О, женщины…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О, женщины…

Был у меня приятель в бане. Приходил ко мне париться. Его звали Женька. Он киснул каким-то младшим научным сотрудником в Институте Пути, в Свиблово, а там, на улице Вересковой была небольшая баня, где я работал одно время. Работа эта, несмотря на постоянную суету, ужасно скучная и противная. Когда посмотришь на разряд как бы со стороны — и видно, как беспощадно наша страна проехалась по телам своих сыновей — шрамы, обрубки рук и ног, ужасные наколки, и все, или почти все — так вернее — измождены, сработаны, сутулы и слабы телом и духом — призадумаешься. Кто мы? Куда мы? Русская баня. Я о женском разряде уж и не говорю. Будто эти женщины всю жизнь рельсовые костыли железнодорожной кувалдой забивали. Ну, я, конечно, имею в виду общий разряд. Номера — другое.

А этот Женька, конечно, сразу в глаза бросался, потому что он был крепкий, стройный такой, занимался спортивной гимнастикой, белокурый, синеглазый и весёлый, как щегол. Сильные физически люди редко такими бывают. Я посмотрел на него, как он первый раз явился — Ален Делон живой, только светлые волосы и глаза, а так — точно он. И парень очень интересный. Он много читал, любопытен был до всего. Прекрасно на гитаре играл, а тогда все это любили. Сочинял какие-то забавные песенки, вроде Юлика Кима. Всегда готов был помочь, чем мог. Если печь залили, надо просушить парилку, лучше его никто не сделает. Знал там всякие рецепты — с мятой, с эвкалиптом, с пивом, с квасом. У меня в разряде, допустим, драка, он всегда рядом, а мастер спорта СССР, хотя и гимнаст, это кое-что, с ним не забалуешь, одни мышцы и кости, живо, кого хочешь, угомонит. А вот денег у него было — круглый ноль. Оклад 105 целковых, какая-то им ещё премия иногда выпадала и тринадцатая зарплата, но он полтинник в месяц высылал матери в Ленинград, как из банка. Не представляю, как он жил.

Он ко мне походил так с недельку, я ему и говорю:

— Женёк, ты напрягаешься. Плати в кассу тридцать положенных копеек, а уж простыня, тапки, шляпа, веник за тобой будут, как за почётным гостем.

А он был не фраер, никогда горбатого не лепил:

— Спасибо, Миша, если так, — говорит. — Врать не стану. Экономический кризис. Вот, видишь, наука затянула. Не ушёл бы я из большого спорта…

Но это я слыхал сто раз уже от таких ребят. Ну, он бы не ушёл. Порвал бы связки, спину, переломов бы собрал целую коллекцию, большой-то спорт он тогда был такой. Мы с ним подружились. Женьке только что исполнилось двадцать пять, а мне, это был конец 70-х, что-то за тридцать. Можно было друг друга понять. Например, это он мне принёс «Альтиста Данилова». Я в то время совсем читать бросил. Некогда было. Нужно мне было бабки колотить. Карты, ипподром, тёлки, такси, кабаки. Я был пространщик тогда. Я ведь всю свою жизнь — чужую судьбу беру на прокат. И не знаю своей собственной судьбы — беглый.

Придёт Женька — мне в этой душегубке вроде светлее станет. Вот он раз и пришёл. Гляжу, левая рука на перевязи и загипсована. И морда разукрашена, лучше и не надо.

— Ты чего это?

— Миш, просьба. Разговор есть на пятнадцать минут. Оставь кого-нибудь за себя.

У меня тогда алкаш один подрабатывал:

— Давай, Колюня, быстренько в раздевальном приберись и смотри за людьми. Вон в четвёртой кабине пьяные что-то громко шибко бухтят, чтоб не передрались. Я тебе за что плачу?

И мы с Женькой вышли в холл.

— Ты знаешь, что я натворил? Я одну женщину украл.

— Молодцом, — говорю. — А кто она?

— Красавица, понимаешь?

— Ну, я в этом-то даже и не сомневаюсь, но не мне ж её драить-то. Меня другое интересует. Говори, чего молчишь?

— Миша, она чужая жена.

— Да ты прям, как Бурцев. Украл у человека жену. Только не похоже, что украл, на мой-то взгляд — отнял. Это не он разве тебя так отделал?

— Да не он. Это она.

— А она ещё и упиралась? — я с ним, как с ребёнком говорил. Да он и был большим ребёнком, как потом оказалось.

— Он её запер. Она ко мне спрыгнула с четвертого этажа. Ну и… немного я не рассчитал. Она, вообще-то, не тяжёлая.

Всё это дело было так. Женька познакомился где-то с женщиной и от неё просто спятил. Но она оказалась замужем — это уже вам ясно. Муж у неё дурной, и пьёт, как сумасшедший, ревнует её, как видите не зря, а в последнее время принялся её сильно бить. Хотела она уйти. Он стал её запирать. Это бывает. Дело пустяковое. Но всегда бывает: Но…

— Хорошо. Я поговорю с ребятами, они его так отбуцкают, что у него и вся охота пропадёт. Не расстраивайся. Где она сейчас-то?

Но Женька жил в общаге. Он не мог её туда привести, а тем более там оставить одну. И в тот момент она была в женском отделении. Проблема была в том, что муж этой дамочки был человек непростой. Его боялась вся Трубная, где они жили, и у него было много людей. То есть Женька не знал, где её поселить. И он просил меня взять её пока к себе. А у меня тогда уже было шестеро детей, все маленькие. Мне это плохо подходило. И я договорился с массажистом, чтоб он её на ночь запирал у себя в кабинете. По ночам в номерах он работал прямо на месте, к себе не подымался. И в массажный кабинет никакая сука бы не сунулась. А ребята эти из Центра здесь в Свиблово долго бы вычисляли её. Про эту баню, вообще, мало кто в Москве знал. Так мы и решили.

Вот она попарилась и выходит в холл. Да. Что да, то уж да. Удивляться нечему. Я девкам сказал, чтоб ей сделали укладку и маникюр там педикюр, макияж и всё, что надо. Расчет со мной. А массажист Гошка говорит:

— Я, кстати, раз уж так получилось, могу вам делать оздоровительный массаж ежедневно. Чтоб, как говориться время зря не пропадало.

