Мы вливаемся в великий исход

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мы вливаемся в великий исход

Рано утром 15 июня мы выехали из дома. Я правил большой мощной машиной. В машину мы поместили родителей жены, их секретаршу, детей, кое-какое школьное имущество. Дочь правила маленьким автомобилем, а пассажирами ее были жена, кухарка школы и еще двое ребят. Она только — что получила права на управление автомобилем. Во время войны возраст для водителя был понижен до 16 лет.

Когда мы добрались до дороги, пришлось ждать больше часа, прежде чем нам удалось влиться в колонну. Наконец мы все-таки кое-как втиснулись в общий поток. Проехав два-три метра, мы стояли час, полтора. Из дома мы выехали в 7 часов утра и добрались до Ванна, в трех километрах, к 12 часам дня.

От деревни расходилось несколько дорог. Поток беженцев двигался по главной магистрали по направлению в Бурж. Но по второстепенным дорогам можно было ехать довольно свободно. Деревня была забита автомобилями, велосипедистами, пешеходами, военными на грузовиках. Местных жителей уже почти не оставалось. Запоздавшие торопливо складывали свои вещи и грузили их на повозки или на автомобили. Я снова увидел нашего мэра, он был одет по-городскому и тревожно смотрел на толпу беженцев, осаждавшую его какими-то просьбами. Меня он приветствовал грустной улыбкой.

— А вы остаетесь? — спросил я его.

— Да нет, вероятно на время уеду в соседнюю деревню. А когда пройдет, вернусь.

Мы обменялись рукопожатиями и расстались. Местные крестьяне, грузившие автомобили, махали мне вслед руками. Почти все они были моими пациентами.

После Ванна мы поехали довольно быстро, дорога оказалась сравнительно свободной. Нашей целью был городок Сент-Аман. В одной из деревень я расстался с женой и дочерью, условившись встретиться с ними дальше в пути: мне пришлось остановиться у гаража, чтобы починить проткнутую шину. Но когда мы приехали в условленное место — большую деревню, машины с моей семьей там не оказалось. Мы ждали ее несколько часов на главной площади деревни, переполненной беженцами и машинами. Вдоль дороги, недалеко от нас, сидели пешеходы, они снимали обувь и растирали израненные и стертые от ходьбы ноги.

Здесь мы вздохнули посвободнее. Деревня была полна жителей, в кафе сидели люди, пили вино, болтали. По площади бродили жандармы. В садах и огородах мирно работали крестьяне. Тут не чувствовалось того напряжения, как на дороге у Сюлли. Казалось, что мы вне зоны военных действий, в далеком тылу. А мы отъехали всего 30 километров от Ванна. Мой тесть пошел в ресторан, но там было полно. Прислуживали местные девушки, разнося по столам блюда, бутылки с вином, как будто ничего не случилось, а просто все было как в праздничный или ярмарочный день. Пока мы стояли на площади, к нам подошел жандарм:

— Встаньте где-нибудь за деревней. Площадь часто обстреливают с самолетов.

Бумаг у нас жандарм не спросил. Он только показал нам рукой на стены домов: там виднелись следы пуль. Мы выехали за деревню и остановились в лесу. Мимо нас медленно ползли один за другим автомобили, груженные людьми и поклажей, по-прежнему тащились пешеходы, но все это уже не сплошным потоком, а отдельными группами. Это также разряжало атмосферу напряженности, в которой мы жили все последние дни. Пешеходы останавливались около нашей машины, вступали в разговор, видимо чувствуя потребность наговориться после утомительного пути. Почти все они были из Парижа. Бежали они внезапно, прочтя на стенах домов объявления о том, что Париж будет защищаться. По дороге в деревнях крестьяне нередко брали с них деньги даже за стакан воды. Автомобилисты отказывались подвезти пешеходов, хотя в машинах и было свободное место. Куда они шли? Они сами не знали. Они не знали географии своей страны и тревожно расспрашивали нас о том, куда бы им направиться. Когда мы спрашивали в упор, почему они покинули Париж, они отвечали уклончиво, обиняками, намеками на всеобщее предательство, ругали армию и в особенности офицеров, удиравших, по их словам, первыми. Они указывали на проезжавшие машины, в которых сидели офицеры с чемоданами:

— Видите, видите, вот как они удирают на юг. Они нас предали. Вместо того чтобы сражаться, они нас обгоняют.

Действительно, мимо нас мчались бесконечной вереницей военные эшелоны на новеньких, явно не побывавших в бою автомобилях, с орудиями всех калибров, стволы которых были расписаны свежими красками.

— Смотрите, как они бегут с фронта. Если бы они мчались таким же галопом на фронт!

Мне удалось поговорить также кое с кем из солдат. Офицеров почти не было, и солдаты не стеснялись в выражениях:

— Нам было велено ехать, а куда — не сказали. Так мы и не знаем, куда едем. Будем ехать, пока есть бензин. А там посмотрим.

В этой деревне мы каким-то чудом встретили садовника нашей школы. Он ехал из Парижа на велосипеде, разыскивая свою жену, нашу школьную кухарку. Из Медона, под Парижем, где он жил, его вызвали в жандармерию в Версаль для мобилизации и направления в полк. В положенное число, 11 июня, он явился в казарму указанного ему полка, но никого там не нашел. Все уже уехали. Ему встретился жандарм, тоже собиравшийся удирать на велосипеде. Садовник спросил у него, куда же ему теперь являться. Жандарм сделал неопределенный жест:

— А я почем знаю? Кажется, твой полк сейчас в Бордо. Поезжай туда.

Совет был прост. Но на чем ехать? Поезда из Парижа не ходили. Поток машин уже кончился. Париж и его окрестности разом опустели. Наш садовник взял сумку, положил в нее провизии на дорогу, сел на велосипед и уехал в Ванн, где была наша школа и его жена. В Ванне он нас не застал, наудачу покатил на юг и случайно встретил нас на дороге.

То, что ему пришлось видеть в пути, приводило его в ужас и в ярость. Он потерял всякую веру во Францию. А между тем он всегда считал Францию самой организованной страной в мире.

Он поделился с нами провизией. Мы накормили детей. Ждать машину с нашими становилось нелепо: ночью мы все равно их не узнаем, машины шли без огней. Решено было ехать в Сент-Аман, жена знала, что мы направляемся туда, и возможно, уже ждала нас там. Садовник следовал за нами на велосипеде. Дети, поевши, успокоились, иа душе стало как-то легче.

Дорога извивалась среди полей и холмов, шла мимо ферм и деревень, повсюду были жители, никто не уезжал, и это возвращало нас к нормальной жизни. На всех фермах расположились солдаты, рядом стояли грузовики, орудия, повозки, ржали лошади. Но нигде не чувствовалось подготовки к бою, солдаты бездельничали, хотя фронт, если только его можно было тогда называть фронтом, находился рядом.

Мы пересекли шоссе, ведущее к Буржу, и снова свернули на проселочную дорогу. Слева виднелся Бурж, мачты его радиостанции. Внезапно над городом поднялись огромные столбы черного дыма. