Глава III Первые встречи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава III

Первые встречи

Через два дня по приезде в Берлин мы получили радостное известие — через Польшу дорога есть.

В те сумасшедшие годы, полные жгучих надежд и горчайших разочарований, диковинных встреч и неправдоподобных событий, ничто не казалось невероятным. Не показался невероятным нам и путь, по которому мы должны были пробираться на родину.

Одному из крупнейших работников организации Александру Эмильевичу Вюрглеру, позднее, два года спустя, убитому агентами Гестапо на варшавской улице, удалось проложить дорогу нашим людям по каналам польского движения сопротивления. Люди должны были идти, как сербы, бежавшие из плена и пробирающиеся в Красную Армию для борьбы в ее рядах против немцев. Технически это было легко выполнимо: шла в первую голову молодежь, всю свою сознательную жизнь прожившая в Югославии и говорившая по-сербски как сербы. Вюрглер сообщил, что для следующих групп (больше всего людей мы ждали из Франции) нужно будет создание какой-то другой легенды — в бежавших в Красную Армию французов поверить будет труднее. О будущем думать не приходилось, нужно было начать с тем, что есть.

Из небольшой партии в 26 человек по-настоящему работать в Берлине пришлось меньшинству, контракты всех остальных были фиктивными. Работающие в один голос заявили, что бежать с места работы им не доставит никакого труда и риска.

Не совсем ясным оставался для нас вопрос о выходе из Польши на территорию России. Немцы, ворвавшись на российские просторы, плотно захлопнули за собой дверь — ни одна душа не должна была знать и видеть, что там происходит. Можно было только догадываться, что там над привязанным к операционному столу беззащитным и ослабленным коммунистическим террором русским народом производится ими гнуснейшая операция лишения его исторической памяти и разума.

Можно по пальцам перечесть, сколько человек из русских, главным образом давно живших в Германии, было взято немцами в качестве переводчиков. Были среди этих людей большие идеалисты, принципиально отказавшиеся носить оружие, отправляясь к освобожденным от коммунистического рабства братьям. Были совсем онемечившиеся, считающие себя больше немцами, чем русскими, — это, главным образом, из людей немецкого происхождения, предки которых из поколения в поколение жили в России, но после революции 1917 года вернулись на прадедовские места.

Единственным источником сведений о том, что происходит в так называемых «освобожденных областях», были скупые немецкие газеты, получающие официальные сообщения от отделов пропаганды армии, и еженедельные киножурналы.

Мы ходили по два-три раза на каждый, всматривались в мелькавшие на экране лица, в одежду, в улицы городов и сел, всматривались до тех пор, пока слезы не застилали глаза. Было все это до невероятности убогим, голодным и жалким.

Десятки, сотни тысяч военнопленных с исхудавшими, небритыми по неделям лицами, с воспаленными от пережитых ужасов и голода глазами. Из тысячных толп кинооператоры выбирают наиболее неодухотворенные, грубые и страшные лица, и дикторы поясняют эти снимки всегда одними и теми же комментариями:

— Вот эти дикари, подчеловеки, как видите, мало похожие на людей, собирались напасть на нашу Германию. Только фюрер…

С нами всегда сидит в кино кто-нибудь из наших берлинцев и шепотом переводит этот несусветный бред.

