Глава I Великий исход

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I

Великий исход

Преступление Гитлера, творимое на русской земле, спасло советскую власть от гибели. Народ встал не на защиту советского строя, как стараются сейчас доказать вожди большевизма, а на защиту своей самостоятельности и просто права на жизнь. Русские солдаты шли в бой с криком «За Родину!», а сзади бежали политруки и надрываясь добавляли — «И за Сталина, за Сталина!». Народ так же, как и раньше, лютой ненавистью ненавидел большевизм. Но немецкое преступление было не менее отвратительным, не менее страшным. В тяжелых, кровавых боях армия отстояла самостоятельность страны, но вместе с ней отстояла и внутреннюю кабалу — большевизм. Он уцелел лишь благодаря преступности — звериной жадности и жестокости Гитлера. Вожди большевизма должны быть благодарны Германии за то, что она толкнула к ним на время борьбы русский народ. Среди всех преступлений главарей национал социализма одно из самых тяжелых это то, что они спасли большевизм от гибели и помешали русскому народу сбросить его с плеч.

После поражения немцев под Сталинградом и особенно после неудачной попытки взять снова инициативу в свои руки и перейти в наступление в июле 1943 года под Орлом и Белгородом, восточный фронт вначале медленно, потом с нарастающей скоростью покатился на запад. Многие немцы еще верили, что этот отход обычное колебание фронта, что наступит какой-то момент и немецкие армии пойдут опять на восток, чтобы нанести, на этот раз уже действительно, самый последний и сокрушительный удар по Советскому Союзу. Для русского мира было ясным, что движения обратно больше не будет, что окончательное поражение Германии — вопрос только времени и сейчас уже не такого долгого. Лучшим показателем этого было явление, которое трудно представить иностранному читателю: перед фронтом, перед отступающими, но сопротивляющимися еще немецкими армиями, на запад по всей линии от Балтийского до Черного моря двинулась волна беженцев, то есть — русских людей, уходящих от приближающейся Красной Армии.

За Красной Армией для сотен тысяч из них, волею судеб оказавшихся на этой стороне, шла простая и неизбежная смерть. Люди, прожившие три года в условиях немецкой оккупации, рассматривались советским правительством как прокаженные, как потенциальные будущие враги советской власти. За наступающей Красной Армией на улицах и площадях города поднимались как кошмарные видения виселицы. «Врагом народа» считался каждый, у кого не хватило сил умереть голодной смертью и кто поэтому пошел «работать на немцев». Вдова, за корку хлеба для голодающих детей стиравшая белье немецким солдатам, учитель, не бросивший детвору и в невыразимо тяжелых условиях наладивший занятия в сельской школе, служащий самоуправления, самоотверженно достававший топливо для больниц или детских яслей, — все они назывались «предателями», «изменниками», «врагами народа», «фашистскими наймитами». А для врагов народа дорога только на виселицу. Мудрено ли, что люди, задыхаясь от ненависти к оккупантам, вместе с ними уходили от родных очагов на запад, в неизвестность, чаще всего в суровую немецкую каторгу. Вначале, когда отступление носило организованный характер, немцы угоняли население с собой силой. На востоке и одной, и другой стороной, и немцами, и большевиками была усвоена несложная формула: народ, население — это часть инвентаря на занятой территории, и его, следовательно, так же, как оборудование заводов, сельскохозяйственные машины и скот, нельзя оставлять врагу. И если оборудование и машины можно ломать и привести в негодность, то подвижный инвентарь — скот и людей — лучше угонять с собой. Так вначале войны, где успевали, делали большевики; так же точно после перелома ее в сторону советской победы поступали немцы. Поэтому в первый период немецкого отступления оставаться в оставляемых городах и селах было просто запрещено. В самом начале нередко представлялись возможности передвижения — железнодорожные составы, иногда даже грузовики; во всяком случае, всегда открывалась свободная дорога на запад.

Позднее, когда движение ускорилось и надежды на то, что фронт качнется обратно или хотя бы надолго задержится на месте, оставалось все меньше и меньше, уходить на запад только разрешалось. Многомиллионная волна беженцев забивала дороги, мешала быстрому продвижению воинских частей, тормозила оперативность армейских резервов.

Когда фронт приближался к западным границам Советского Союза, движение беженских толп на запад было просто запрет. По железным дорогам отходящая армия едва успевала увоз, свои военные трофеи — в вагонах и на площадках идущих в Германию поездов можно было видеть отдельные машины и станки с разных заводов, железнодорожные шпалы и рельсы, какую-то разрозненную мебель, сундуки, мешки, узлы. Мешки и узлы — признак хозяйственной заботливости «золотых фазанов» о своем домашнем благосостоянии, не совсем отвлеченные воспоминания о походе на восток. Проселочные дороги и шоссе до отказа забиты воинскими частями и такими же тяжело груженными обозами, предназначенными для фатерланда.

К осени 1944 года Красная Армия, за исключением некоторых областей на севере, достигла государственных границ. Были очищены от немцев и Украина, и Белоруссия. Передовые советские части стояли у ворот центральной Европы. В эти дни глухими проселками Польши, Венгрии, Румынии с востока на запад тянулись бесконечным потоком караваны подвод, запряженных лошадьми, на юге нередко — волами, сопровождаемые на многие километры растянувшимися лентами пешеходов. Караваны идут в темную даль, в неизвестность, идут не куда-нибудь, а «оттуда». Идут не с немцами, а уходят от большевиков. Сколько их? К чему они стремятся? Никто, в том числе и они сами, не смог бы ответить на эти вопросы. На глаз считалось, что их, вышедших за пределы родины, было от десяти до двенадцати миллионов человек.

