полицейский, молодой парень.

— Милостивый государь, — он застенчиво пытался шутить, чтобы позолотить земляку пилюлю, — я вынужден арестовать вас именем закона.

Стараясь держаться бодрее, я ответил:

— За неимением шпаги, могу вручить вам только свой теудат зеут (паспорт).

У нас на лестнице не было освещения, и он предупредительно пошёл вперёд со словами: «Осторожней, вот безобразие — здесь шею сломаешь у вас». Потом нужно было идти по узкой, неосвещённой дорожке, которая метров через десять раздваивалась — направо, к его машине и налево, в лабиринт таких же дорожек в густых зарослях кустарника. Головокружительный аромат иерусалимских роз. Мой конвоир шёл впереди, а я за ним. Когда мы сели в машину, я сказал ему:

— Послушай, парень. Я, арестованный, иду у тебя за спиной в темноте и в мягких бесшумных сандалиях. Во-первых, я мог бы выдернуть у тебя пистолет из кобуры. А во-вторых, гораздо проще: когда ты свернул направо, я бы у тебя за спиной пошёл налево. И когда б ты меня догнал, и где?

— А я знал, что ты не сбежишь.

Не смотря на недовольство напарника, тоскливо зевавшего за баранкой, этот парень проговорил со мной минут сорок. Оказалось, что его странная для полицейского манера нести патрульно-постовую службу объясняется просто тем, что он по профессии (принято говорить: «в прошлой жизни») — школьный учитель математики. Хотя ему и удалось подтвердить в Израиле свой диплом, но устроиться на работу в школу он не смог и больше не надеялся. Службой в полиции был очень недоволен. Естественно, начальство, также, было им недовольно. Дело двигалось к увольнению.

Напарник с раздражением напомнил ему, что положено надеть на меня наручники. Он что-то очень резко с русским матом пополам ему ответил.

— Хватит дурака валять, — сказал я ему, протягивая руки. — Мне от этого не легче, а тебе влетит.

Неожиданно он сказал с характерной картавостью и типичным выговором уроженца бывшей российской черты оседлости:

— Ну, жиды проклятые, вашу мать!

Я ошеломлённо уставился на него.

— Ну, что вы на меня смотрите? — сердито проговорил он, застёгивая на руках у меня «браслеты». — Да. Я в Израиле стал антисемитом.

— А ты разве не еврей?

— А кто ж? Еврей, конечно, — печально ответил он.

Известно, что ностальгия, в большей или меньшей степени всегда поражающая человека, покинувшего родной край, особенно болезненно проявляется у российских уроженцев. Никто не должен забывать об этом, принимая решение об эмиграции или репатриации за пределы России, как бы тяжела ни была его жизнь в России. С другой стороны, куда бы ни переехал такой человек, повсюду его встречают неласково, во всяком случае, с решительным непониманием, и это вовсе не относится исключительно к этническим русским. С древнейших времён в России, а тем более, вплоть до недавнего времени — в СССР, культурная, технологическая, трудовая и бытовая база, как для простого обывателя, так и для высоколобого интеллектуала, была абсолютно уникальна. Перемены, наметившиеся в недавние годы, далеко не так значительны, как это представляется со стороны. По-прежнему нигде в мире люди не живут, не работают, не развлекаются и даже не умирают так, как на «шестой части суши». Где мне только не приходилось встречать российских эмигрантов, мучительно пытавшихся усвоить чужой жизненный стереотип и неспособных этого сделать. Многие же сразу его отвергали, пытаясь продолжать жить по-российски, что за пределами России совершенно невозможно. Я наблюдал это трагическое явление в США и Канаде, на Кубе, в Испании, в Англии, в Гибралтаре, Гане, Сенегале — повсюду там можно встретить человека, который, услышав русскую речь, бросается к вам, со слезами и тоской, будто к родному брату после долгой разлуки. Что же касается евреев, репатриирующихся в Израиль, то, практически, каждому из нас за немногочисленным исключением приходится переживать ещё более сложную и противоречивую ситуацию.

Одно из тяжелейших и неизгладимых воспоминаний моей молодости. Была девушка, которая мне очень нравилась, и, кажется, я нравился ей. Однажды она сказала:

— Миша, не обижайся. Ты хороший парень, но у нас с тобой никогда ничего не будет.