Киножурнал со снимками восточного фронта начинается всегда маршем, написанным специально для похода на восток, по образцу тех, которые писались и, вероятно, пелись во время, похода во Францию, во время налетов на Англию. Эта музыка, эти слова, торжествующие лица немецких солдат, идущих все дальше и дальше на восток, — обязательный конец каждого фильма — сливаются в какой-то кошмар. Хочется кричать, проклинать, бить по самодовольным лицам зрителей, по-лошадиному гогочущих над плоскими остротами такого же самодовольного голоса. Выходишь из кино и жадно глотаешь свежий воздух. Уходишь куда-нибудь далеко от толпы и остаешься или один или с кем-нибудь из близких. А завтра — идешь опять. Наконец, все готово к отъезду. Первая партия может двинуться в путь. Мы четверо остаемся пока в Германии: приготовить ночлег, питание и встретить тех, кто ждет своей очереди в Югославии, Франции и Бельгии. Первая партия едет завтра вечером. Они едут до польской границы, не доезжая одной станции до границы выходят из поезда, и идут дальше пешком. Адреса явочных квартир ими уже выучены наизусть, так же точно как и пароли. Мы не будем их провожать — они едут с разных вокзалов и будут сидеть в разных вагонах. Мне очень жаль, что это так. На предпоследней перед выходом из Берлина станции в поезд сядет Наташа, девушка, с которой мы давно уже решили — «когда кончится все», шагать по жизни вместе…

Мы долго не будем иметь от них никаких сведений — «освобожденные» области отрезаны от всего мира. Наша связь может быть восстановлена только через несколько месяцев, первое же время она будет односторонней — они будут получать от нас сведения через едущие за ними следующие группы.

На тот случай, если связь будет прервана совсем, они получили инструкции, которые ни при каких обстоятельствах меняться не будут. Первая заповедь: врастать в русскую жизнь, будить национальное самосознание народа, готовить его к мысли о необходимости создания Третьей Силы, а для этого — искать и искать людей. Вторая — действовать по обстоятельствам.

Следующая партия получила возможность двинуться по тому же пути через неделю, за ней третья, четвертая и дальше.

Минувшая война в Европе, особенно в восточной ее части, отличалась большой сложностью происходивших в те годы процессов. Для Запада — Англии и Америки — было просто и ясно всё: они боролись против Германии, второй раз пытавшейся осуществить идею мирового господства. Что война велась против «фашистской Германии», играло роль второстепенную или не играло никакой. Этот момент, собственно, и не акцентировался — для тех, кто хоть в какой-то степени представлял себе, что такое коммунизм, было бы нелогичным рука об руку с красным фашизмом уничтожать коричневый, устранять одного претендента на мировой престол, чтобы освободить путь для другого. Впрочем, незнание коммунизма на Западе было столь полным и всесторонним, что его совсем искренне считали не только союзником в борьбе против Гитлера, но и желанным сотрудником в построении нового, как тогда говорили, светлого и вечного мира. Из-за всего этого мотив политический звучал очень неопределенно и вполне покрывался мотивом национальным.

Гораздо сложнее все это воспринималось в Европе, и тем сложнее, чем дальше на восток, чем ближе к цитадели коммунизма, к Советскому Союзу. Если в западной части континента считали, что в борьбе против Гитлера нужно идти на союз даже с коммунизмом, то на востоке и юго-востоке вопрос стоял во всей своей неумолимости — Гитлер или Сталин? Этот вопрос стоял не только перед государствами, не только перед народами в целом, но и перед каждым человеком в отдельности. Линия фронта поэтому проходила не по границам отдельных стран, а по сердцам и сознанию отдельных людей, по-разному отвечающих на пословицу о двух злах, из которых требуется выбрать меньшее.

Гитлер нес физическое уничтожение миллионам людей, главным образом по расовому признаку. Сталин нес такое же физическое уничтожение другим миллионам и по другим признакам.

Победа Гитлера означала для побежденных экономическую кабалу, национальное угнетение, террор и бесправие неизвестно на сколь долгие годы.

Победа Сталина значила, что коммунизм смрадной плесенью затянет весь континент, разложит основную ткань жизни и превратит всю Европу (и только ли Европу?) в одну сплошную гноящуюся язву. Коммунизация, то есть физическое уничтожение всего, что способно самостоятельно мыслить, превращение оставшейся, обезглавленной массы в пушечное мясо для штурма сохранившегося после войны капиталистического мира, одним словом — всё то, что происходит сейчас на юго-востоке Европы, маячило неизбежным концом этого пути. И если ставших на сторону Гитлера обвиняют сейчас в том, что они «действовали против интересов всей западной цивилизации», то этим обвинителям было бы очень трудно доказать, что ставшие на сторону Сталина боролись за сохранение и процветание западной христианской культуры. Так же точно нелегко было бы этим обвинителям убедить сейчас румын, венгров, болгар и других, что этот способ самоубийства, то есть выбор Сталина, имеет какие-нибудь преимущества перед первым и что выбирать в свое время нужно было непременно его.

