Глава 14 Встречи
Глава 14
Встречи
К весне я снова оказался в Мяките. Работали мы на разных наружных работах, потом я попал в бригаду, занимавшуюся котельной гаража и отоплением.
Здесь мы кололи и пилили дрова для Шуховского котла. Главным кочегаром был Быстров Василий Васильевич — широкоплечий мужик лет пятидесяти, с огромной рыжей бородой, походивший не то на медведя, не то на Малюту Скуратова.
В прошлом он был машинистом паровоза на Путиловском заводе, вступил в партию, участвовал в Гражданской войне, постепенно выдвинулся и перед арестом занимал должность управляющего трестом, ведавшим монтажом подвесных дорог, эстакад и крупных металлоконструкций. Бывал в командировках за границей, в Италии, и вообще был видным партийцем. Сидел по доносу за то, что в списке премированных им инженеров оказался… троцкист.
В лагере он считал себя старым большевиком, попавшим сюда случайно, и как-то сумел себя поставить так, что администрация к нему благоволила и допускала некоторые поблажки — как, например, ношение бороды, что другим запрещалось.
Уголовникам он внушал почтение медвежьей физической силой и буйным нравом — его боялись. Работал он истово, по-мужицки, не болел и был на хорошем счету у начальства.
В своей палатке он был старостой, требовал чистоты и порядка и сам много трудился над всяким «благоустройством». Перед бараками он сделал «клумбу» из осколков бутылочного стекла, кирпичей и камней. Лагерному начальству понравилось, мы считали эту затею напрасным трудом и посмеивались тихонько, а Гланц говорил, что выведение таких узоров — яркий признак шизофрении.
С этим своим рвением Быстров иногда попадал впросак и ставил в глупое положение начальство. Иногда в лагерь наезжали комиссии, и каждый начальник лагеря стремился представить свой лагерь как «образцовый»: все работают, выполняют норму, больных нет, режим соблюдается. Улицы и дорожки подметены и посыпаны песком, в бараках чисто и т. д., не знаю, какие еще «показатели соцсоревнования» там у них были.
Но вот как-то, в период очередного «усиленного режима» для контриков, в лагере появилась высокая комиссия от Дальлага из Магадана.
Им сразу же бросились в глаза занавески на окнах и «клумба» около быстровской палатки.
— Кто здесь живет?
— Пятьдесят восьмая статья!
— О чем же вы думаете, почему для врагов народа устроили курорт, а бытовики живут у вас в грязи? Кто разрешил? Оппортунизм?
Бедный начальник лагеря Солдатов ожидал похвалы — и вдруг такой разнос! Душа у него ушла в пятки — недолго ведь и самому угодить под ту же статью!
— Виноваты, не доглядели, исправим!
— Переселить немедленно!
Когда вечером Быстров пришел с работы, в палатке хозяйничали блатари, а все вещи его и остальных, живших в этой палатке, были перетащены в загаженный и ободранный барак, где раньше жили урки.
Ну, они-то не стеснялись — если не было дров, в огонь шли доски с нар, с пола, столы — все, вплоть до крыши. Товарищи, конечно, кляли Быстрова на чем свет стоит за его вечное стремление выдвинуться, быть лучше других.
Однако потом режим ослабевал, и Быстров опять принимался за «эстетику». Так и жили — от взлетов к падению и обратно.
По поводу этой страсти Быстрова к побрякушкам Пукк-Пукковский вспоминал слова Достоевского о том, как каторжник на Пасху чистил до блеска кирпичом свои кандалы: «Пусть и у меня будет праздник!»
Да, трудно понять психологию человека! К начальству Быстров относился с почтением — но без тени того унижения и подхалимства, которым отличался Винглинский. Лагерники звали его Василий Васильевич, а начальство — Борода. Второй страстью, кроме желания заслужить похвалу, была у него игра в домино. Играл великолепно, большей частью «на интерес», и горе было тому партнеру, который недостаточно хорошо понимал игру и не поддерживал его ходов. Тут он на глазах превращался в свирепого медведя и готов был избить несчастного.
По инициативе Быстрова в котельной сделали душевую кабинку со скамейкой и полочками. Почти сразу же этот душ приобрел огромную популярность как среди вольняшек, так и среди лагерников. Вольняшкам ходить сюда было гораздо удобнее, чем в баню, особенно женщинам, так как баня работала по расписанию — для зэков, для военных и для гражданского населения, и попасть туда можно было не каждый день.