— Почему?

— Говорят, от евреев пахнет как-то нехорошо…

Когда сейчас я пишу об этом на пороге неумолимой старости, седой и лысый, по-русски говорят: битый жизнью человек, я всё ещё не преодолел эту горькую, несправедливую обиду, и руки вздрагивают, и больно тяжелеет сердце. Но вот, приехав в Израиль, я впервые столкнулся с тем, что окружающие не видят во мне еврея, не признают своим, меня называют русским, со мной обходятся, как с гоем, а есть на идеше ещё и слово «хазер», свинья — так вот, это я, пока я не преодолел в себе всё, что во мне есть русского. И тут же выясняется, что русского во мне очень много, хоть я и не уродился русским, как это отцу моему виделось, а еврейского нет почти ничего, по убеждению окружающих меня израильтян. Кто ж я был в России? Кем же я стал в Израиле?

С другой стороны. Однажды, ещё в ульпане, ко мне подошла немолодая женщина и спросила, что такое Левант. Она была очень взволнована и удручена. Поздновато, однако, она задалась этим вопросом.

— Ну, это общее название стран восточного Средиземноморья. А почему, собственно, вы этим заинтересовались?

— Арабы, значит, левантийцы?

— А как же?

— А израильтяне?

— Ну, а как же? — повторил я.

Я рассказал ей, что левантийцы — как правило, люди, воинственные, взрывные, решительные, предприимчивые и склонные к авантюрам. В Средневековье левантийский купец, снаряжая корабль с товаром в дальнее плавание, вооружал его для защиты от тунисских пиратов таким образом, чтобы, при случае, боезапаса хватило бы и для нападения. Типичным левантийцем был, например, Отелло. За минуту до смерти он рассказывает, как однажды в Алеппо зарезал турка за то, что тот «бранился и поносил Республику». Вся его жизнь, полная опасностей, несчастная любовь к дочери дожа, бешеная ревность, и смерть — всё это характерные проявления левантийского менталитета. Я увлечённо рассказывал ей, как за несколько дней до начала войны 1948 года Голда Меер, переодевшись простой крестьянкой, в сопровождении проводника-араба, который никак не мог быть надёжным в те дни, пробиралась к королю Трансиордании Абдаллаху для последней попытки предотвратить кровопролитие. Я говорил о нынешнем премьер-министре, который в 1973 году, когда Израиль находился на грани полного разгрома, под непрерывным обстрелом внезапно навёл понтонный мост, форсировал Суэцкий канал и не полностью укомплектованным танковым батальоном вышел к Суэцу. Писатель Фромер, служивший тогда в инженерных войсках и наводивший эти понтоны, вспоминает, как А. Шарон первым проехал по мосту на простом «джипе», а на броне одного из семи его танков кто-то написал: «Арик — царь Израиля».

Женщине, которая обратилась ко мне, такая характеристика израильтян совершенно не понравилась. Евреи её родного города Житомира были совершенно другими людьми, она выросла среди потомков Тевье-молочника, находившего силы в мудром смирении перед немилосердной судьбой, и других евреев знать не хотела. Она слушала меня, склонив голову, молча. Потом сказала: «Нет, это не моё… Нет, нет!»

Иными словами, приезжая в Израиль, вы, прежде всего, обнаруживаете, что действительность радикально отлична от ожидаемого, и перед вами альтернатива — принять действительность, как она есть, или жить в одиночестве. Одиночество повисает над новым репатриантом, словно тёмная туча, как только он сошёл с трапа самолёта. «Некому сказать: Шалом!», — так это выразил один мой знакомый, приехавший в Израиль лет пять тому назад.

Множество распавшихся семей, поскольку один из супругов сумел абсорбироваться, а другой не сумел или не захотел. Почти неминуемый конфликт с детьми по этой же причине — молодёжь легче привыкает. Весьма сомнительная в России житейская истина, будто родители и взрослые дети должны жить отдельно, в Израиле становится непререкаемым законом.