Группы нашей организации, кроме остающихся по заранее намеченному плану в России, выходили за пределы страны вместе с беженцами. За минувшие годы эти группы провели большую работу. Организация была единственной организованной политической русской силой, и почти всё, что было активного в антикоммунистическом русском мире, в той или иной степени входило в сферу ее влияния,

Ни одна политическая группировка старой эмиграции не выдержала великой ломки. Многие из них умерли, удушенные немцами.

Многие, не найдя ответа на роковой вопрос этих лет «куда идти?», потеряли смысл своего существования, — часть из них, поддавшись ложно понятому чувству патриотизма и советской пропаганде, скатилась к признанию Сталина национальным героем и пополнила потом ряды созданных советской агентурой союзов «советских патриотов». Но ни одна из них не могла похвастаться, что она выросла за счет нового пополнения вышедших в годы войны из советского мира антибольшевиков. Мы с удовлетворением могли отметить, что еще задолго до войны перестав быть организацией чисто эмигрантской, за военные годы увеличили свой состав в несколько десятков раз путем приема новых членов. Новые члены, вступая в наши ряды, часто не знали истории организации, и многие из них не подозревали, что основы ее были заложены за 15 лет перед этим. Как и в старые довоенные годы, новые члены привлекались не по принципу набора, а строгого и тщательного отбора. Человека долго и со всех сторон проверяли, прежде чем привлечь к себе. Осторожность, большая чем в довоенное время, была необходима. Если раньше неудачный выбор оставлял чувство разочарования и горечи и иногда вызывал небольшие осложнения с полицейскими властями стран нашего рассеяния, то сейчас это угрожало провалом, если не всей организации, то какой-то ее части, а провал всегда оплачивался кровью.

Увеличившись численно, больше всего в занятых немцами областях России, связь с которыми была очень трудной, организация вполне естественно потеряла часть своей оперативности и эластичности управления. Отдельные группы, лишенные в силу своей оторванности не только руководства, но и простой связи, часто оказывались во власти чувств, а не политической тактики и, само собой разумеется, оставаясь на позиции непримиримого антибольшевизма, организовывали активные действия против немцев. Вместо того, чтобы накапливать силы для решительного дня, они тратили их в борьбе против оккупанта: группы организации, в разных местах под разными именами, поддерживали связь с несталинскими партизанами, оказывая им помощь информацией и людьми, печатали и распространяли антинемецкую литературу, вели антинемецкую пропаганду в лагерях военнопленных, рабочих и в созданных немцами восточных батальонах. За всё это немецкой тайной полиции выписывался счет в Берлине.

Гром грянул из ясного июньского неба. В течение нескольких дней было арестовано почти все руководство организации со Старшим во главе, по всей Германии и в занятых еще немцами областях Польши. Сотни членов были брошены в тюрьмы и концлагеря. Многие погибли там во время допросов и многие убиты были перед приходом союзников. Как потом удалось выяснить, приложила к этому делу свои силы и агентура НКВД, занявшая в гитлеровском Гестапо ряд постов в русском отделе.

Была еще одна причина разгрома организации, кажущаяся очень вероятной. По всему чувствовалось, что переговоры немцев с русскими антибольшевиками в недалеком будущем начнутся. Перед тем, как начать переговоры и, как следствие их, дать русским возможность создания народного антикоммунистического движения, немцы хотели предохранить его от влияния враждебных им элементов. Как похищение Зыкова, происшедшее в это же время, объяснялось желанием устранить влияние «только оппозиционной» Сталину группы, так и арест наших друзей объяснялся стремлением устранить людей, могущих ориентировать будущее движение на Запад.

В Берлине аресты происходили в течение нескольких дней. Мой фиктивный выход из организации спас меня от первой их волны, но позднее друзьям из тюрьмы удалось сообщить, что на допросах следователями, наряду с именами других, еще остававшихся на свободе, часто упоминалось и мое имя. Ареста нужно было ждать со дня на день. Арест члена организации, посланного ею на работу в Верховное Командование Армии, открывал для следствия новые перспективы и представлял, конечно, соблазн немалый. Положение складывалось безвыходное. Можно было бежать — во взбаламученном и сжатом со всех сторон немецком мире, переполненном иностранцами, над которыми уже в значительной степени был утерян контроль, не представляло особого труда скрыться. Но бежать было нельзя. Это было бы тяжелой уликой против уже сидящих друзей. Однако трудно было и оставаться, ждать ареста. Каждый день между пятью и шестью утра прислушиваться к стуку входной двери, каждый день считать последним днем на свободе, когда исполнение наших надежд и чаяний о создании Третьей Силы могло скоро стать реальностью.

Выход нашелся неожиданно.