Каждый приходивший в душ приносил чего-нибудь Быстрову — сахар, масло, белый хлеб, папиросы. Вскоре желающих стало так много, что комендатура поселка однажды вывесила «Список беременных женщин пос. Мякит» — которых пускали без очереди.
Заключенные, кроме работавших в котельной, душем не пользовались, да и не особенно стремились помыться. Зато их интересовало другое: в досках, которыми была обшита душевая, в нескольких местах были выбиты сучки, и молодежь, изголодавшаяся по женщинам, всячески старалась «хоть разок взглянуть». Это разрешалось далеко не всем, так как было опасно — из-за возможных жалоб.
Однако вскоре женщины заметили эти «глазки» и, приходя в душ, прежде чем раздеться, тщательно затыкали или завешивали одеждой эти дырки.
После этого один жулик установил на крыше (потолке) душа большой железный абажур, якобы для лампочки; однако лампочки там не было, а на месте патрона был кусок водопроводной трубы, который проходил сквозь потолок. Через этот «перископ» любители и занимались «наблюдением за звездами».
Обнаружить этого «наблюдателя» было практически невозможно, а в случае внезапного прихода какого-нибудь начальства он всегда мог растянуться на крыше и притвориться спящим; впрочем, не зная, его нельзя было обнаружить — потолок был на высоте двух с половиной метров, выше был потолок котельной, и там было всегда темно.
Это смотрение у блатарей называлось «набраться сеанса», а заведение стали называть «кино…» со звучным, но неприличным названием. Один из дежуривших в котельной кочегаров даже объявлял программу: «Сегодня, в 6 часов, у нас выступает Нелли» (это была красивая секретарша из Управления).
Быстров все это, конечно, знал, но не принимал участия в просмотре «сеансов» и делал вид, что это его не касается. На самом деле запретить блатарям это удовольствие было не в его власти. Вольняшки, конечно, ничего не подозревали.
Весной мне повезло, и я попал на хорошую постоянную работу. Механик гаража от зэков узнал, что я электрик, и устроил меня в электроцех. Цех представлял собой длинную комнату размером примерно три метра на десять, отгороженную около одной из стен гаража, с окнами на улицу. Старшим у нас был Миша Корнев, красивый, высокий молодой парень, лет двадцати четырех, сидевший по какой-то бытовой статье. За его красоту, хороший цвет лица и способность краснеть и вспыхивать некоторые его звали Машей, на что он очень сердился.
Особенно к нему был неравнодушен один шофер, Белых (по кличке Белуга), сидевший по статье 59–3 (бандитизм на транспорте). Он его постоянно изводил, но в то же время как-то отечески о нем заботился, исполнял его капризы и, если привозил что-нибудь из рейса, обязательно с ним делился. По-моему, Корнев напоминал ему какую-то любовь, которая у Белуги осталась на «материке».
Грязной и тяжелой работы Мишка не любил, старался от нее отделаться, зато очень любил «нарядиться», а также «с огоньком» прокатить машину.
Вторым был Васька по прозвищу Рыло — вор из беспризорников. К нам он попал каким-то образом с приисков, где тоже работал автоэлектриком. Это был приземистый парень с очень грубым лицом, на котором на первый взгляд не видно было ума, однако очень спокойный и изобретательный в технике. Мы вместе с ним сделали много приборов и аппаратов для контроля и ремонта электрооборудования автомашин.
Еще был Гриша Горелов — тоже молодой парень. Он уже много лет сидел по разным лагерям, был очень трудолюбив и исполнителен, но туповат и сравнительно простую неисправность самостоятельно найти никогда не мог.
Наконец, был еще один очень красивый, добрый и доверчивый мальчик — Сенечка Бэла. Он, кажется, был родом из Крыма, родных у него никого не было, сидел он за бродяжничество. Он всегда был готов помочь или оказать услугу своим товарищам. Иногда это выражалось самым неожиданным образом. Так, например, как-то около гаража остановилась машина, шедшая на прииски; там были продукты, и в частности сушеные фрукты.
Кто-то из нас сказал: «Хорошо бы компотику отведать». Через десять минут Сенечка притащил мешок фруктов — украл у всех на виду, хотя это было опасно: за такие вещи — и чем дальше, тем строже — «пришивали статью» и добавляли срок. Тем не менее у наших ребят бывала и мука, и растительное масло, и даже сахар.