Можно возразить, что всё это стало понятным и ясным уже после конца войны, после того, как неожиданно для Запада опустился «железный занавес». Но ведь неожиданностью было это только для Запада, еще и до сих пор не понявшего, что такое коммунизм в действительности. Можно допустить, с точки зрения обвинителей и судей, невероятное, а именно, что на востоке Европы это предвидели и раньше: коммунизм здесь наблюдали не из прекрасного демократического далека, а в непосредственной близости.

Итак, выбор был небольшим: Гитлер или Сталин. Третьего не было дано. Те, кто считал, что западные союзники не смогут или не захотят остановить стремление Сталина расширить «сферу своего влияния», оказались правы. И если тогда, в начале войны, с их стороны это было непростительно мрачным пессимизмом, то сейчас, после войны, им нельзя отказать в некоторой дальновидности. Кто же мог предвидеть такие подробности, что железный занавес упадет над Эльбой, а не над Рейном или не по Атлантическому побережью, и кто может дать гарантию, что этим еще не кончится?

Спасаясь от Сталина, на сторону Гитлера становилось, в той или иной степени, почти всё, что органически не могло принять коммунизма. Миллионы людей, в общей сложности десятки миллионов в Европе, во всех странах без исключения (чем восточнее, тем больше) — и во Франции, и в Дании, и в Бельгии и Голландии, не говоря уже о государствах Прибалтики — Эстонии, Латвии и Литве, не говоря о юго-востоке Европы и не считая прямых сателлитов Германии, шли на сотрудничество с Гитлером. На сотрудничество — от активного участия в походе на восток до работы, хотя и с проклятиями, на вооружение германской армии. Всё сказанное характерно для больших чисел, характерно для среднеарифметического европейца, притом политически не совсем слепого. Были, конечно, отклонения и перегибы и в ту и в другую сторону, были люди, которых к Гитлеру толкал не страх перед Сталиным, а увлечение национал-социализмом как политической доктриной, и были люди, которых симпатии влекли к Сталину, к коммунизму в большей степени, чем от Гитлера отталкивала вражда.

Гитлер звал за собой все антикоммунистические силы Европы, но использовать хотел их только в своих эгоистических немецких интересах. В гигантскую борьбу, начатую тридцать лет тому назад русским народом за «быть или не быть» ему, русскому народу, потом его соседям, а потом, может быть, и всему миру, — этот простоватый парень влез со своими мелкоуездными идейками о создании мировой империи с «херренфольком» во главе.

Гитлер был провинциалом, ограниченным и неумным, и, конечно, не мог ни понять, ни согласиться с тем, что все его войны, походы и победы это только эпизод, только пролог борьбы, по-настоящему тогда и не начавшейся. Своим предательством общечеловеческих интересов, тупостью и жадностью он помог Сталину выиграть первую схватку, — Сталину, для которого Америка и Англия, как и Германия, как и весь остальной некоммунистический мир, были врагами совершенно одинаково ненавистными.

Советская пропаганда уже во время войны, особенно после психологического перелома в сторону советской победы, начала подготовку коммунизации Европы. Она упростила, примитивизировала происходившие здесь процессы, и все, кто мог противостоять коммунизму в будущем, хотя бы во время войны они и боролись против Гитлера, были занесены ею на черную доску «предателей», «фашистов», даже «гитлеровцев» и т. д., подлежащих уничтожению. Вся Европа, в советском толковании, делилась на «демократов», т. е. коммунистов и им сочувствующих, и «фашистов», т. е. тех, кто за коммунизмом не шел и пойти не собирался. Это толкование в значительной степени удалось внушить и западным союзникам, во всяком случае на первые послевоенные годы.