Сегодня израильское общество расколото по целому ряду кардинальных вопросов, связанных с политикой внутри и вне страны. Необходимо определить свою позицию в непримиримой вражде правых и левых — поборников войны с арабским миром до победного конца и тех, кто возлагает надежды на мирные переговоры, верующих и неверующих, сторонников централизованного государства с крепкой властью и европейской демократической республики, свободного рынка и социалистической модели экономики. Выходцы с постсоветского пространства, непривычные к открытой политической дискуссии, в большинстве случаев не в состоянии сделать верный выбор. Опираясь на русскоязычный электорат, в Израиле существуют несколько политических партий, просто рассыпающих в своих программах обещания бесчисленных материальных благ — это эффективно в ходе предвыборной борьбы, не смотря на то, что такие обещания при внимательном рассмотрении совершенно не претворимы в жизнь.

Очень важно ещё одно обстоятельство. Государство Израиль крайне заинтересовано в алие. Однако, простому человеку осмыслить это, разумеется, сложно, и местные воспринимают репатриантов как явившихся на готовое нахлебников, которым приходится из кармана налогоплательщика выкраивать немалые куски.

Собственно, все, написанное выше, сводится к тому, что в Израиль нельзя ехать человеку, не способному или не готовому к тяжёлой борьбе за выживание. И ни в коем случае не следует ехать туда в надежде на благополучное и спокойное житьё. Израилю нужны солдаты и труженики. Война же на Ближнем Востоке носит крайне жестокий, истребительный характер с многочисленными жертвами среди мирного населения, а работа, которая может быть вам предоставлена, очень тяжела и плохо оплачивается. Потому что еврейское государство ещё не определилось в нерушимых границах, и внутренне его общественная жизнь не вошла в мирное русло. Кто хочет и в состоянии трудиться и сражаться за сионистскую идею — тот смело может и должен приехать в Эрец-Исраэль. А кто рассчитывает на безбедную и благополучную жизнь — тому придётся, возможно, подождать до конца 21 столетия, потому что никакое государство за полвека утвердиться не может.

И в дополнение ко всему написанному:

— Хочу домой, бо рега! (Подойди на минуту)» — именно так в первый же день моей работы меня окликнул бригадир. Не сразу я понял, что «Хочу домой» — это так он меня назвал, не понимая смысла русских слов. Он вовсе не хотел обидеть меня, просто механически повторил выражение, которое постоянно слышал от русских репатриантов, с которыми работал.

Итак, я хотел бы напомнить тому, кто меня, надеюсь, прочтёт, что ни в одном языке на планете слово родина не имеет множественного числа, как и слово правда, это вполне естественно. Вспоминайте же об этом в очереди за документами на ПМЖ.

* * *

На Колхозной есть пивная.

Там Москва гуляет пьёт,

Там Россия, мать родная,

Водку, пиво продаёт.

Там на нож нарваться можно,

И в железку там игра,

И заходят осторожно

В ту пивную мусора.

Как откроют утром рано –

Будни, праздник — всё равно –

Там старик какой-то пьяный

Собирает на вино.

Пьяный мёртво, безвозвратно.

Клок седой над потным лбом

И пороховые пятна

На лице его рябом.

Что он горя перевидел,

Крови, грязи, пота, слёз,

А на братьев не в обиде

Он за всё, что в жизни снёс.

Всё простил солдат калека!

Наплевать по чьей вине

Так загнали человека

На работе и войне.

Он смеётся, сыпет матом,

Головой седой трясёт,

И ему в пивной проклятой

Каждый водки поднесёт.

Но, когда под вечер тёмный

Возвращается домой

Он своей Москвой огромной,

Он своей Москвой родной –

Злой, лихой, хмельной, весёлый –

Возвращается во тьму…,

Сам с небес Святой Никола

Улыбается ему.

Сплети мне кружева! Ну, хочешь — будет лето,

Зелёная трава и купол голубой,

И юная листва, и жаркий ливень света,

И тишина, и птицы, и покой.

Сплети мне кружева, и пусть они по небу,

Как облака плывут в далёкие края.

Туда пускай плывут, где я ни разу не был,

Туда пускай плывут, где кто-то ждёт меня.

А Тот, кто ждёт меня, Он пусть меня не судит,

А просто пусть поймёт, как хороша была

Ты в час, когда, устав от наших горьких судеб

(В них все пути темны), мне кружева плела.