Со своих машин, конечно, не воровали, но свои шоферы часто ухитрялись присвоить часть продуктов при сдаче на склад или базу и делились с нами. Способов тут было много. Например, сахар старались получить днем или под вечер, в сухую погоду. А перед прибытием на место назначения старались постоять ночью около речки, сахар жадно впитывал влагу, и мешок можно было сэкономить.
Во время стоянки машин в гаражах на мелких ремонтах было очень трудно уберечь продовольственные грузы от расхищения, несмотря на охрану и все усиливающиеся строгости.
Поэтому машины с продуктами крайне редко заходили на ремонт — разве только в случае крайней нужды. Своего брата заключенного еще щадили, а если водителем оказывался чужой вольняшка, то устраивалось непрерывное опробование моторов, в гараже становилось темно от газов, невозможно дышать, одуревший шофер вместе с сопровождающим выскакивали на улицу, а в это время машину «курочили».
Постепенно особо ценные грузы — сахар, масло, папиросы, консервы — стали отправлять таким образом: мешки и ящики, погруженные в кузов, сверху покрывались брезентом и обвязывались веревками. Наверх сажали солдата с винтовкой. Шофер тоже отвечал за сохранность груза, и один из них ни на минуту не отлучался от машины.
Тем не менее даже с такой машины у нас как-то украли несколько ведер сахарного песку, причем ни шофер, ни охранник ничего даже не заподозрили. А сделать это было на редкость просто: машину загнали «для профилактики» и смены рессор на смотровую яму (это узкая траншея полтора метра глубиной от пола, чтобы можно было работать под машиной). На брезенте с грузом сидел охранник, шофер был в кабине. Снизу, из ямы, ножом через щели в полу кузова прорезали мешок, и сахар стал ссыпаться в ведро. Вся «операция», включая и ремонт, продолжалась каких-нибудь сорок минут. Недаром на Колыму попадали главным образом воры-рецидивисты — они знали дело!
В нашем гараже, да и вообще в УАТе, работало много способных и ловких ребят, а также хороших техников. Железных дорог ведь здесь не было, и доставка грузов из Магадана по всей трассе, вплоть до самых отдаленных приисков, осуществлялась только автомашинами. А чтобы заставить автомобили работать в условиях Колымы, с ее длинной снежной зимой при морозах ниже 50 градусов, нужна была и самоотверженность, и отличное владение техникой, находчивость, выдумка и смекалка. Поэтому слесарей, шоферов и специалистов здесь ценили и старались, чтобы они не попадали на прииски. С другой стороны, и мы, заключенные, дорожили этой работой — здесь нам перепадало кое-что со стороны, на работе к нам относились по-человечески и даже с уважением, и мы были в курсе всех событий — как колымских, так и союзных, так как общались со многими людьми.
Кроме электроцеха в гараже еще был моторный цех, цех шасси и кузовной цех, а также механическая мастерская. Во всех этих цехах работала Пятьдесят восьмая статья.
Главным механиком работал А. А. Корейщиков — родом из Твери, бывший заключенный, человек мягкий и несмелый. Начальником был вольнонаемный Николай Кузьмич — фамилию не помню, молодой энергичный человек, из бывших шоферов или механиков. Оба они относились к нам очень хорошо и в меру возможности защищали от лагерной администрации.
Движением машин распоряжалась диспетчерская, где работали бытовики — уголовники, осужденные на 5–10 лет. Помню одного из них, Эсселевича, — невысокий еврей или белорус (как он себя считал) с большой черной бородой, живой и подвижный. Он посажен был за то, что под видом инкассатора объезжал перед закрытием магазины и забирал у кассиров деньги. Всю «технику» и порядки он, конечно, великолепно изучил и попался только случайно. Он очень хотел выучиться на электрика, все просил меня взять его в электроцех. Я его научил ремонтировать аккумуляторы, потом он из старых ящиков построил себе «мастерскую» и зажил припеваючи, так как аккумуляторы были очень дефицитны, и на них можно было хорошо заработать, поесть и выпить.
Здесь же я познакомился, а потом и подружился с одним замечательным парнем. Звали его Грэй Виктор Львович. Это был высокий, худой, с большим носом и близко посаженными черными глазами, общительный, веселый, но и очень вспыльчивый человек. Родом из Минска; отец был, кажется, военным и погиб, когда Грэй был еще маленьким. Мать была каким-то крупным работником в области, подробностей он не рассказывал.