Не все те, кто не пошел за Гитлером, пошли за Сталиным. Были миллионы людей, которые и одного и другого считали злом равных категорий. Они пытались бороться и против одного и против другого. Это значило бороться против всего мира, потому что врагов Сталина его западные союзники считали и своими врагами. Трагедия Драже Михайловича и его организации только наиболее яркий пример из судеб миллионов людей.

Сложной и малопонятной для стороннего наблюдателя была обстановка в Европе. Менее сложной, но еще более непонятной была она в Советском Союзе. В начале войны, в первые месяцы, на вопрос «Гитлер или Сталин?» миллионные массы русского народа, в том числе и значительная часть кадровой армии, недвусмысленно высказались за Гитлера. Не потому, что они предпочитали коммунизму национал-социализм (о нем, как правило, люди, по вине советского правительства, не имели никакого понятия), а потому, что терпеть дальше Сталина было уже невозможно.

В русском народе до болезненности развита тоска по справедливости, по Правде, может быть, потому, что справедливость реже, чем кому-нибудь другому, улыбалась ему за тысячелетнюю историю.

На заре государственного самосознания — княжеские раздоры, тяжесть которых падала, прежде всего, на народ, потом татарское иго, потом иго дворянское и, наконец, большевизм — самое страшное из всего, что ему пришлось пережить.

Коммунистический интернационал, оккупировавший страну в 1922 году, был для русского народа всегда властью чуждой, властью вражеской, он боролся с ней, как мог, все годы ее владычества.

В жесточайших условиях советского террора (перед войной насчитывалось до 16 миллионов в концлагерях) у народа не только не исчезла вера в существующую где-то на земле справедливость, но заострилась до форм почти болезненных. Свято веря в эту правду, народ с надеждой смотрел на Запад и, изверившись в собственных силах, только оттуда ждал освобождения. В конце концов сложилось такое положение, что всех врагов советского правительства, находящихся за пределами страны, он стал считать своими или друзьями или союзниками.

Он не верил и не верит ни одному слову советской пропаганды, не без основания считая, что она органически не способна сказать ни одного слова правды. Он читал казенную советскую печать (а другой никакой нет) наизнанку или справа налево: что поносит советская власть, то для него, наоборот, хорошо, что хвалит — плохо. Если ТАСС, телеграфное агентство Советского Союза что-либо опровергает (почти единственная форма сообщений из международной политической жизни, касающихся Советского Союза), значит это опровергаемое имело место уж обязательно. Каждый успех советского правительства в межгосударственных отношениях он привык считать своей личной неудачей, и наоборот. Каждый договор Запада с советским правительством рассматривал как предательство культурного свободного человечества по отношению к себе.

Не зная остального, не советского мира, не имея возможности общения с ним, ни права поездки за границу (попытка покинуть страну карается по закону 1934 г. расстрелом), ни права получать иностранные газеты, книги и журналы (все это монополизировано властью), фактически, будучи лишенным даже права переписки с заграницей, он создал свой особый мир взаимоотношений, симпатий и антипатий, совсем не оправданный действительностью.