* * *

Средний рыболовный траулер морозильщик «Вайда» медленно подходил к причалу Калининградского Рыбного Порта. Моряки толпились у фальшборта, вглядываясь в разноликую толпу встречающих, и я среди этих моряков. Мне тогда было, вероятно, двадцать два года, может, двадцать три.

Я тогда был странный паренёк, очень непохожий на своих товарищей — на тех, с кем работал в Атлантике, и на тех, кого оставил в Москве, а между этими людьми лежала непреодолимая пропасть.

У бетонной кромки пирса редкой цепочкой выстроились пограничники. С берега, через их головы несколько раз, со взрывами смеха и весёлыми выкриками, наши ребята, уже сильно подгулявшие, бросали нам бутылки с водкой, которые разбивались, конечно. Две или три бутылки кому-то удалось поймать. Это что-то вроде традиции, не знаю, дожила ли она до нынешних времён. А мне только нужно было увидеть в толпе два лица, которые в то время были для меня дороже всего того немного, чем я в жизни владел и о чём знал или догадывался. Женщина и девочка у неё на руках — темноволосые и синеглазые, смуглые, с продолговатыми, удивительно нежного овала восточными лицами — отец этой женщины был таборный цыган, а мать украинка. И вот я разыскал их. Я некоторое время, с трудом переводя дыхание, любовался ими, они плакали и смеялись, девочка доверчиво протягивала ладошки к ржавой громаде надвигающегося парохода, а женщина, с трудом удерживая её, рвущуюся вперёд, вероятно, ещё не разглядела меня среди похожих, будто братья, почерневших от загара, заросших и одичавших мужчин. Я знал, как она волнуется. Мы не виделись почти десять месяцев. Она, часто думала о том, что в Гаване, Дакаре и Такоради вокруг меня было много молодых, красивых и доступных женщин, и что я тоже думаю о калининградских моряках, всегда провожавших её на улице жадными взглядами, и что когда-нибудь это плохо кончится для нас. И нам обоим яростно хотелось, чтобы эти тяжкие помыслы поскорее рассеялись, как это всегда случалось, стоило нам только после разлуки остаться, наконец, наедине. Нам предстояло прожить на свете ещё несколько счастливых лет, до того момента, когда это однажды и наедине не прошло, и больше не проходило никогда, и живо в сердце до сих пор, будто твёрдый кусок холодного зла.

И вот она меня увидела. И она крикнула во всю силу своего прекрасного юного голоса:

— Мишка, мой! — сегодня, когда я пишу это, в моём прошлом нет больше ни одного по-настоящему светлого и чистого воспоминания, всё, так или иначе, замарано, и я всё чаще возвращаюсь к этому слабо мерцающему в мутной мгле невозвратной дали отсвету былой давно погубленной нами любви.

Нина стала пробираться ближе, я перегнулся через планширь и мы изо-всех сил смотрели друг на друга, она плакала, а я, как мог, проглатывал эти счастливые слёзы. Как же мне сейчас недостаёт слёз! Но сейчас я могу заплакать только спьяну, то есть это будет не по-настоящему, как в кино. На пороге шестидесятилетия плакать могут, наверное, только святые, а я ни разу в жизни святого человека не встречал и не верю в то, что человек из мяса и костей может быть святым, в том смысле, какой этому слову придаёт Священное Писание.

Я поступил в Литературный институт в 1971 году.

Дело было так. В Калининграде я целый месяц с помощью всяких сложных интриг добивался направления на тунцеловную базу «Солнечный луч», которая после рейса уходила в Иокогаму на гарантийный ремонт. И оттуда без автомобиля «Волга» никто не должен был вернуться. И на это у меня ушло рублей восемьсот, по тем временам огромные деньги. Кого я только не поил в ресторане «Балтика». У моего приятеля была возлюбленная — начальник электо-механической службы Управления. Очень важная дама. Её возили в Светлогорск раза три, а она ничего, кроме армянского коньяка, пить не желала. Ну, шампанское, это само собой. Наконец, она позвонила в мой отдел кадров. Но этим звонком только была намечена следующая дама, которую тоже следовало угощать, а у неё ещё и с личной жизнью были проблемы, а на личную жизнь, сами понимаете, требуется время. В общем, я трудился, не за страх, а за совесть. А уж, когда всё было в порядке, оказалось, что я не успеваю пройти медкомиссию. Её мне прошли две девицы из больницы водников за триста рублей и вечер в кафе «Ракушка».