Живая, деятельная натура Грэя и его недюжинный ум были, видимо, причиной того, что в школе на него смотрели вс более косо, придирались; в конце концов его исключили из школы, признали «дефективным» и направили в спецшколу для «дефективных».
В то время школьников воспитывали в соответствии с постулатами педологии — считавшейся передовой наукой. В школьных программах царил хаос — Толстой, Есенин, Тургенев, Бальмонт, все западные классики клеймились как «идеалисты», история подменялась вульгарной и безграмотной политграмотой. Вместо настоящего учения внедрялось «жевание мочалки», проводились разные мероприятия и кампании. На уроках труда тринадцати-пятнадцатилетних ребят заставляли вырезать звезды из бумаги и тому подобную ерунду.
Дураков это устраивало, а способных ребят возмущало, и они старались найти выход своей энергии в поступках, которые клеймились как «антиобщественные».
Если о «нормальной» школе Грэй говорил обычно с отвращением, то со школой для «дефективных» у него были связаны самые лучшие воспоминания.
Окна школы выходили на базарную площадь, где собиралась толкучка (о мудрое начальство!!). В то время как в обычную школу он часто опаздывал и шел из-под палки, эту школу вместе с другими учениками он осаждал уже за час до открытия. Здесь они были на равных правах, никто не делил их на «нормальных» и «дефективных», педологи и носа своего сюда не показывали; ученики, как «отпетые», пользовались относительной свободой. Среди учителей попадались энтузиасты — последователи Макаренко, которые старались привить ребятам любовь к знаниям, книге и держались с ними по-товарищески. Однако общее положение школы было таково, что она мало что могла сделать практически. Идей Макаренко тогдашняя педагогика не признавала и не понимала, директором школы обычно назначался какой-нибудь проштрафившийся партиец, оборудованием и учебными пособиями она обеспечивалась в последнюю очередь, преподаватели «хороших» школ сюда не шли, а горОНО смотрело на нее как на неизбежное зло, которого лучше не замечать. Такая обстановка, сборный со всего города состав, соседство с толкучкой, отсутствие сознательной дисциплины толкали ребят к уличным приключениям, сомнительным знакомствам и связям с воровскими шайками. В одну из таких шаек попал Грэй и был задержан при попытке ограбления магазина. Так он попал в колонию, бежал оттуда, был пойман и посажен в тюрьму — и был втянут тем безжалостным конвейером, который официально назывался «системой перевоспитания».
Общение с уголовниками, издевательства и побои со стороны начальства, клеймо правонарушителя уже не давали возможности вырваться из этого заколдованного круга.
Грэй озлобился, стал вспыльчивым. Хорошо узнал низкие и грязные стороны человеческой натуры. Тем не менее то хорошее, что было заложено в его душе, уцелело и не поддалось окружающей грязи. Он выучился играть на трубе, работал на токарном станке и очень много читал. Болезненно чуткий ко всякой несправедливости, ненавидевший «знатных», богатых и всякое начальство, он увлекался героями Шиллера, Байрона, Дюма и А. Грина.
Когда выдавалась свободная минута, мы с ним часто болтали о живых и литературных героях. Больше всего его интересовали те случаи, когда та или иная личность скрывала свое истинное подлое и злодейское нутро под личиной идеологии и благородства. Вспомили мы и отцов-иезуитов, Калиостро, конкистадоров, Ивана Грозного, современников и, наконец, Сталина и его окружение.
Однако это имя произносить было слишком опасно, мы обычно говорили про «бриолин» — по ассоциации: Сталин — усы — помада — бриолин. Постепенно таким условным языком мы научились говорить о чем угодно, не внушая никому никаких подозрений, а только прослыв чудаками.
Нам, контрикам, читать книги, газеты и посещать кино было строго запрещено («И так слишком умные», — говорило начальство).
Бытовики же и уголовники могли пользоваться небольшой библиотекой, имевшейся в КВЧ. Впрочем, книг там было очень мало, и они быстро таяли — их рецидивисты переводили на карты.
В начале 1937 года, зимой, в наш лагерь привели несколько новичков — бывших заключенных, недавно освобожденных по окончании срока и работавших в ближайших поселках. Их схватили в один день, не предъявили никаких обвинений, не вели следствия, а просто взяли из квартир, посадили на машину и привезли в лагерь. Пять человек сунули в наши палатки — «врагов народа». На перекличках, поверках, когда спрашивали: «Статья? Срок?», они отвечали: «Не знаем — скажите!»