Как-то вечером я поехал в Далем. Последнее время, после ареста моих друзей, я бывал там чаще — просил Власова, если это в его силах, помочь облегчить их судьбу. Я знал, что как раз в эти дни с немецкой стороны исподволь были предприняты попытки завести переговоры об организации русских сил и об участии их в борьбе против большевизма. Власов обещал поддержку, но рассчитывал больше всего на то, что переговоры вскоре примут какие-то конкретные формы и что тогда можно будет не только просить, но и требовать и не облегчения участи, а освобождения.

Сегодня у меня новые данные. Часть заключенных увезли в концентрационный лагерь Заксенхаузен, а часть — куда-то в другие лагеря. В тюрьмах на Александерплац, Плётцензее и Ораниенбургштрассе, где они сидели до сегодняшнего утра, осталось всего лишь несколько человек.

Андрей Андреевич встретил меня, как всегда, приветливо и, улыбаясь глазами через толстые стекла очков, крепко пожимая руку, спрашивает:

— Как живешь и с какими новостями пожаловал?

— Живу, Андрей Андреевич, плохо, новости тоже скверные. Рассказываю о только что полученных сведениях.

— Очень плохо, — говорит он. — Затеряться могут люди. А вытащить сейчас мы их не можем. Если еще до начала переговоров — которые ведь только еще предстоят, настоящие-то, — поставить условием их освобождение, то на этом переговоры могут и кончиться. А просьбы, обращенные к тем, кто бывает здесь у нас, не дали, да едва ли и дать могут какие-либо результаты. Но, верь мне, при первой же возможности, когда это действительно будет целесообразно, я поставлю этот вопрос со всей серьезностью, которой он заслуживает.

Я вижу, что это единственное, что он может сделать.

— Ну, а как ты? — спрашивает он. — Садиться не собираешься?

— Тоже плохо, Андрей Андреевич, кажется, придется скоро.

— Что ж, признаки какие есть или почему ты думаешь?

Я рассказываю о переданных из тюрьмы предупреждениях.

— Вот это надо предупредить, — говорит он. — Предупредить легче, чем потом исправить.

Он скручивает толстую папиросу, вставляет ее в большой мундштук из разноцветных стекол, подаренный ему когда-то летчиками его армии, и, глубоко затягиваясь, долго смотрит в окно.

— Это надо предупредить, — еще раз повторяет он в раздумье. После целого ряда тут же отброшенных вариантов предупредить все-таки оказалось возможным.

— Мы ведем сейчас переговоры с командованием немецкой армии о посылке небольшой группы офицеров на фронт для того, чтобы ознакомиться с настроениями свежих военнопленных. Когда пропаганду будем вести мы, а это, вероятно, будет скоро, нам придется перестраивать ее совсем на новый лад. Я думаю, что удастся послать человек трех-четырех. Завтра я попрошу в список командируемых включить и тебя. Это, может быть, не совсем спасение, но, пока будешь мотаться на фронте, туда едва ли потянется рука из Берлина, а вернешься недели через две-три, посмотрим, что будет дальше… — А как переговоры идут, Андрей Андреевич, ведь они все-таки идут? С кем?

— Тайна, — делает он полушутя-полусерьезно строго непроницаемое лицо. — Тайна государственной важности.

— Ну, если тайна, вы ее не выдавайте и не говорите, а я назову одно имя, а вы только кивните головой — да или нет. Хорошо? Это имя я, конечно, не придумал, а тоже от кого-то слышал.

— Ну? — говорит он, улыбаясь.

— Гиммлер.

Он утвердительно кивает головой.

— Жаль, — вырывается у меня. — Как же это так? Нельзя было более… ну, более приличного, что ли, выбрать? Хотя это от нас, конечно, не зависит.

— А кто более приличен, по-твоему? — отвечает он вопросом. — Кто? Риббентроп? Розенберг? Или сам атаман? Разницы, по сути дела, никакой. Одним миром все мазаны. А этот партнер сильнее сейчас, чем кто-либо другой, то есть сильнее между ними всеми, следовательно, из него и выдавить можно больше. А это и есть единственная цель наших переговоров. Помнишь, как это было написано в гороскопе: «когда фельдмаршал Клюге будет посылать по матушке фельдмаршала Рундштедта, а…»

— Помню, помню, — смеюсь я, вспоминая его предсказания.

— Вот этот момент, сейчас и наступил.

С тех пор, как военное счастье изменило Германии на восточном фронте, национал-социалистическая партия все крепче и крепче Брала в свои руки немецкую политику, и внешнюю, и внутреннюю, и ведение войны. Вскоре после 20 июля, разгромив после неудачно о покушения на Гитлера военную оппозицию, она взяла в свои руки и армию и тогда уже без колебаний и помех уверенно повела Германию к катастрофе. Предпринимаемые ранее попытки со стороны военного командования изменить восточную политику всегда наталкивались на сопротивление партии. Летом 44-го года она взяла инициативу по пересмотру отношения к России в свои руки.

Вот почему переговоры, ведущиеся с русской стороны Власовым, с немецкой стороны велись Гиммлером, сразу же после покушения на Гитлера назначенным командующим всеми тыловыми немецкими войсками. С немецкой стороны эти переговоры не были результатом общего согласия заключить союз с русским антибольшевизмом. Власов был прав. Только в результате межведомственной грызни они и могли начаться одной из враждующих сторон. До самого конца против них протестовал Розенберг и делал все возможное, чтобы их сорвать. Говорят, что был против них и сам Гитлер, во всяком случае его отношение к этому делу не было выражено никак, с Власовым он ни разу не встречался и до конца своей жизни слова «Русское Освободительное Движение» или «русский антибольшевизм» ни разу не произнес.