Надо сказать, что женщины очень сильно и совсем бессовестно наживались на нашей рыбацкой каторге. Я прошу на меня за это не обижаться. Это были совсем другие женщины. Они не знали Интернета. Но и мы обращались ними так, что уж не хочется мне здесь расписывать. В наших портовых городах была война женщин и мужчин. Стою в очереди в магазине. Тогда плавленого сырка нельзя было без очереди купить. За мной занимают две морячки — видно по импортным тряпкам.

— Ну, что твой? Хорошо привёз?

— Да рейс был неплохой. А теперь у него отпуск и ещё отгулы. Это он полгода просидит на берегу. Я уж не знаю, как его наладить в море. Надоел, зараза, нажрётся своего виски, телек врубит и валяется на диване, как бревно.

Не пройдёт и полгода, и я возвращусь, чтобы снова уйти… на полгода! — кричит откуда-то Высоцкий.

Я поворачиваюсь:

— Что такое ты, крыса, про моряка сейчас вякнула? Я тебя убью, тварь, точно сейчас по бестолковке…

— Ага, давай, давай! Вон, как раз, мусор-то стоит. Ну, чего вылупился? Напугал тоже ежа… Вот поганые кобели, ещё он хвост подымает.

— Когда человек по полгода на тебя пашет в море, как…

— Ой, ладно, я сейчас заплачу горькими слезами…

Вот такие были романтические отношения с женщинами у наших моряков. Но если, кто из наших сейчас откликнется, что мол его жена ждала верно — я ничего против не имею. А меня ждала не верно. А студентом стал — она меня бросила. Она сказала: «Я за моряка замуж выходила, а не за студента». Может, она права была?

Получил я всё же направление. Явился на пароход, кое-какие вещи принёс туда из дома. На гафеле уже подняли «Всем быть на борту!», это такой флаг, голубой с белым квадратом в середине. Флаг отхода. Значит, со дня на день уйдём в море. Прихожу домой, а там лежит письмо. Я прошёл творческий конкурс в Литературный институт, и мне предлагается явиться в Москву для сдачи экзаменов не позднее, там не помню какого августа. Когда я с этим листком пришёл в кадры, меня сразу — к начальнику.

— Ты, чего, парень? Ты же, гад, за день до отхода хочешь уйти, а где я найду человека первым классом? Брось, и дурака не валяй. Я тебя не отпускаю. Или пиши на увольнение.

— Вы обязаны меня отпустить на экзамены.

— Что, что такое? Так. Вот бумага, пиши, пока я добрый. А то уйдёшь по статье. Я тебе права все растолкую. Запомнишь на всю жизнь.

Мне пришлось уволиться, а я ещё не был уверен, что сдам экзамены. Когда мне писали характеристику с места работы, вписали туда: «…был случай самовольного невыхода на вахту». Это, конечно, большая подлость, но и их понять нужно. Я подложил им свинью. Оформить к рейсу все документы за день-другой, практически было невозможно уж ни за какие взятки. Я так и не знаю, где они нашли матроса первого класса. Вернее всего, выпустили судно в море с некомлектом. Кажется, так это называлось. Горько плакала моя любимая жена. А я не плакал. Мне в море сильно надоело. Я хотел в Москву. Я же беглый.

В последний раз я пришёл в порт. Брёл по его грохочущему, дымному, сотрясающемуся от ударов чего-то тяжкого, трудовому простору. Вот сейчас попробую вспомнить что-то из хриплых выкриков по оглушительной трансляции, которую слышно даже в городе — весь день и всю ночь, всю жизнь:

— Внимание! РТМ 4468 «Корсунь» освобождайте причал. В четырнадцать, ноль-ноль становитесь к нефтепирсу. Старший помощник Самарин, вам прибыть в Управление порта с ремонтными ведомостями. Коля, мне пришли электрика во второй погрузрайон, срочно. Здесь кран чего-то сдох, срываем график. Капитан-директор Клюев, где ваши судовые документы, здесь сидит товарищ из Регистра СССР, ждёт… СРТМ «Вайда», доложите о состоянии на этот час. Вы должны к вечеру уходить в Балтийск, — так это было? Нет. Я всё позабыл. Все дела эти портовые вылетели из головы. Придумал что-то такое, может, немного похожее, но моряк, если прочтёт, просто посмеётся или плюнет.