— Я те сейчас самому сделаю массаж. Неделю будет в котле звенеть. Гляди у меня!

Звали её Клава, она была из-под Костромы. Там в деревне у неё жили старики и трое братьев, с которыми она никого не боялась. Они работали в охотинспекции.

Мы все рады были ей. Ей-Богу рады. И вся эта история была красива, а мы вроде участники. Кино! Женька сказал, что он хочет оформить себе перевод в Ростовский Институт Железнодорожного транспорта. Дело нескольких недель. Поживёт пока в деревне, а после Женька её увезёт в Ростов-на-Дону. А в бане пусть дня два-три побудет, потому что на вокзалах её могли бы караулить, как я предполагал. Особенно, конечно, на Ярославском её точно кто-то стал бы поджидать. А за несколько дней им надоест, станут ворон пересчитывать, и ночным вполне можно её проводить. Не уследят.

И вот она стала жить у нас в бойлерной, хоть там и душновато и шум от моторов, а на улицу, я не хотел чтоб она выходила, потому что муженёк её, конечно, крутился на машине, и не на одной, по всему городу, мог и в Свиблово заглянуть. А Женька уехал в Ростов на неделю. Через три дня ночью я лично Клаву посадил в вагон поезда. Она уехала.

А, буквально на следующий день её видели в самом Центре. На Неглинной. С каким-то амбалом. Она вернулась. Вернулся и Женька. Он всё время молчал. И даже водки пить не стал. И спрашивает меня:

— Миша, что это? Почему это так?

Ну что тут ответишь человеку?

— Да ничего тут особенного нету. Просто лечат дураков иногда. Если они удачно подворачиваются.

Но из меня-то дурака делать не надо, правда? Я ж не младший научный сотрудник. И я поехал прямо на Трубную. Квартира их была на Трубной улице. Отдельная квартира. Очень по тем временам хорошая. Приехал и позвонил. Мне открыла Клава и говорит:

— Здравствуй, Миша.

— Здравствуй. Позови своего мужа или кто он там тебе?

— Он? Муж. Миша, это было недоразумение.

Вышел этот парень:

— Чего тебе?

И я что должен был отвечать? Ничего я не ответил. Я наоборот Клавку спросил:

— Клавдия, это что ты отмочила?

Она ответила:

— Это было недоразумение. Мне показалось.

Её муж отодвинул её очень вежливо и даже так, ласково, и говорит мне:

— Милый человек. Ещё раз сюда сунешься, голову свою в кармане будешь носить, понял? — и добавил с мирной улыбкой. — Хотя она тебе, вообще-то, и в кармане не нужна. Ты чего, больной?

Ну, уж в таких случаях отвечать просто нечего. Я повернулся и пошёл. А что было мне делать? Кого-нибудь припороть? Или их обоих? Это всегда можно. А зачем? Женька-то уехал, видать в Ростов-на-Дону. Во всяком случае, он из Института Пути уволился и в этой бане его больше никто не видел. А я Клавку один раз видел. В Елисеевском. Она была одна и в прекрасном настроении. Покупала бисквиты. И она мне сказала:

— Здравствуй, Миша. Ты всё ещё на меня сердишься?

Вот бабы бывают, а! Бывают…

* * *

Вчера была свадьба. Вышла замуж самая младшая (насколько мне это известно) из моих дочерей. Она родилась с большим трудом. Зато была с рождения очень красива — волосы золотые, как у Киприды, и зелёные глаза. Только очень маленькая. Она ничего не боится — это в свою бабку, о которой я здесь много писал. И с ней можно идти в любую драку спокойно. Слава Богу, её мужу этого не нужно. Он и сам разберётся, с кем потребуется.

Он — огромного роста парень. Очень, видно, надёжный человек, потому что не любит болтать. Он почти всегда молчит или улыбается снисходительно. Он же здесь вроде Гуливера.

Мне с утра Светка дала на опохмелку, поэтому в голове туман. Но это хороший туман. В нём видятся всякие несбыточные чудеса.

Поскольку мне подарить молодым было нечего, так я им подарил все права на книгу моих записей в ЖЖ. Эти права мне, правда самому неизвестны, а книга в тумане, вероятно, её и не будет вовсе. Но я люблю придумывать. Почему нет? Лама ло? — это на иврите. Сегодня постараюсь ничего сюда не присылать, чтоб глупостей поменьше было.

* * *

Когда становишься стариком. Выпадают зубы, а они были красивые. О волосах уж я не говорю. Девушки в метро место уступают — уж я об это писал. А тут одна женщина делает из тебя идиота. Имеет право. Тут надо собраться. Я что? Испугался что ли? Чего бояться-то? — время прошло.

* * *

Это будет коротко. Аккумуляторы садятся. И с перевала, который называется Зорзо ми Лаа — место тайного свидания — нас непрерывно обстреливают из миномёта. Не уверен, что это очень опасно, зато громко, и в лицо летит мелкий щебень.

Далеко внизу — ослепительный океан и два корабля, которые неторопливо огибают остров Ганталуо в поисках места, достаточно удобного для десанта бронетехники — большой транспорт и конвойный лёгкий крейсер. Орудийная башня в непрерывном движении. Отыскивают какую-нибудь достойную цель. Не хочется первым залпом угодить в неприступную громаду красно-багровых гор. Кто-нибудь может не испугаться, а улыбнуться.

Когда я прилетел на Ганталуо по просьбе своего друга Драгора, ничто не предвещало такого поворота событий. Я даже одну молодую москвичку хотел взять с собой, она писала, что ей куда-нибудь хочется поехать.

Старик сказал:

— Что мне делать? Они потребовали, чтоб я женил мальчишку на потаскухе, которая постоянно околачивается около Отеля в ожидании какого-нибудь не слишком разборчивого туриста. Да! Такие жёны были у покойного Бовацо. Он был человек почтенный, но слишком стар, чтобы уследить за всем своим хозяйством, да и, пожалуй, стал из ума выживать, а слова поперёк не терпел. Он и погиб из-за этого. Мой Маголо застрелил барана в горах, а тому сослепу показалось, будто это его был выстрел, хотя он стрелял гораздо раньше и мимо — все это видели. Я же согласился взять его бабу в дом, объявил её своей женой и готов кормить, чем Бог пошлёт. Что недостаточно позора? Чего они хотят? Чтоб я сына женил на непотребной женщине? Чтоб она мне испортила мальчика? Они обстреляли меня и моих людей. Ты хорошо сделал, что прилетел. Тут есть ещё один твой земляк. И мы им всыплем так, что внуки не забудут, — вот и всё, что сказал старик Драгор. А воевать мы не собирались. Я во всяком случае.