Я напоминаю еще раз Андрею Андреевичу, чтобы он не забыл переговорить, с кем следует, относительно моего назначения, и прощаюсь с ним.

На следующий день мне сообщили на службе о неожиданной просьбе генерала Власова включить меня в список едущей на фронт группы. Капитан Корф, кажется, не очень поверил моему заявлению о выходе из организации и, кажется, догадывается о причинах этой просьбы.

Прощаясь, он пожимает руку и говорит:

— Отдохните, подышите свежим воздухом… поспите спокойно…

Два дня подготовки к отъезду проходят быстро. Я на всякий случайно чую у друзей, не хожу больше на службу и день провожу или в Далеме, или в Дабендорфе.

Наконец подошел и день отъезда. Командование армией дает самолет и офицера, который будет сопровождать группу. На полседьмого назначен отлет.

Я во власти самых разнообразных чувств. Во-первых, какой-то уверенности, что вот здесь, сейчас, произойти уже ничего не может. Не может произойти ничего и завтра, где бы мы ни были, и вообще всё время, пока мы будем в дороге. Второе — это мой первый полет в жизни.

Свежесть июльского утра, стоящие на взлетной площадке самолеты, торопливо снующие туда и сюда летчики, получающие инструкции и распоряжения в комендатуре аэропорта, — всё это для меня новый мир. Но открывается еще один мир, поразивший мое воображение больше, чем переживания перед первым полетом в жизни и чувство неожиданно обретенной безопасности.

Наш отлет назначен на полседьмого, а прошло уж семь, и восемь, вот уже и половина девятого, и девять, а мы все еще не двигаемся с места. Самолет Ю-52 стоит по всем признакам совсем готовый к полету, летчики и пассажиры все налицо, а мы стоим и стоим, ни с места.

Командир машины то и дело заходит в комендатуру, из она слышно, как он говорит с кем-то по телефону, и выходит оттуда с раздосадованным лицом. Оказывается: ни один аэродром на юге — это значит в Австрии, Югославии и Румынии — не может принять самолет из-за опасности постоянных налетов англо-американской авиации. Кроме того, с раннего утра неприятельские истребители все время летают над территорией Германии, и ни один транспортный или пассажирский аэроплан не может в это время без риска быть сбитым подняться в воздух.

Наконец, в одиннадцать часов аэродром Винернойштадт соглашается принять нашу машину с условием, что она задержится не более получаса и затем полетит дальше.

Машина транспортная, грязная и ободранная до невероятия. Едущий снами офицер говорит, что она принимала участие в переброске частей генерала Франко из Марокко в Испанию во время гражданской войны. Впереди, склонившись над приборами, уселись три человека — экипаж.

Всё готово. Дверь закрывается, мы видим, как стоящий около самолета офицер кричит что-то нашему командиру, показывая на небо. Из-за шума моторов нельзя разобрать ни одного слова. Тот смотрит на небо и кивает понимающе головой.

— Довоевались, черт бы вас взял, — ворчит, усаживаясь рядом со мной, капитан Прокопов. — Скоро в Берлине будут бояться на улицу выходить из-за вражеских самолетов, а ума, знаете, так и не прибавилось. До чего же они глупы!.. Ну, держись, полетели.

Самолет отрывается от земли и, набрав высоту не больше, чем 400–500 метров, берет курс на юг. Выше не поднимаемся до самой посадки, только при перелете через Судеты удаляемся от земли. Пилот напряженно всю дорогу смотрит вправо наверх. Сопровождающий нас офицер, поговорив с радиомехаником, сообщает, что с юга, из Италии, по направлению к Берлину летят большие соединения американских бомбардировщиков в сопровождении истребителей. Кроме того, отдельные небольшие группы истребителей все время то появляются, то исчезают над западной и центральной Германией. Оказывается, потому мы так низко и летим, чтобы в случае их приближения иметь возможность где-нибудь сесть.

Винернойштадт накануне подвергся жестокой бомбардировке. Выйдя из машины, мы видим еще не засыпанные воронки, оставшиеся после тяжелых бомб вчерашнего налета. В стороне догорает несколько машин. Среди них новое немецкое изобретение «Гигант», если не ошибаюсь, шести моторный транспортный самолет, — стоит, уткнувшись носом в землю. Недалеко от него итальянец «Савойя», тоже транспортный, с оторванным крылом, как подбитая птица, накренился да так и застыл. Дальше какие-то бесформенные обломки других машин. От них тонкой струйкой поднимается еще дым.

Полчаса промчались, как одна минута, и вот опять, пугая коров и лошадей, над крестьянскими домиками и работающими в поле людьми, крадучись, прижимаясь к земле, мы летим дальше. Ночевать будем на каком-то маленьком аэродроме около Бечея — это сто километров от Белграда…

Аэродрома, оказывается, никакого нет, а есть просто поле, землянки со складом горючего и несколько солдат охраны. Поговорив с подошедшим офицером, наш пилот возвращается обратно. Оказывается, в Винернойштадт ему было предложено для ночевки два места: здесь и где-то уже в Румынии, такой же небольшой аэродром. Здесь ему почему-то не нравится, и он убеждает нашего проводника двинуться дальше. До нас долетает фраза:

— Полетим туда. Тут всего четыреста километров, но зато там хорошо поужинаем и выспимся. Есть вино, я был там неделю тому назад.