Гитлер, пришедший к власти в 1933 году, был встречен в штыки советской пропагандой. Русский антибольшевизм, ничего не зная о национал-социализме и рассматривая Гитлера только как врага большевизма, сразу же зачислил его в число своих друзей и союзников. Годы 1933-39 были годами травли Германии советской прессой и одновременно годами роста симпатий к ней русского народа. Освобождение от большевизма может произойти только в процессе войны, а война может быть только с Германией — сознательно или подсознательно приняла эту формулу большая часть народа. Начало похода Гитлера на Восток и было понято народом как начало его освобождения. Не как возможность освободиться, а именно как освобождение. Нужно побывать в России, посмотреть людей, увидеть, до чего довела их советская власть, чтобы не удивляться, что даже в Гитлере увидели они освободителя. Веру, что спасение придет с Запада, можно было наблюдать задолго до войны. Эта детски наивная вера выражалась иногда и детски наивными поступками. Года за три перед войной в одной из немецких газет был рассказан следующий эпизод вернувшимся из поездки немцем: Группа туристов, в которой был автор рассказа, ходит по Эрмитажу, известной всему миру картинной галерее в Ленинграде. Водит группу старичок, говорящий по меньшей мере на четырех или пяти европейских языках, из вымирающей на русской земле породы старых дореволюционных интеллигентов — обязательное пенсне на черном шнурочке, клинышком бородка, а в глазах всегда беспокойство от дюжины неразрешимых «проклятых и вечных» вопросов. Урвав минутку, когда не было поблизости никого из начальства, он скороговоркой прошептал два слова по-немецки: «спасите нас».

Нужно понять психологию этого человека. Ведь ему казалось, что он крикнул свое «СОС» в культурный и гуманный мир, в окно, случайно и ненадолго перед ним раскрывшееся. Он двадцать лет принципиально и категорически не верил ни одному советскому слову и воображал Германию (прежде всего Германию) страной философов и музыкантов, страной свободной мысли, одним словом — такой, какою видел ее пятьдесят лет тому назад, когда студентом жил в университетском городе Гейдельберге.

Или еще рассказ о том, как в европейских портах, под корой деревьев, привезенных с каторжных северных лесозаготовок СССР, находили надписи — такое же СОС, иногда, говорят, даже выведенное кровью.

Вторжение германских армий в пределы нашей родины старой русской интеллигенцией и понималось именно так — наконец-то культурный мир понял, содрогнулся (обязательно, обязательно содрогнулся!) от ее страданий и спешит к ней на выручку. Вскоре после приезда в Берлин в русской эмигрантской семье я встретился с профессором-ленинградцем, в начале войны перешедшим со своей семьей — жена и два сына — на сторону немцев. Ему под каким-то благовидным предлогом удалось выбраться из Ленинграда и в селе около Пскова дождаться прихода немецких частей. Его рассказ, одно из первых впечатлений о той стороне, запомнился мне почти дословно.

— …Мы, ленинградцы, народ особый. Наш город, в пределах советских возможностей, считался, знаете ли, этакой негласной оппозицией. Москва — она ведь у нас партийная. Все время причесывается партийным гребешком. И писатели, и художники, и артисты, и профессора жили и работали там обласканные. Ну, а необласканные работали больше в Ленинграде. Так вот там, в семейном кругу, или уж в кругу совсем близких друзей и знакомых, мы частенько говорили, что спасет нас только война и что воевать с советской властью будет, конечно, только Германия… 22 июня мы и встретили как наше освобождение… Скоро прилетели и первые немецкие самолеты. Весь Ленинград, как снегом, засыпало листовками. С большим риском, помню, охотились мы за ними. Ловили из открытых окон, лазили даже по крышам — вот, она, весточка долгожданная из потустороннего мира, из культурной, гуманной Европы… Достали, читаем и сначала глазам не верим. Сверху крупно написано — «Переходите к нам» и изображен красноармеец с поднятыми руками. Дальше опять картинка — опять красноармеец, на этот раз с кружкой, вероятно, пива и надпись: «Есть что выпить». И, наконец, еще картинка — опять красноармеец, неуклюже держащий в растопыренных пальцах сигарету. Надпись еще выразительнее — «Курить разрешается» — и три восклицательных знака… Прочли мы это и, помню, долго смеялись над грубостью советской пропаганды. Ну, Боже мой, совершенно же ясно, самолеты были советские, с накрашенными немецкими крестами на крыльях. Дескать, вот, полюбуйтесь на ваших освободителей, чем соблазняют они вас — кружкой пива и папиросой… Дня через два прилетели снова. Разбросали те же листовки, но уже вперемежку с бомбами. Поверите — нам стало страшно, страшно и одиноко. Страшнее, чем от бомб, которые рвались в наших жилых кварталах. Неужели двадцать лет веры были самообманом?.. В соответствующем преломлении такое понимание событий было свойственно почти каждому из слоев нашего народа, прежде всего, конечно, крестьянству и рабочим.