Я знаю, друзья, что не жить мне без моря, как море мертво без меня…

Итак, я прибыл в Москву. Поселился на квартире у мамы, которая тогда ходила в море из Риги, а комната в коммуналке была забронирована за ней. И впервые в жизни пришёл в Литературный институт им. Горького… Но это уже другая история.

Седьмой час вечера, и вот только уселся за компьютер. Зять со Светланой уехали на рынок. Внуки плачут и смеются. И орут. И дерутся. И разлили в коридоре ведро, из которого собака пьёт. И не хотят укладываться спать. И ещё разные дела выходного дня. Дурака валять-то некогда. Дочка готовится к экзамену.

— Что такое кастомизация?

Ну, сейчас посмотрим. Но в Словаре иностранных слов одно значение, а в учебнике речь идёт совсем о чём-то другом.

— Доченька, кстати, а как правильно говорить маркетинг, ударение на втором же слоге, или как?

— Что ты? Только на первом.

— Вот мне тоже сказали на первом, а я что-то сомневаюсь. Это ж невозможно выговорить.

— Надо привыкать.

Поскольку у меня теперь Интренет, я взялся перечитывать некоторые книги, которых под рукой нет. Очень здорово, только глаза болят. Наткнулся на Мериме. Вот что я у него вычитал:

«По случаю встречи с белым капитаном Таманго принарядился. На нем был старый голубой мундир с еще сохранившимися нашивками капрала, но с каждого плеча свисало по два золотых эполета, пристегнутых к одной пуговице и болтавшихся один спереди, другой сзади. Мундир, надетый на голое тело, был коротковат для его роста, и между кальсонами из гвинейского холста и белыми отворотами мундира виднелась довольно большая полоса черной кожи, похожая на широкий пояс. На боку у него висела длинная кавалерийская сабля, подвязанная веревкой, а в руке он держал отличное двуствольное ружье английской работы», — так выглядел в середине 19 в. вождь африканского племени, человек вовсе не глупый, но как-то недостаточно осведомлённый что ли. Полез в европейскую коммерцию с работорговлей. Надо ж одеться так, чтоб на переговорах не ударить в грязь лицом перед деловым партнёром.

Мне вдруг подумалось, что Россия, когда она двигается европейским рыночным путём, напоминает этого вождя. И никто при этом не вспомнит, куда, в конце концов, это его привело. Со всех сторон галдят: «Вы не могли бы одеться поприличней?». Да чёрт бы вас побрал, чем вам не нравится такой великолепный наряд? Плохо вот что. Кто-то, человек порядочный, посмотрит и подумает:

— Нет, с таким типом связываться лучше не стоит. Он вроде сумасшедший, — это ещё полбеды.

А, вернее всего, попадётся сволочь, вроде капитана Леду, и смекнёт, что такого молодца, чем с ним торговаться, проще самого продать за приличные деньги. Ну, так что теперь? Не идти европейским путём? А куда, вообще, идти? Ответ, который напрашивается, хотя и шутейный, но в перспективе… Неуютно.

Меня во дворе остановил сосед и выудил из меня пять рублей. Его колотит так, что лучше не смотреть. Дышит тяжело и с каким-то прямо свистом в груди. В принципе он должен сейчас торговать в подземном переходе на Тимирязевской. Он коммерсант. Торгует щёточками, мочалками, губками для мытья посуды, шнурками, гуталином, стельками для ботинок, ещё каким-то товаром широкого потребления. Мой ровесник. Не вписывается никак человек в большой бизнес. Что ты будешь делать?

— Так. Сейчас бабки подобьём. Что это у нас получается… Гляди, как раз на маленькую. Ну, Миша, дай тебе Бог здоровья. Теперь у нас все, о`кей!