Такое обращение с расстоянием для меня тоже новость. Сделать четыреста километров лишних, чтобы лучше поужинать, — что ответили бы предки на такую фразу!

Решают все-таки почему-то остаться здесь.

Идем в село. Ночуем у крестьян по два-три человека в доме. Я до поздней ночи с наслаждением разговариваю по-сербски с хозяином нашего приюта, сербом. Он рассказывает, что не так давно здесь были еще партизаны: «сначала были наши — Драже Михайловича, а потом пришли советские». Мое недоумение рассеивается скоро: «советские» — это партизаны Тито. «А сейчас и те и другие ушли куда-то на юг».

На другой день мы вылетаем рано утром. По словам пилота, самая опасная часть пути еще впереди. Нужно перевалить Карпаты. Наиболее низкое место — Железные ворота, там, где Дунай, стиснутый с двух сторон каменными громадами, пересекает этот горный хребет перед тем, как устремиться к Черному морю. Как раз это место тщательно контролируется английскими истребителями, как наиболее удобная связь Германии с немецким южным фронтом. Летим опять так низко, что кажется, будто сидишь в каком-то высоком автомобиле. Осторожность оказалась чрезмерной. Подлетая к первой гряде гор, пилот не успел набрать достаточной высоты, чтобы перевалить их. Перед самым хребтом он делает крутой поворот, описывает круг, набирает высоту — и вот мы уже над Железными воротами. На наше счастье, сегодня облачно. Мы поднимаемся выше облаков и, цепляясь за их верхушки, ныряем из одного в другое. Когда самолет поднимается выше, — кругом, до самого горизонта, безбрежная даль по-неземному белых облаков. Над ними бирюзово-голубое небо и яркое солнце. Земли не видно совсем. Только изредка на минуту мелькают покрытые зеленью гори, между ними серебряной ниткой Дунай, сжатый красными, как кирпич, скалами. Летим уже над Румынией.

Через плечо пилота мы видим карту с проведенной по линейке красным карандашом прямой, как стрела, линией. Это узенький коридор между областью Плоешти и Бухарестом, по которому только и может лететь наша машина. И Плоешти, и Бухарест, особенно последнее время, часто бомбит американская и английская авиация Немецким самолетам без риска быть обстрелянными зенитными румынскими орудиями можно лететь только по этому узенькому коридору. На прошлой неделе, по словам летчика, здесь румыны сбили такой же Ю-52, уклонившийся немного в сторону. Впрочем, отношение румын к своему союзнику сейчас таково, что могут сбить и без всякого отклонения, а уж если отклонишься и дашь формальное право, то они не преминут сбить обязательно. Поэтому по прямой, как стрела, линии мы летим до самого Дуная и потом, под острым углом почти, возвращаемся назад. Место посадки — Галац, небольшой городок на Дунае, недалеко от его впадения в Черное море.

После трех лет, проведенных в полуголодной Германии, изобилие продуктов здесь кажется невероятным. Окна магазинов, витрины ресторанов завалены мясными изделиями, кондитерские — такими пирожными, какие я в последний раз видел только в Югославии перед войной, винные магазины переполнены спиртными напитками, в киосках несколько сортов папирос — всё это без всяких карточек. Мои спутники, особенно молодежь, все люди подсоветские, такую вакханалию еды видят впервые в жизни.

Покупать мы можем немного. Еще в Берлине мы получили по несколько сот лей — и это всё, что нам должно хватить на время пребывания в Румынии. Немецкие солдаты лей не получают совсем — ходят от витрины к витрине, вздыхают, долго рассматривают выставленную снедь и потом возвращаются в свои казармы. Впрочем, их здесь очень немного — Галац еще довольно глубокий тыл. Румыния каким-то образом в смысле экономическом сохранила большую независимость от своего прожорливого великого союзника.

На следующий день утром на небольшом самолетике летим в Кишинев, а оттуда к Днестру на грузовике — на том берегу остановилась Красная Армия.

Километрах в тридцати от Кишинева, между Григореополем и Дубосары Днестр делает крутую дугу. Немцы укрепили образовавшийся на восточном берегу полуостров и задержали его как предмостное укрепление.

За день до нашего приезда красное командование повело наступление, чтобы выкинуть немцев на эту сторону. Простым обывательским глазом было видно, что операция исключительно безграмотна — весь полуостров вдавлен в западный берег, горловина его очень узкая, и вся площадь стрех сторон простреливается прямой наводкой с этого берега. Даже если б атаки и увенчались успехом, занимать этот полу островок было бы тоже, что лезть в мышеловку: с этого высокого берега отчетливо виден каждый кустик и каждый человек, как на ладони. Наступление не имело успеха. Немцы взяли несколько тысяч человек пленных и удержали все позиции в своих руках.

В небольшом селе, километрах в двух от берега, около школы — толпа пленных в несколько сот человек. Все время поодиночке и группами, иногда без всякой охраны, подходят от Днестра новые.