Другой рассказ из тех же первых встреч…

Красный командир, попавший в окружение под Киевом, вспоминает о первых днях плена:

— Вы знаете, таких антисоветских настроений в нашей командирской среде, как в первые дни плена, я не видел, да, боюсь, что больше и. не увижу. А на солдат — у нас ополченцы больше были, старичье нестроевое — так просто смотреть противно было: с какой влюбленностью они смотрели на каждого проходившего немецкого солдата. Стоим мы в лагере. 60 тысяч человек. Дождь льет, укрыться негде. А они, старики наши, слышим, в группах у костров разговаривают: «А что же, немец-то ждал, что ли, нас, чтобы теплые хоромы приготовить. У него, брат, все аккуратно, рассчитано — не ждал вот и не приготовил»… Нужно вам сказать, что не кормили нас в этот день совсем. У наших стариков и этому нашлось объяснение — «только ему и заботы, немцу-то, чтобы нам брюхо набить. Подождем, браток, потерпим…». Когда ни крошки не оказалось и на следующий день, они и тут нашлись — «немец у нас товарищество воспитывает. Знает, что кое у кого сухари остались или, там, кусок хлеба. Вот и хочет, чтобы не зверьем друг на друга смотрели, как при большевиках, а поделились по-братски…». Когда мимо нас пробежал ефрейтор-немец с палкой в руке, в погоне за провинившимся в чем-то пленным, комментарии были такие — «это, брат, тебе не большевики. Они, немцы-то, научат нас порядку. Сурьезный народ…». И поверите, так продолжалось четырнадцать дней, то есть я хочу сказать, что не было ни крыши над головой, ни кусочка хлеба. К этому времени из нашего лагеря уже по 200–300 человек в день увозили в братскую могилу. Но даже и тогда люди пытались находить этому какое-то объяснение и оправдание. Через месяц от нашего лагеря осталось спасшихся несколько тысяч полутрупов… Перелистываю брошюру, изданную в ноябре 1941 года. Начинающий писатель-ленинградец, переведший с собой к немцам восемнадцать человек бойцов, описывает ту же киевскую эпопею:

«… Бой затих. Наконец к нам подошли немецкие солдаты. Боже, до чего это красивые, элегантные и обаятельные люди! Закуривают свои душистые сигаретки, угощают и нас. Я беру одну и оставляю на память об этом дне — дне моего второго рождения».

В таких тонах были исписаны горы бумаги, брошюры, газетные статьи, открытые письма, целые книги. «Берлин, как много в этом слове для сердца русского слилось!» — надрывался кто-то из журналистов. «Солнце всходит на западе» — вторил ему другой. И так без конца.

Небывалые успехи немецких армий в России в первые месяцы войны объясняются только тем, что народ, в том числе и почти вся (кадровая западная армия, отказался защищать большевизм, поверив немецкой пропаганде, что война идет только против него. «Мы боремся не против русского народа, а только против большевизма» — утверждали миллионы сброшенных с самолетов листовок, десятки радиостанций и сотни газет.

В первые месяцы не только дивизии и корпуса, а целые армии сдавались без боя, не оказывали сопротивления, а многие тысячи переходили на сторону немцев с оружием в руках, чтобы включиться в борьбу против угнетавшей народ сталинской тирании. Города и села западной части России нередко встречали немецкие части с цветами и, по старому русскому обычаю, с хлебом и солью, как освободителей и дорогих гостей. Празднично одетые крестьянские толпы с иконами и хоругвями выходили на околицу деревень, чтобы приветствовать своих освободителей.

Руководство Германии поняло развал Красной Армии, как очередную победу своего оружия. Восторги населения истолковывались как признание низшей расой — русскими, превосходства высшей — германской.