Мой земляк оказался обыкновенным беглым. Его держали в наркологической больнице № 17. Кто с этой темой знаком, тому ясно всё, а остальным я расскажу позднее, что это такое, сейчас не успеваю. Его держали там слишком долго. Ну, ему это надоело, он улетел на Ганталуо. На воле он гонял машины из Германии через Хельсинки и Петербург в Москву. Я писал о людях этой профессии чуть выше. У него есть несколько великолепных поэм в прозе об автомобиле марки «Мерседес». Ну, он немножко нервный, немножко много пьёт. В него немножко слишком много раз стреляли. Ему на Ганталуо понравилось, и первое, о чём он меня спросил:

— Слушай, здесь присохнуть нельзя на несколько месяцев, а то меня в Москве собрались подшивать?

Беда, однако, в том, что когда наш отряд из тридцати почти голых и босоногих негров с бельгийскими карабинами и двух московских беглых поднялись в горы, для того, что бы встретиться там с людьми из рода Бовацо для честной перестрелки, нас встретили с распростёртыми объятиями бойцы Фронта Освобождения Ганталуо (они троцкисты, хотя вряд ли кто из людей Драгора имеют представление о перманентной революции). И мы оказались мобилизованы. На моих глазах старейшины горных племён обнимались и произносили традиционную формулу: «Сначала свобода — кровная месть потом». Вы, вероятно, уже прочли об этом в газетах, о том, что десант морской пехоты США исчез в горах бесследно.

Ко мне подошёл парень в парусиновых штанах, а это означало, что он собирается пробираться в город, где около сотни троцкистов за день до того были расстреляны, и сказал:

— Видишь эту штуку, умеешь пользоваться ей? — у него в руке был ноутбук. — Напиши, что хочешь, а мне на словах скажи, кому это. Через три часа она будет на Ямайке.

Мы сидели с Вовкой (так зовут моего нового друга) у костра, потому что было холодновато, ведь мы были достаточно высоко, и я окликнул Драгора:

— Послушай, Драгор! Ужасно стонут эти ребята, уж лучше б вы прикончили их.

Их было четверо. Ещё несколько часов назад они были морскими пехотинцами. Молодые, красивые и сильные. Сейчас они медленно умирали приколотые копьями, будто насекомые булавками, к огромным стволам каких-то тропических деревьев.

— Как это прикончить? Их нельзя прикончить. Нельзя, чтоб они умирали сразу, — сказал Драгор. Он засмеялся и крикнул. — Хочет, чтоб мы сразу прикончили пленных. Что за странные мысли приходят иногда в голову белым людям.

Чёрные бойцы засмеялись, и кто-то хлопнул меня по плечу.

— Постой, Драгор. Зачем им мучиться?

— Да просто, потому что они в плен попали.

— Но они так не поступают.

— Потому они не поступают так, что их Бог им этого не велит. Пусть они так не поступают. А у нас другое. Наши предки воевали так, и мы так воюем, — с простодушной гордостью сказал убелённый сединами воин с охотничьим карабином в руке. — Послушай, Мишель, война это не игра. Это очень серьёзно.

Я подумал, что в этом, по крайней мере, он был безусловно прав.

* * *

Я у всех прошу прощения. Особенно у женщин. Я был сильно пьян. Не могу с этим сладить. Ещё недели две я буду в 17 наркологической больнице на Каховке. 16 кардиологическое отделение. Как вы сами понимаете, ноутбука у меня нет и мне очень скучно. Кто хочет, приходите потрепаться.

* * *

Четверо в палате.

Парень лет двадцати, худой и бледный, тонкорукий, длинноволосый, женственный. Очень несчастный. У него есть деньги, и ему носят продукты, но он почти ничего не понимает, потому что непрерывно курит дурь, и по-моему у него есть кокаин.

Огромного роста, очень сильный и резкий человек со сломанным носом, который говорит, что он был полковником ГРУ, но это неправда. То есть он мне так сказал:

— Я, браток, был полковником ГРУ. Но это неправда. Не верь. Это у меня крыша едет.

У него нет денег, ему никто ничего не носит, но он умеет доставать на рынке дешёвые продукты, а это немаловажно.

Ещё один человек, которого зовут Пузырь. Очень толстый. Толстых не любят. У него и деньги и продукты, но он Пузырь.

Обо мне вы кое-что знаете. У меня есть деньги и продукты, но мало.

Общак.

Полковник пересчитал деньги и сказал:

— Четыреста тридцать. Пузырь, у тебя в холодильнике ничего не осталось?

— Я никогда не крою.

— Нормально. Сперва сигареты, чай. Правильно?

— А я не чифирю. Мне чай к чему? — сказал Пузырь.

— Потому что общак, — сказал полковник. — Жрать ты будешь? Спирт пил?

— Мне надо на неделю хотя бы пять пачек LM, — сказал я.

Пузырь постоянно потеет. И он вытер лоб обрывком простыни. У него заготовлено много таких обрывков для этой цели. Потеет, и сильно трясутся руки. Он всё время хочет выпить, и несколько раз уговорил всех купить спирту, который в аптеке по двенадцать рублей флакон. На рынке Полковник покупал четыре флакона по червонцу. Пузырь косел. И было много возни с ним.

— Прикинь, — сказал полковник. — Девяносто рублей. А надо ещё, если по-настоящему, в четвёртую палату блок «Примы» подогнать ребятам, у них ничего нет. Это ещё полсотни. У тебя совесть есть?

Но я сказал, что курить дешёвые не стану:

— Я накурился дешёвых за свою жизнь.

— Вот это уже начинаются еврейские штуки, — сказал Пузырь.

— Пузырь, я тебе говорил, чтоб ты про евреев здесь не вякал? — сказал я, вставая. — Говорил?