Странное зрелище производит эта толпа. В ней редко можно увидеть человека в форме, хоть в какой-то степени напоминающей военную. Все остальные в сугубо штатском виде — пиджаки или цветные рубашки, брюки в полоску или белые парусиновые, желтые или черные полуботинки, изредка сапоги.

Из разговора выясняем, что это мужское население города Одессы, захваченное частями Красной Армии после того, как ушли немцы. Красные вошли в город ночью, а уже в четыре часа утра по городу были расклеены плакаты с приказом явиться в военную комендатуру всем мужчинам.

— Собралось нас несколько тысяч человек, — рассказывает один. — Никого ни о чем не спрашивали, вышел какой-то очень сердитый офицер и обратился с речью, что вот, мол, пока они, Красная Армия, воевали, мы здесь жир нагуливали. Так теперь нам нужно искупить свою вину перед родиной и отправляться на фронт. Подошла часть особого отдела НКВД, окружила нас, рабов Божиих, и повела за город. А потом так, походным порядком, и шли, пока до Днестра не дошли…

— Останавливались редко, — перебивает его другой, — только для того, чтобы провести политические занятия или потом строевые. А потом марш-марш и дальше. В дороге почти не кормили…

Действительно, почти у каждого в кармане или зерна кукурузы, или просто пшено — «вот так и питались всю дорогу»…

— Дело это ясное, — вступает в разговор довольно пожилой по виду рабочий. — Оставить нас на свободе нельзя — народ мы порченый, подумать только, ведь три года фашистским воздухом дышали. Расстрелять тоже как-то неудобно; с другой стороны, мы опять же жертвы фашизма. Вот командование и нашло выход — гонит нашего брата на передовую, в самые гиблые места. Получается дешево и красиво. И перебьют всех нас, и советское правительство тут ни причем, а может быть, и прок какой-нибудь выйдет, может, пока нас немцы перестреляют, мы и им какой-нибудь урон нанесем…

В урон верится с трудом: так не воинственно и беззлобно выглядит вся эта публика. Все они по три года прожили с этой стороны фронта и чувствуют себя здесь больше дома, чем с той.

О счастливой находке советского командования мы слышали уже давно. Мужское население «освобожденных» городов и сел сразу же забиралось в отдельные штрафные команды. Эти команды гонялись на минные поля, подгоняемые лежащими сзади цепями заградительных отрядов, бросались в лобовые атаки на укрепленные немецкие пулеметные гнезда и во всякие другие места, из которых не было надежды выбраться живым. Об этом рассказывали военнопленные и на северном, и на среднем участках фронта. Здесь мы увидели их своими глазами. Кто-то назвал их почему-то «чернокожими», так с невеселым юмором они о себе говорят: чернокожие мы, и судьба наша черная!

— Да вон спросите капитана, как мы шли походом и воевали. Мы его еще с той стороны обрабатываем. Рассказывали, как мы в Одессе при румынах жили, — говорит рабочий.

В сторонке я вижу небольшую группу одетых в определенно военную форму людей. Подхожу ближе — офицеры. Все в погонах, по глазам видно, что к немцам попали в первый раз. Я вспоминаю, что «чернокожими» обыкновенно командуют офицеры, за те или иные преступления осужденные пробыть известный срок в штрафных-батальонах. Подхожу к одному с капитанскими погонами, старательно закручивающему папиросу.

— Ну, как, капитан, воевалось?

Он вскидывает умные веселые глаза и, кивнув головой в сторону стоящих группой соратников, отвечает:

— Ну, как же могло воеваться с такой публикой?

— Да, публика у вас, действительно, не очень героическая…

— Одесситы, — смеется он.

Одессе во время войны повезло — она была оккупирована румынами. Попервопутку пришельцы, зараженные примером своего союзника, держали себя страшно высокомерно и тоже говорили что-то о Новой Европе, о великой Румынии и о том, что они принесли светоч культуры сюда на восток. Продержалось это недолго. Поговорили, поговорили, а потом занялись торговлей. Контрагентом в любых торговых операциях охотно выступала румынская победоносная армия. У румынского солдата можно было купить всё, от французских духов до пулемета с боеприпасами, от письменного стола до хирургических инструментов. Точно так же ему можно было всё и продать, торговал он с удовольствием, не скрывая предпочитал славе боевого оружия операции на черном рынке. Офицеры делали обороты крупнее. У них можно было купить и грузовую машину, и визу в Румынию.

Жизнь била ключом, — рассказывали очевидцы. Одесса никогда не жила так сытно и весело, как во времена румынской оккупации. Эти годы можно было бы сравнить только с годами дореволюционного времени.

Дурь о кутуртрегерстве прошла у румын очень скоро. Были открыты школы, а потом даже университет.

— Хорошее время было, — со вздохом вспоминают и военнопленные. — Все работали. Кто открыл мастерскую, кто парикмахерскую, кто варил мыло, кто делал лимонад. Веселая жизнь была… — говорят они все в один голос.

Мое внимание привлекает солдат, рядом со мной рассказывающий одному из спутников о сегодняшнем бое.