— А дела-то вовсе не о`кей, дело-то на самом деле дрянь, милый ты мой человек. Алон зон фант де ля патри! Ля пляс де ля конкорд! Же ву зем баку ма шер ами! — я ему говорю.

— А это, что ты такое залепил?

— Да так. Это по-французски.

— Стоп. А купи у меня вот это, гляди, клавиши. Ты же на компьютере. И ещё к ним — мышка.

— Да у меня есть.

— Гляди, написано здесь: Фу… джи… тсу. Сие… менс. Мышка с лампочкой. Не дорого. Или просто дай ещё червонец.

— Да ну тебя к чёрту. Меня в «Овощной» послали. Что я бабе-то скажу?

— Да что она, каждую копейку что ли?

— Каждую, не каждую, а… Слушай, Гошка, тебя кондратий-то не хватит?

— Да ладно, перебьёмся как-нибудь. Сейчас только немного поправимся. И всё будет…

— Неужто, о`кей?

— Точно!

У меня были мама, папа и бабушка. Все трое давно ушли, куда не знаю. Да, ушли, никогда не вернутся. Увижу ли я их в неведомой вечности, когда сам туда уйду вслед за ними? Не подымается рука стереть эту высокопарную фразу. Ну, как мне ещё о них написать?

Они были для меня единственным источником всего доброго, справедливого и разумного, что я мог усвоить в детстве и ранней юности. Если всего этого во мне недостаточно, так не по их вине.

Жизненный опыт каждого из них был огромен. Они пережили, каждый по своему, чудовищные, исполинские и загадочные события, о смысле которых по сию пору никто, мне думается, верно не рассудил.

Бабушка была из них самой сильной, твёрдой и самой мудрой. За её плечами было семь лет мордовских лагерей, где она не сломалась, а закалилась душой, как гибкий и острый клинок. Она сомнений не знала. Она говорила: «Кто вылизывает миски, погибает не от инфекции, а от слабости души», — много лет спустя что-то подобное я прочёл у Солженицына. Если мне простят, это дурацкое выражение, она была, крупный человек, и мой отец, который был не намного её моложе, перед ней всегда тушевался. Он её безумно любил и слушался, не смотря на многочисленные регалии и всем известный свирепый нрав. Мой папа, к стати, когда был в моём нынешнем возрасте, легко руками завязывал стальную монтировку. А бабки моей боялся. Его даже звали тёщин муж. Но мама моя, к своему несчастию, бабушки совсем не боялась и никогда не слушалась. И это ей впоследствии дорого обошлось.

Вот я сейчас представил себе их втроём. Это было в схалинском посёлке Антоново, о котором я здесь уже писал. Отец там был директором СахТИНРО. Угрюмым строем тёмных елей спускалась крутыми склонами сопок к нашему посёлку сахалинская тайга. А до полосы прибоя было не больше ста метров. В одно окошко дома я видел сопки, а в противоположное — море. Невозможно это забыть. Я тогда постоянно смотрел на эти величественные природные явления, над которыми будто звучала строгая и грозная музыка. Поэтому я помню себя чуть ли не с трёх лет.

И вот я вспомнил, как мы с бабушкой и папой стоим на деревянном причале и вглядываемся в бушующий штормом простор. А там, далеко бьётся на волне, рискованно удерживаясь на якоре против ветра и отлива, маленький сейнер. И все вокруг говорят, что ему надо сниматься и уходить в море. Сорвётся якорь или лопнет цепь, понесёт на рифы, не выгребут тогда против отлива, и конец… В Холмск им надо уходить. Что за якорную стоянку здесь придумали.

Но на борту этого сейнера моя мама — начальник рейса, и отец, и бабка знают, почему судно бросило якорь в таком опасном месте и в такую погоду.

Лицо бабушки совершенно безмятежно. Её длинные, густые, вьющиеся, совершенно седые, серебряные волосы летят по ветру, покой и упрямая сила в лице и чёрных глазах так значительны, что она напоминает волшебницу. И она держит меня за руку, или вернее, я уцепился за её руку, потому что спокойна она одна. Отец в ярости и страхе.