— Хорош, хорош. Ты немного остынь, — сказал Полковник, — он даже с места не поднялся, мне, однако, пришлось сесть, потому что я с ним никак не справлюсь, к тому же он человек справедливый. — Я не знаю, какие это штуки, что ты здесь за Масхадова заступался. Запомни. Их на помойке нужно хоронить.

Молодой парень вдруг на мгновение проснулся и совершенно сознательно сказал:

— Уходя, гасите всех, — и он засмеялся. Он долго смеялся, а потом стал кашлять.

Я снова вскочил:

— Полковник, брось! Я не заступался, а сказал, что тело нужно было отдать семье. И никого нельзя на помойке хоронить. И ты это запомни. Но если ты будешь так наезжать, пошли в курилку.

— Зачем я с тобой туда пойду? Ты и так еле ноги таскаешь. Но, мужики, это не общак. Это вы не были на зоне и не знаете, что такое общак. Я тогда не стану ходить на рынок, доставать. Я прокормлюсь и один. Вы ж гребёте каждый под себя.

Пришла сестра:

— Пробатов, ты столы протирал сегодня?

— После обеда протирал.

— У телевизора всё залито чаем. И на полу.

— Ребята чифирят, а я здесь причём?

— Договаривались, что столы будут чистые. Меня не интересует, кто и что.

Я сказал Полковнику, чтоб он сам решал, что купить, но мне нужны сигареты нормальные, иначе я здесь задохнусь. Он, успокаиваясь, примирительно кивнул головой:

— Есть там дешёвое сало. А чаю куплю настоящего, крупнолистового. Здесь нужно добрый чифир варить.

— Нормально, — сказал я. — Пойду, уберу в столовой, чтоб гусей не дразнить.

Но в это время раздался крик сестры:

— Пробатов! Зуб рвать идёшь?

А! Наконец-то. Я долго не мог попасть к стоматологу. Теперь я торопливо оделся, и такой же алкаш, как и я, только более надёжный, повёл меня через больничный двор туда, где зубы рвут. Человек двадцать больных там собралось к тому моменту, как пришёл врач. Моя очередь, однако, была первой. Там был парень с нагноением челюсти, И я уже решил пропустить его вперёд.

Около часа к врачу косяком шли блатные. Никто не возмущался. Я меньше всех, потому что мне известно, как мало стоматолог получает в такой клинике, и чем ему кормиться? Он вышел неожиданно и указал на меня пальцем:

— Этот из кардиологии? Что у тебя?

Лет тридцати, ловкий, энергичный, решительный парень, он собрал у себя неплохую команду девчат, которые его подстраховывают. Возможно, кто-то из них может скрасить ему часы отдыха, потому что пашет он, как трактор.

— Да зуб, доктор. Хочу удалить.

— Давай, садись в кресло. Открывай рот. Какой? — он взял в руку щипцы и постучал по больному зубу. — Этот? Милый человек, ты скоро останешься без зубов. Что-то тебе с пародонтозом надо делать.

— Я знаю. Пока с деньгами туго.

— Когда откачают тебя — сейчас ты ещё мутный — зайди, поговорим. Я три шкуры не сдеру.

Внезапно он наложил щипцы и спросил:

— Так тебя как зовут?

Никакой заморозки. Он воткнул мне в висок сапожное шило и быстро вынул его.

— Михаил, — ответил я, а он ловко сунул мне тампон, так что и сплёвывать не пришлось.

— Чего ты напрягаешься? Не веришь мне? — с гордостью спросил он.

— Так я ж не знал. Доктор, это класс, — сказал я.

— Ну, давай, очухаешься — приходи.

Когда я вернулся в отделение, Полковник как раз резал сало, но мне нельзя было есть.

— Вот везёт.

— Я тебе ломоть отрезал и отдельно в холодильнике положил. Время пройдёт, и порубаешь. У тебя в тумбочке две пачки LM. Не обижайся. Потом что-нибудь придумаем. Интересно, а как твои израильские друзья, они тоже думают, как ты? На счёт террористов.

— Нет, — сказал я. — Большинство думают, как ты.

— А ты, значит, умней всех.

— Ага, — сказал я.

Полковник засмеялся и сказал:

— Я знал таких, как ты, ребят, — но он никак мне больше не характеризовал этих неведомых мне моих единомышленников, которых он невесть где знал.

Что касается дел на острове Ганталуо, то я напишу о них, когда окончательно выйду из больницы. Вероятно, в середине недели. Там тоже всё получилось невесело.

* * *

Полезу в ванну и ухожу к Машке в больницу. Совсем скоро должна родить трёх человек. С ума сойдёшь. А после поеду к себе в больницу. В моей больнице никто никого не рожает. Место спокойное. До встречи!

* * *

Я неверующий, но хочу попросить прощения у всех христиан. И у нехристиан. Совершенно не рассчитываю, что мне это зачтётся. Неприятностей от меня было много за истекший год. И христианам тоже досталось, ведь все мои дети — православные. Простите старого дурака, ребята!

Это самонаименование «старый дурак» очень выгодно в этом случае. С ним легко просить прощения. Старость, вообще, оказывается имеет много выгодных позиций. Даже этот цинизм — простят старому дураку.

* * *

Вот, я вернулся. Я, кажется, перед всеми извинился уже. Не сердитесь на меня.

Теперь я хочу кое-что написать. Когда я начинаю теоретизировать, как правило, ничего не выходит толкового. Ну, я ещё раз попробую. Будем считать, что это и есть тот соблазн, от которого, по словам О. Уайльда, избавиться можно только ему поддавшись.

В больнице многие, выписываясь, оставляют книги — кто позабыл, у кого заиграли. Из этих книг в 16 отделении составилась небольшая библиотека. К сожалению, это чаще всего детективы или фантастика нового времени, для меня совершенно непригодные к употреблению по прямому назначению.

Я там, однако, обнаружил книгу С. Липкина, куда, помимо известной поэмы «Техник-интендант», вошла большая повесть «Декада». А я, признаться, никогда его прозы не читал и не поклонник его стихов. Но у меня всегда вызывали уважение его стойкость, его незапятнанная совесть, вся его сумрачная, безысходная в безвестности писательская судьба. Эта книга интересна, помимо всего прочего, тем, что она вышла в 90-м году, накануне распада Союза и начала кровавых событий на Кавказе, а речь идёт о высылке нескольких кавказских народов, о зверском переселении их на Восток в 1944 году.