Мальчуган лет семнадцати, черные иссиня кудри, светло-голубые, как васильки, глаза и матовый оттенок кожи — попадись такой в институт нацистской антропологии, головы сломали бы знатоки, что за раса, какое племя и национальная принадлежность. Захлебываясь, с восторгом, рассказывает:

— Построили нас вчера вечером, а перед нами автоматчики, заградительный отряд. Офицер говорит: «Завтра утром в атаку пойдете, вам, говорит, представляется возможность доказать, советские вы люди или так, дрянь фашистская. Имейте, говорит, в виду, обратно вам дороги нет. Только, говорит, за родину, за Сталина, вперед»… — На рассвете пошли. Идем, понимаете, а немцы не стреляют. Что, думаем, за чудо? Может, ушли они ночью? Вдруг как хватят залпом, — нет, не ушли, тут сидят. Замешкались мы немножко. Приостановились. В это время сзади пулемет заработал. Упало у нас несколько человек.

Немцы с такой атакой имели дело, по-видимому, не впервые. — Открыли они, понимаете, огонь из минометов, немцы-то, да все через наши головы, назад. Ну, мы и попадали на землю. А потом так, ползком, и перебрались сюда, обратно-то не пойдешь, все равно расстреляют, — со вкусом заканчивает рассказчик.

Капитан во время этого рассказа пристально рассматривает меня и еще пристальнее моих спутников. Разговор с ним завязывается не сразу. Он со сдержанным любопытством и, по-видимому, ничего не понимая, наконец решается и задает вопрос:

— А вы, простите, кто ж такие будете?

— Мы — русские. Я журналист, а вот те, что в форме, — офицеры РОА, Русской Освободительной Армии. Слышали о ней?

— Власовцы, значит! Вот ты, какое дело! — удивляется он. — Так ведь мы же с вами вроде как бы знакомые.

— Очень приятно, но только каким образом?

— Да я из-за листовки, в которой о Власове писалось, в штрафную роту попал. Заинтересовался, понимаете, подобрал и спрятал в карман, потом, думаю, прочту, да и забыл. Пришел в Штаб полка, закуриваю, она и выпади у меня из кармана. Тут меня и арестовали…

— Так что же, так и не прочитали?

— Эту нет. Раньше читал.

— Ну и что?

— Трудное дело задумали, — как-то неопределенно отвечает он.

— Ну, а как там сейчас, вообще-то, подъем большой? Вперед идем, побеждаем? — спрашиваю я.

— Подъем, конечно, большой, конец войне виден.

— Ну, а что потом? Опять по-старому, как до войны было?

— Вот это не знаю, — с подкупающей искренностью отвечает он. — Об этом думают многие. По-старому не хотелось бы, а будет ли по новому, — трудно сказать… Надеемся, что будет, не может не быть. Устал народ. Мира хочет…

— Мы, капитан, трудное дело задумали от неверия, что будет по новому. И не только не верим в перемены, а знаем, что не будет их. А по-старому больше нельзя. По-старому это значит, вот так, что вас, боевого офицера, за случайно поднятую листовку в штрафной батальон загнали, вот этих одесситов, как скот, на бойню стадом гонят, даже не позаботились о том, чтобы их чему-нибудь подучить. Вот этих офицеров — показываю я на своих спутников — в государственные преступники записали еще до того, как они из-за проволоки лагеря военнопленных вышли, а в плен попали оба ранеными…

— Да, за это уж по головке не погладят, — соглашается он. — В плен попасть — все равно, что умереть, возврата нету.

— Ну вот, поживите здесь, присмотритесь, может быть, и сами так решите, как и мы, как тысячи и миллионы других.

Капитана пока больше занимает его сегодняшний день:

— Ну, а что же с нами будет дальше, как здесь сейчас?

— Сейчас ничего, не страшно. Тяжело было в 41-ом году, — отвечает один из подошедших со мной офицеров. — Будете сидеть в лагере, кормят неважно, но с голоду не умрете. Как офицер можете работать, а если не хотите, то не обязаны. Сейчас уже терпеть можно…

Расстаемся почти друзьями.

— Так, может быть, встретимся, капитан?

— Может быть, — говорит он задумчиво, — может быть…

Разговоры с этими военнопленными не дали ничего нового. Их настроения не были характерными для Красной Армии того времени. Она одержала уже первые победы и шла вперед на запад. (Правда, и немецкая армия была уже далеко не такой, как в 1941 году.) Почти все они по два-три года были с этой стороны. Короткое пребывание с той- это несколько кошмарных дней похода к фронту, несколько минут под перекрестным огнем немцев, с одной стороны, и заградительных советских отрядов, с другой, и это всё. Из-за всего этого не стоило делать, в общем, две с половиной тысячи километров. Но мысль поговорить со свежими людьми с той стороны была верна. Практика показала, что два дня пребывания здесь делает их, как собеседников, неинтересными. Они уже к этому времени в курсе всех здешних дел и стараются только угадать тот ответ, который вы хотели бы слышать.

Возвращаемся в Кишинев под вечер. Город совсем пустой. Много разбитых бомбами и сожженных домов. Следы бомбардировок еще первого года войны. Весь он зарос сиренью. Огромные кусты ее закрывают выгоревшие развалины. Из запущенных садов тяжелые грозди свешиваются на улицы, по которым уже давно никто не ходит.

С большим трудом мы нашли несколько семейств беженцев из России, ушедших вместе с немцами от Красной Армии. Приютились они в чужих домах и квартирах и заняты тревожными мыслями, смогут ли двинуться дальше.