— Вот, ваша сумасшедшая дочь! Вы посмотрите… идиотка! Петрович, — кричит он диспетчеру, который сидит на вышке в деревянном скворечнике, — передай Фридлянд, что я запрещаю вываливать шлюпку категорически! — а тот только безнадёжно машет рукой.

И вот уже видно, как маленький бот застыл на мгновение на гребне и ухнул в пропасть. Долгие секунды тянуться, пока он снова не вынырнет и снова, будто в воздухе растает. И видно, что в шлюпке кто-то стоит, вцепившись тонкой, смуглой рукой в чьи-то широкие плечи. Это мама. Она не хочет вымазаться в мазуте. На ней нарядное платье. Её бронзовые волосы горят на солнце огнём, и она машет свободной рукой. Вокруг нас толпятся рыбаки. И какой-то человек в телогрейке, накинутой прямо на голое, покрытое синей татуировкой тело, говорит отцу, улыбаясь с блеском стальных коронок:

— Вот, баба у тебя, начальник. Не знаю даже завидовать — не завидовать….

— Не завидуй, бесполезно — с угрюмой гордостью отвечает отец.

И уже бот зашёл в лагуну, где волны нет. Слышен дробный прерывистый стук двигателя. Слышен молодой мамин голос:

— Мишу-у-утка-а!

Бабушка с улыбкой произносит:

— В таком лёгком платье. Она простудится, — бабушка вдруг переводит дыхание, и очень заметно, что она тоже волновалась, сильно волновалась, но это было у неё где-то внутри — нельзя же показывать страха судьбе, это опасно.

Когда шлюпка подходит к причалу, сразу несколько сильных рук подхватывают маму и осторожно ставят перед нами. Рыбаки её очень любили:

— Ида! Ида!

Платье её совсем облепило, она промокла насквозь и продрогла. Смеётся, и на ругань сквозь смех диспетчера, который что-то кричит ей сверху она отвечает:

— Петрович, голову не морочь, десять литров спирту ребятам привезла!

И она схватила меня на руки:

— Читай, читай Мишутка, ты не забыл?

Зарываясь лицом в её холодные, мокрые, солёные волосы, вдыхая восхитительный, живой и свежий запах водорослей, который всегда в те годы витал вокруг неё, я читаю:

Ветер по морю гуляет

И кораблик подгоняет.

Он бежит себе в волнах

На раздутых парусах…

Помню странные дни, наступившие после 5 марта 1953 года. Там, где мы жили в то время, немногие горевали по поводу смерти Сталина. Но напуганы были все. Отец настрого распорядился, чтоб над каждой избой висел траурный флаг. А над нашей избой флаг был алого шёлка, его сделали из маминого кашне. Помню, как гудели на рейде пароходы, гудел рыбозавод, гудел остановившийся напротив посёлка поезд узкоколейки.

— Что ж теперь будет, Александр Николаевич? — спросила бабушка.

— Как что? Интеллигенцию станут сажать, что ж ещё? Но… С другой стороны, вы знаете, я говорил с рыбаками, и у меня впечатление, что люди уже на грани. Возможны перемены, потому что…

Бабушка:

От северных оков освобождая мир,

Лишь только на поля, струясь, дохнёт Зефир,

Лишь только первая позеленеет липа…

 — вы думаете, Александр Николаевич?

— Видите ли… Всегда следует надеяться. Но, — он помрачнел:

Оттоль сорвался раз обвал,

И с тяжким грохотом упал,

И всю теснину между скал

Загородил…

— Да. Сталин! — сказала тогда бабушка со значительным ударением. — Сталин!

— Перестаньте философствовать, — вмешивается смеющаяся мама (она тогда часто смеялась). — Всё будет просто замечательно.

— Ида! — строго говорит бабушка. — Ты ребячишься…

Тогда отец часто уходил на берег к палаткам, в которых жили завербованные на путину, только что освободившиеся зэки. Он подолгу сидел там, курил махорочные цигарки и слушал. Он слушал, а люди говорили, говорили. Они тогда не могли наговориться. Они рассказывали. Они спрашивали, но он только отрицательно мотал головой. Никто ничего не знал.

А что мы знаем сейчас?

Завтра я дальше напишу. Не получается больше. Пойду курить.