Конечно, Липкин не мог предвидеть Чеченской войны. В его повести «Декада», тем не менее, написаны такие портреты, такие трагические показаны жизненные коллизии, что грядущую эту бойню невольно угадываешь. Северный Кавказ Липкин знал хорошо. Он, вообще, много думал о содержании и о пределах национального культурного пространства и, в связи с этим — о взаимоотношениях народов. Вот что я выписал оттуда, потому что забирать эти книжки домой при выписке — не принято:

«Национальное самосознание прекрасно, когда оно самосознание культуры, и отвратительно, когда оно самосознание крови.

Самосознание культуры означает, что всё, созданное в мире, испокон веков во всех областях науки, искусства, литературы становится органичной частью национальной духовной жизни. Это означает, например, что есть не только русские Ломоносов, Пушкин, Чайковский, Суриков, но есть и русская Библия — оба её Завета, и русские, русским сердцем и мыслью по-своему воспринятые Гомер, Рафаэль, Моцарт, Эйнштейн.

Национальное самосознание крови всегда бездарно, всегда бесплодно, национальное самосознание культуры всегда талантливо, всегда плодотворно. Национальное самосознание крови есть бессмысленный и жестокий бунт бездарности против национального самосознания культуры».

Это было бы верно, и возразить нечего, если только культуру возвести в абсолютную степень. Пользуясь той же терминологией, я бы сказал, что существует национальное духовное самосознание — это шире и глубже культуры. Все перечисленные Липкиным имена и так же Библия, другие религиозные документы, владеющие умами национальных интеллектуалов, например, Тора, Коран, для большинства простых людей не представляют собою даже пустого звука.

Я это написал не вгорячах, и я уже давно не пьян. Это моё глубокое убеждение. Знаю, что говорю. Среди простых людей прошла вся почти моя жизнь. Я их знаю. Их вечно бушующая многомиллионная стихия есть источник для культуры и они создают религиозные представления в головах мыслителей и пророков. Но сами они ничего об этом не знают.

Но есть самосознание, дающее возможность каждому русскому, еврею, арабу, чеченцу, китайцу остро чувствовать принадлежность к национальному единству и его отстаивать — это духовное самосознание, и оно не предусматривает, подобно национальному самосознанию крови, обязательную агрессию по отношению к окружающим нерусским, неевреям, непапуасам и т. д., однако, предусматривает упорную и жестокую оборону, когда нации угрожает опасность. Разумеется тут безграничные возможности для спекуляций. Крайние националисты — спекулянты. А подобные спекуляции выливаются реками крови. Но я не берусь связно объяснить, что это такое. Пусть и останется недоговорённость.

Три недели в наркологической клинике я был свидетелем и участником яростных споров по национальному вопросу. Эти отчаянные диспуты на краю беспощадной вечности вели те, кого общество отвергло, от кого отказались родные, кого бросили друзья, те, кто в нынешней российской ситуации всем мешают, и никто им не близок. Бомжи, алкаши, гопники. Они, не смотря ни на что, продолжают причислять себя к той или иной национальной общности, отстаивают каждый свои национальные интересы так, как эти интересы в состоянии определить простой человек в таком положении.

Вернувшись домой, к этому компьютеру, я невольно вернулся к своей очень краткой записи, которая послужила причиной настоящей маленькой бури. Я поделился водкой с алкашами. Почти никому это не понравилось. К тому же меня обвинили в русофобии. Интересно, как бы это понравилось моему папе. Но это и маме моей не понравилось бы. Они были порядочными людьми, и оба хорошо знали, что такое гонимый народ. Об этом народе — гонимом, писал Короленко, которого тоже в русофобии обвинили вместе со мной (мне не скучно в такой хорошей компании), но о гонимом народе ничего не написал человек, возмутившийся тем, что пост об идиотском братстве алкоголиков назван «Русское». А ведь я как ветеран этого общества имею право его характеризовать, как мне угодно. А помыслы о гонимом народе и сочувствие ему — это, несомненно, русское, но это свойство у меня присутствует отнюдь не потому, что отец у меня русский, а потому, что я вырос и состарился в пределах русского духовного самосознания.

Между тем, я стал вспоминать. Там было четверо бедолаг. Один из них — татарин. Один — кавказец (не знаю его национальности). Двое других, возможно, были русскими, но они мне совершенно не знакомы, это просто предположение. Каждому досталось по глотку водки — немного. Они мне заплатили искренней благодарностью, признанием меня, человека им социально чуждого — человеком. Это вышло гораздо дороже того, что я им дал.

Я хотел сейчас отослать одну историю (она уже набрана, выправить только нужно), которая случилась со мной много лет назад, когда я работал в бане. Её героя звали Анвар, татарин. Называю его настоящее имя, потому что он погиб. Это был человек, удивительно храбрый, совершенно ничего не боялся. Но он был уголовник. Так устроена была его голова. Я его, однако, очень любил. И он мне, кажется, тем же отвечал. Почему мы так дружны были, не знаю. Мы оба верили друг другу, а ситуация вокруг нас обоих была нелёгкая.

Но меня осадили мои внуки. Данька (Данила), сын Машеньки, которая сейчас в больнице, очень тоскует без матери. Он хочет отвлечься. Он требует, чтобы я ему место уступил. Хочу писать! Так он говорит. Во всяком случае, я так его понимаю. У него есть своя страница в «Моих документах». Сейчас я посажу его на колени, страницу эту открою, а он, нажимая на все клавиши подряд, станет наносить туда некие таинственные письмена, недоступные моему пониманию. Про Анвара будет часа через два.

* * *

В начале восьмидесятых мне пришлось искать работу, потому что на кладбище для меня сложилась очень опасная ситуация. Я об этом ещё как-нибудь напишу. Меня устроили пространщиком в Богородские бани. Неудобство работы было в том, что в одном здании с баней помещалась и контора комбината, то есть вышестоящее начальство. Кажется, это пятый комбинат или седьмой, уже не помню.