Следующие дни мы ездим на север. В небольших стычках, происходящих то с этой, то с той стороны Днестра, нередко бывают взяты одиночные пленные и иногда небольшие группы. В большинстве случаев это люди, оказавшиеся с этой стороны впервые.

Впечатление от разговоров с ними одно и то же. Конец войны близок, а что будет дальше — неизвестно. Все ждут перемен и боятся, что их может не быть.

Наше появление не вызывает ни у кого из них удивления. Все они слышали, что с этой стороны фронта есть много русских, которые хотят бороться против Сталина. Были желающие сразу же присоединиться к нам. Были настроенные более скептически, но не враждебно. Осторожность их диктуется только неуверенностью в том, что задуманное нами дело может иметь успех. Один, недавно взятый в армию пожилой москвич, сформулировал свое отношение так: — Я понимаю, какие чувства руководят всеми вами, но только думаю, что не нужно этого. Будут перемены. Не могут не быть. Обойдется всё без кровопролития. Народ сейчас не тот, чтобы он вернулся обратно после победы и без всяких гарантий и условий выпустил оружие из рук. В Кремле же с этим считаются! — там ведь люди не глупые. То, что было, не вернется, не может вернуться…

Но и это мнение было скорее подтверждением нашей правоты, чем ее отрицанием. Разница между нами заключалась только в том, что они еще верили в возможность перемен после войны, а мы в них категорически не верили. Как показала жизнь, были правы мы.

Сделать имя Власова известным помогла советская печать. В первые дни после его выступления в Виннице советские пропагандисты сделали сгоряча большую ошибку — в «Ленинградской правде» и почти во всех фронтовых газетах были помещены статьи о нем еще в 1942 году. По традиции советской пропаганды он был представлен как агент не то пяти, не то шести иностранных разведок сразу, как фашист и предатель родины и враг народа более или менее с детского возраста.

Шаг был неумным. По-видимому, это поняли скоро и сами руководители пропаганды. Власова воспевали в свое время как блестящего командира дивизии, потом как защитника Киева и, наконец, осенью 41-го года — как одного из военачальников, нанесшего крупное поражение немцам под Москвой. Был сделан даже целый фильм об обороне столицы, в котором защитники Москвы располагались в таком порядке: в Кремле — Сталин за большой картой Генерального Штаба глубокомысленно выводит что-то карандашом, потом — маршал Жуков в Главной Квартире Командования и за ним непосредственно — Власов в снежной вьюге на передовой линии фронта. Этот фильм видела вся Россия. И вдруг советская печать сообщает, что он, Власов, организует силы для борьбы против большевизма.

Эффект был не тот, на который рассчитывали пропагандисты, и сделанную ими ошибку исправить им не удалось уже никогда. Характеристика Власова как агента иностранных разведок советского читателя не убеждала ни в чем. К такой оценке врагов советской власти он привык давно, и выводы о случившемся у него строились совсем в другом плане, чем этого хотелось отделу пропаганды. Советский читатель уже привык давно к тому, что все враги советского правительства перед тем, как выступить против него, якобы нанимаются к кому-нибудь шпионами. Так было со всеми, начиная с Троцкого и кончая Тухачевским. Они все были «шпионами», впрочем аккуратно менявшими своих работодателей в зависимости от отношения в данный момент советского правительства к той или иной стране. Когда портились отношения с Германией — все шпионы в полном составе переходили к ней. Если осложнялись отношения с Японией — все шпионы незамедлительно связывались с Токио. В момент спора с демократиями — разведчиков ничем нельзя было удержать от поступления на службу в Интеллидженс-Сервис или Второе Бюро. Роль государственного прокурора во время нашумевших процессов была очень трудной: задним числом, с учетом всей сложности взаимоотношений Советского Союза с иностранным миром, распределить всех «врагов народа» по иностранным разведкам, причем сделать это так, чтобы не перепутать ни годов, ни отношений советского правительства к тому или иному государству или к группе государств. Государственный прокурор Вышинский справлялся с этой сложной задачей вполне удовлетворительно.

В наших разговорах с военнопленными как раз Власов, его патриотизм, честность его намерений, преданность его родине у них не вызывали никаких сомнений. И благодаря тому, что русский антибольшевизм за рубежом был возглавлен им, у этих людей он вызывал сочувствие и понимание. В массе его не осуждали и в случае первых успехов нашего выступления можно было рассчитывать на поддержку и с той стороны фронта. Но если успехов не будет, то начать антикоммунистическую борьбу в самой России едва ли будет возможным.

Через несколько дней непрерывных поездок на разные участки фронта севернее Кишинева мы таким же маленьким самолетиком возвращаемся обратно. В Галаце целую неделю ждем застрявший где-то в Берлине наш Ю-52. Наконец появляется и он. Ранним утром летим в Берлин, на этот раз уже в один день. Железные ворота совсем закрыты. Два самолета, рискнувшие для сокращения пути пролететь через них, были сбиты истребителями; не помогла и сильная в этот день облачность. Мы летим, делая большую дугу на север, через Краков. В шесть часов вечера приземляемся на каком-то маленьком аэродроме около Потсдама.

Я в тот же вечер еду в Далем к Власову рассказать о впечатлениях и узнать, что произошло здесь нового.