В ответ неслись брань и угрозы.
После месяца или двух такой волынки им наконец объявили, что за «контрреволюционную агитацию» они снова посажены на срок 5 лет и больше. Конечно, подписать что-либо они отказались. Так действовали «славные органы» под руководством «великого, мудрого вождя» самой гуманной и справедливой партии, строившей социализм в нашей передовой стране. Единственной виной этих людей было то, что они «уже сидели», впрочем, конечно, тоже без вины.
Один из них — ленинградский автоинженер после освобождения работал главным инженером автобазы в поселке Стрелка — это километров семьдесят от нас к северу. Звали его Колосов Александр. Недавно к нему приехала жена, и они ждали ребенка. Он сильно за нее переживал, однако помочь ничем было нельзя.
С другим — Айвазяном Артаваздом Тевосовичем я познакомился ближе после следующего случая. Как-то вечером, после работы, кто-то из «гнилой интеллигенции» — всезнайка вроде Винглинского — начал плести в бараке какую-то несусветную ерунду насчет атома, строения материи и т. п. Это наглое невежество меня возмутило, и я крикнул ему со своего места: «Не бреши о том, чего не знаешь, заткнись, пока не заткнули!» или что-то вроде этого. Тот поворчал, но умолк, а потом, смотрю, ко мне подходит небольшого роста бородатый армянин, садится рядом, предлагает закурить и говорит: «А все-таки интересно, как это на самом деле устроено?»
Понемногу мы разговорились. Он был очень похож на Пушкина — какие-то бакенбарды, большой нос на худом лице и удивительные глаза, которые смотрели с ожиданием, любознательностью и вниманием к собеседнику. Очень скоро мы с ним подружились. Происходил он из бедной армянской семьи, жили они недалеко от того места, где на реке Аракс сходятся турецкая, наша и персидская (иранская) границы.
Как это было принято у многих поколений армян, мальчишкой-подростком он решил уехать искать счастья за границу. Однако ни денег, ни официальных документов у него не было, и он решил уйти пешком — благо близко. Было это в середине 20-х годов, во время НЭПа. Если перейти Аракс прямо, то попадешь в Турцию, которая в то время перебежчиков выдавала обратно; кроме того, была еще памятна последняя резня, которую турки устроили армянам в 1919–1920 годах.
Можно было попасть в Иран — для этого нужно было пройти немного вниз по реке Аракс турецким берегом и затем перейти приток, который служил границей Турции с Ираном.
В летнее время и Аракс, и его притоки очень мелководны и почти пересыхают. Так вот, по задуманному плану, Айвазян ночью перешел Аракс, прошел зарослями несколько километров и опять перешел речку, думая, что попал в Иран. Однако, когда на рассвете он двинулся дальше от берега, его встретили… наши пограничники. Оказалось, в темноте он заблудился и перешел Аракс два раза: туда и обратно.
По молодости в то время это ему сошло с рук. Потом Айвазян попал в театральное училище и стал учиться на кинорежиссера, детская страсть к путешествиям и приключениям была забыта, и человек как будто бы видел перед собой правильную дорогу.
Однако, как оказалось, этого не забыл НКВД, и в 1933 году Айвазяна посадили на 3 года за «подозрение в шпионаже».
Это был человек редкой доброты и отзывчивости, с теми представлениями о добре и зле, о справедливости, которые бывают, и то не у всех, только в детстве.
Если он видел кого-нибудь в беде, то не раздумывая устремлялся на помощь. Когда ему удавалось достать какой-нибудь лишний кусок, непременно старался поделиться с соседями.
Он хорошо знал наизусть много отрывков и даже целые поэмы Лермонтова, Пушкина, Байрона, Туманяна и других поэтов. Все эти качества часто служили причиной того, что ему доставались от начальства незаслуженные обиды и наказания.
Постепенно мы с ним подружились, я его звал Арто, он меня — Володя. Сейчас не могу хорошо вспомнить, но, кажется, его освободили и выпустили из лагеря меньше чем через год. После освобождения он устроился бухгалтером в Управлении и часто мне помогал, приносил еду, переводил за меня домой деньги, приходил поболтать. Жив ли он теперь? Не знаю…
Слышал, что во время войны его опять бросили в лагерь и, кажется, он погиб. Однако хочется верить, что это не так.