Бригадиром смены там был молодой человек, невысокий, худощавый, с бледным, всегда напряжённым лицом и острым взглядом всегда сощуренных чёрных глаз. Звали его Анваром, он был татарин. Сначала он мне сильно не понравился. Рано утром, только первый сеанс запустили в разряд, он движением головы пригласил меня зайти в подсобку. Там никого не было.

— Ширяться будешь?

— Я не ширяюсь.

Надо сказать, что я, будучи пьяницей, очень плохо отношусь ко всякого рода нетрадиционным порокам, в том числе и наркоманов не переношу. Логики тут никакой нет, но это явление распространённое.

— Не бойся, бесплатно, — сказал Анвар.

— Чего мне бояться? — спросил я.

И он засмеялся, открыв белоснежные, совершенно волчьи зубы:

— Не знаешь, чего бояться? Ну, это нормально. А ханку жрёшь? Наливай, — он открыл небольшой шкафчик и показал мне початую бутылку «Столичной». — Не ширяешься — хорошо. А я ничего не упускаю. И е…у всё, что шевелится. Семь лет на зоне парился. Второй год гуляю тут.

Мы с ним выпили по гранёному стакану водки, и Анвар развернул свёрток, где была уже нарезанная ветчина.

— Я татарин. Наши говорят: пить нельзя, свинины есть нельзя. А я это всё так… мимо. Дураков слушать. Давай покурим пока. Ребята бабки соберут. Я вижу, ты не бестолковый, и не бздыловатый. За что тебя с кладбища ушли?

Я понял, что говорить нужно правду.

— Влез я в хозяйскую кутью (заработок).

— Много взял?

— Работали целый сезон.

— Ты бригадиром? И что ж не отдали ничего?

— Я ему предложил в доле быть. Ну, он и взъелся. Он хотел треть всего.

Речь шла о том, что я с бригадой, действительно, несколько месяцев заливал цоколя клиентам, которые числились за заведующим Бюро. Анвар весело засмеялся. У него даже слёзы выступили. Но потом он серьёзно спросил:

— А бригада?

— Это дело моё. Разве я ребят буду подставлять? Так не делается.

— Это хорошо, что тебя живым выпустили. А сюда гости к тебе не приедут? С вашими разбираться мне не климатит.

— Ко мне приедут, я и буду разбираться, — сказал я. — Но не приедут. Вообще-то, на мне, где сядешь, там и слезешь, потому что ребята все были за меня, и я ушёл по собственному желанию. Он побоится меня совсем удавить. Ну, гарантию, конечно, кто ж даст?

И Анвар внимательно посмотрел на меня. Мы стали друзьями. Через несколько дней я уже с увлечением рассказывал ему о работе Хельсинской группы, о «Хронике текущих событий», об Инициативной группе в защиту прав инвалидов, которой руководил Юра Киселёв, у которого не было обеих ног, о Сахарове и Солженицыне. Это было время, когда в голове у меня сложилась совершенная путаница — я был человеком с Ваганькова, пространщиком в одной из самых криминальных бань Москвы, и я же был диссидентом, и писал стихи, и читал их Юрию Домбровскому, Давиду Самойлову. Может быть, когда-нибудь я попытаюсь разобраться в этой путанице. Почему я всю жизнь брал чужую судьбу напрокат? Сейчас я не могу этого объяснить.

Прошло недели две, и я стал таскать Анвару всевозможный самиздат. Он с интересом просматривал Хронику. Ничто художественное его совершенно не интересовало. Борьба с коммунистами не могла не вызывать у него сочувствия. Но он считал, что это безнадёжно. Как-то раз он вышел из разряда в холл, сел на подоконник и стал листать только что полученную у меня книгу. Это был «Большой террор» Р. Конквеста. Книга была издана очень броско, в глянцевой ярко-алой суперобложке. Отдавая её Анвару, я сказал:

— Дома прочтёшь, и никому не показывай.

— Да ладно, Миша! Учёного учить, только портить.

К нему подошла, а он её не заметил, всемогущая директорша комбината.

— А ну, дай посмотреть.

Через несколько минут белый, как мел, Анвар пришёл в разряд и сказал, что директор вызывает нас обоих к себе срочно.

— Так, ребята. Вот два листа. Пишите на увольнение.

Мы оба молча написали по собственному желанию.

— Свободны. Потом зайдёте в кадры, — книгу она оставила себе, может быть, на память.

Мы вышли из её кабинета опять молча. Мы долго молчали.

— Миша, я прокололся, признаю, — сказал Анвар. — Ты учти, я написал заявление, которое — филькина грамота. Она никогда меня не уволит, потому что дела у нас с ней большие здесь. Это она от тебя отмахнулась. А виноват я. Надо поправлять. Сейчас поедем ко мне, выпьем и поговорим. Тёлок выписать? Не менжуйся. Поправим.

Сели в такси и он сказал водителю, что нужно покататься по городу. Два аппарата.

— Сперва сделаем два маленьких дела. И познакомишься с моей мамулей.

Приехали в Центр. Где-то на Новослободской, в переулке заехали во двор. И когда Анвар позвонил в дверь, обитую роскошной светло-коричневой кожей, нам открыла немолодая, но ещё и не старая, ярко раскрашенная, с золотыми серьгами в ушах, пухлыми руками, унизанными золотом, с горячими жадными глазами женщина в шёлковом цветастом татарском балахоне до пола.

— Ай, Анвар, сынок, родной ты мой! Что ж ты без звонка приезжаешь, да ещё с гостем? Нечем мне вас угостить, что человек подумает о нас? — запела она сладким голосом, ослепительно сверкая золотыми мостами во рту. — Проходите, раздевайтесь. Что Бог послал, то и на столе. Стыдно мне, старухе, так дорогих гостей принимать.

Она моментально уставила огромный круглый стол на львиных лапах, покрытый едва ли не парчовой скатертью, множеством деликатесов, которые были увенчаны бутылкой коньяка «Двин». Но это не была мать Анвара.

— Сначала дело. Извини, уважаемая Софият. Товар весь сдали, и никаких хвостов. Доля брата моего Мусы, — он положил на стол пачку долларов и ещё несколько пачек деревянных в банковской упаковке. Это тебе от ребят. Деньгами распорядишься, не мне, глупому, учить тебя, — они говорили по-русски. — Скажи, что Муса пишет, как он устроился. Что адвокат сказал?

Софият очень аккуратно, насколько позволила раскраска, всплакнула:

— Слава Аллаху! Устроился при кухне, хорошо. Ребятам скажи спасибо, что не забыли брата и меня, бедную вдову. Адвокат деньги тянет, дело на месте стоит.

— Я сам с ним поговорю. Здесь одними деньгами не обойдётся. И сытую лошадь не мешает иногда кнутом пугнуть.

— Вся надежда на тебя, Анвар.

— После этого Анвар, извинившись, подошёл к телефону, набрал номер и сказал кому-то в трубку:

— Люська, звони Римке, и живо давайте ко мне. И чтобы быть в хорошей форме, мы устали. Накрывайте стол. Я везу нужного человека.

Мы снова куда-то поехали. Заехали в Чертаново. Там машина остановилась у подъезда обшарпанной хрущёвки. Мы с Анваром поднялись по вонючей лестнице на четвёртый этаж. Он позвонил, и открыла старуха-татарка с измученным худым лицом, в каком-то больничном халате…

— Анвар, сынок! Что ж ты так долго не звонил?

— Мама, занят был.

Мы стояли в передней.

— Зайди с гостем. Отведайте, что Бог послал.

— Торопимся, мама. Дела у нас, — он протянул ей толстую пачку сотенных.

— Зачем мне столько денег Анвар? Для тебя это сохраню. Откуда они у тебя? Неужто не достаточно тебе смерти отца? Снова ты в тюрьму идёшь.

— Мама, так говорить нехорошо. Что ты зовёшь беду?

— Звонят всё время, охотятся за тобой, сынок.

— Это меня бабы ищут, мама. Ничего не отвечай, — он взял её руки в свои. — Мама, ничего не бойся. Я не попаду.

Старуха тихо плакала, робко стараясь удержать его за рукав.

Когда мы спускались к машине, Анвар сказал мне:

— Купить кооператив могу завтра. Не хочет ехать. Боится. Беда с ней, — я промолчал. Что было сказать?

Мы поехали на Кутузовский проспект, где нас уже ждали. Не думаю, что кому-то покажется интересно то, что было там, в огромной квартире, которую Анвар снимал — обыкновенная пьянка с бабами. Наутро опохмелились, и бандит написал записку, текст которой я отлично помню: «Коля этот человек — мой брат. Оформи его и пусть работает. Анвар.»

— Поезжай сегодня в Бабушкинские бани. Отдай это директору.

— Сегодня я плохо выглядеть буду для устройства на работу.

— Он проглотит всё, что я ему пришлю. Не волнуйся и с этим не тяни.

Он оказался прав. Я после этого ещё год работал в Бабушкинских банях.

Вот я перечитал написанное и вижу, что Анвар, в таком виде, как у меня это пока вышло, ничего, кроме отвращения вызвать не может. Однако, если бы мне пришлось быть свидетелем на справедливом суде, на который он при жизни никак не мог рассчитывать, я, пожалуй, сказал бы вот что.

Это был человек, полный сил, умный и храбрый. Никто ни разу в жизни ничего ему не объяснил. Он усвоил правила той среды, в которую его поставила немилосердная судьба. Эти правила он свято соблюдал. Больше не знаю ничего в его защиту. Он погиб в соответствии со своими правилами.

Прошло несколько лет, в течение которых мы виделись иногда. Однажды он позвонил и предложил приехать в ресторан.

— Языки почешем. Я устаю, Миша.

Мы сидели вдвоём за столиком с коньяком. Я заметил, что он выглядит больным.

— Сказал, устаю, — что-то он хотел мне сказать, но не решался или не знал с чего начать.

— Сахаров твой в Горьком. По-другому и быть не могло, — мрачно сказал он. — Ладно. Слушай. Миша, меня не будет. Ты заезжай вот по этому адресу и навещай мою мать. Она одна останется. Деньги у неё есть. Но никто к ней не придёт. Мои ребята её не знают. Ты месяца через два позвони по телефону и приезжай к ней. Скажи, я просил навестить, а то она тебя не пустит. А как там этот безногий твой? — он имел в виду Киселёва. — Не взяли они его ещё?

— Да он хочет, чтоб его взяли, чтобы увидеть, как содержатся инвалиды в заключении. Поэтому его и не берут.

— Он дурак, но дело не в этом. Они его скоро возьмут. Сейчас всех берут, — в этом он ошибся, Киселёва так и не арестовали.

— Что ты помирать собрался?

— А жив буду, дам тебе знать. Только вряд ли, — он мимолётно улыбнулся. Пей коньяк. Чего не пьёшь?

Через два месяца, а звонков от Анвара не было, я позвонил его матери. Мне ответил мужской голос, что она умерла. Тогда я пошёл в Центральные бани и спросил там одного человека, что с Анваром.

— У него склад был. Где-то, говорят, по савёловской ветке, на даче. Ну, его там накрыли, а он убил двоих ментов и ушёл. Его взяли через несколько дней, в Москве, на квартире. Но он, как попал в СИЗО, сразу исчез. Нельзя было его доводить до суда. У него ж на ментов завязки были. Они боялись его показаний. Хотя зря. Он никого никогда не сдавал. Никого за собой не потянул, понимаешь. Никого, кроме него, не арестовали. Он предупредил, и вся его компания рассыпалась, кто куда.

Если всех нас когда-нибудь будет судить Бог, как он его накажет? Понимаю, что это странно, но мне Анвар представляется человеком честным. Он в той путанице, которая ему была предложена, никак разобраться правильно не мог. Это было невозможно.

* * *

Ухожу к Машке в роддом. Сегодня мы уж с ней не увидимся, только передачу отдам. Врачи ей запретили ходить по лестнице, а лифта там нет почему-то — только для персонала, грузовой. Очень тревожно, нервы у меня барахлят, и я просто боюсь.

А где-то в Иерусалиме, кажется, в Неве-Якове, живёт женщина с серебряными волосами. С кем она? Как она там? Невозможно узнать, потому что она этого не хочет.

Утром я читал комментарии и путешествовал по разным журналам. И мне было очень интересно, но отослать ничего зато не смогу сегодня, потому что вечером компьютер нужно уступить.

Что ты был, и чем стал, и что есть у тебя…

А был такой поэт Григорий Поженян, который часто повторял: «Время выворачивать шубу». Я был пацаном и не понимал, к чему он это. Вот наступило для меня такое время — не самое это худшее время в жизни человека. Только ошибаться уже нельзя, как в третьем последнем раунде у боксёров-любителей.

Ну, до завтра.

* * *

У меня дома неожиданно заболели все. Это какой-то желудочный грипп, говорят. Или какая-то иная инфекция. Врачи, похоже, толком не знают. Значит больны: Аня, Ольга, Надя — мои дочки. Наденька к тому же беременна. Маленькая Анютка, ольгина дочка, Митька, надькин сын и Данилка, сын Машеньки, которая в больнице. И их мама, Светлана. У всех температура, насморк и кашель, и расстроены желудки. А здоровы — маленький Артёмка, ольгин сын, зятья и я. Все возятся с детьми, с энтузиазмом лечат их и лечатся сами. Я уж писал, что эти мои дети — православные, они в меру сил соблюдают установления Церкви. К сожалению, они с их матерью пока что единственные настоящие христиане, да и, вообще, верующие, каких мне довелось за долгую жизнь повстречать. Не исключая весьма значительных религиозных деятелей, что мне довелось знать лично. Почему такое невезение? Будем считать, не дал мне Бог удачи. Нету иного объяснения.

Заболевание, однако, не шуточное, у Митьки, например, температура поднялась до 40. И очень плохо Наде, а это в её положении совершенно ни к чему. Денег, как водится, в такой момент не оказалось. Что я делаю? Хожу в магазин, в аптеку и мою посуду. На кухне стоит огромная бутылка водки, которой протирают детей от температуры. Я посмотрел на неё, как на тайную любовницу, случайно оказавшуюся в моей семье в гостях. Кажется, и она грустно посмотрела на меня.

Я, как уже было сказано, здоров, но какая-то после больницы слабость. И вот я лёг и задремал. И когда я дремал, сквозь сон услышал. Каждая из дочек, войдя в комнату, останавливалась и значительно произносила:

— Тише! Папка спит, — они продолжают называть меня так, как называли много лет назад, когда были детьми.

Меня это так тронуло, что я ещё некоторое время лежал, закрыв глаза, чтобы не обнаруживать старческой слабости.

* * *

Итак, я лежал, что-то мне снилось или чудилось. Мне приснилось, как конунг Теоден стоит со своей дружиной, укрывшись от войска Сарумана в одной из пещер Хельмовой крепи. И вот он говорит Арагорну:

— Не стану здесь отсиживаться, как барсук, обложенный в норе. С рассветом я велю трубить в большой рог Хельма и сделаю вылазку. Тогда мы прорубимся сквозь полчища врага или падём и удостоимся песен, если будет кому их слагать. Ты поедешь со мной, Арагорн?

— Я поеду с тобой, — сказал Арагорн.

Эту книгу я целыми главами помню наизусть. И у меня появились некоторые соображения по поводу Толкиена, которого, насколько я понимаю, сейчас почти никто не читает, кроме неблагополучных подростков.

В 1946 году Черчилль произносит свою фултонскую речь и начинается холодная война, которую по масштабам материальных затрат и жестокости локальных конфликтов вполне можно считать Третьей Мировой. Однако, последняя битва Второй Мировой Войны разразилась только в 1948 году на Ближнем Востоке, где были разбиты последние оставшиеся союзники Гитлера. Как и в Европе, они были разбиты, но не были уничтожены окончательно. Именно об этом книга «Властелин Колец», которая вышла в том же году или чуть позднее. Именно поэтому она произвела такое потрясающее впечатление на читателя. Это я придумал сам, никто мне не подсказывал. И, сказать по правде, эта мысль почему-то чаще всего вызывает у людей благоразумных весёлый смех.

Ну, если смешно, какая беда, если в ЖЖ тоже посмеются. Толкиен очень раздражался, когда пытались представить его книгу как некую хронику двух мировых войн. Мне кажется, что он просто считал свою работу более сложной. Никто нигде не сказал о коренном отличии этой книги от массы антивоенной литературы, появившейся во время и после войны. «Властелин Колец» — книга не против войны, а за войну. Её совершенно невозможно поставить в один ряд с книгами Хемингуэя, Барбюса, Фейхтвангера, Ремарка — антивоенными. Р. Р. Толкиен написал гимн войне. Он считал, что война началась позже, чем следует, поэтому и была так тяжела.

Толкиен был крайним европоцентристом, и я вслед за ним. Великие культурные, нравственные и духовные ценности созданные некогда на Востоке, остались в прошлом. Эта громадная часть мировой культуры прекратила по ряду объективных причин живое развитие. Она мертва. И с Востока на Запад наступает армия живых мертвецов. Её невозможно ничем остановить, кроме беспощадной стали. Не следует, однако, браниться, а нужно уважать прошлое. Толкиен не раз повторяет, что назгулы, ближайшие соратники Саурона Великого, были когда-то благородными и бесстрашными рыцарями и королями. И сам он не всегда был Чёрным Властелином. Но все они мертвы. Когда царевна Эовин отсекает голову королю-чародею, на землю падает пустая груда доспехов и тряпья, в действительности под ней ничего не было.

Поэтому мне всегда становится стыдно, когда багдадских халифов называют ублюдками — в Израиле. Или когда чеченский народ, восхищавший своей непреклонной храбростью Пушкина и Толстого, называют черножопыми — в России. Нельзя оскорблять память Магомета, потому что он был великим религиозным и государственным деятелем прошлого, и нельзя оскорблять память Шамиля. Сражаться необходимо, а браниться — недостойно. Эта брань отчасти, к сожалению, объясняется тем, что сражаемся мы плохо, терпим поражения от слабейшего противника, и это вдвойне недостойно. А драться нужно насмерть. Это война — та самая, о которой писал Толкиен, война на уничтожение.

Однако, пора заканчивать это. День кончается. Мне придётся как-то втянуться в это дело, которое я считаю сейчас своей важнейшей работой. Мне это непросто сейчас. Голова у меня немного кружится.

* * *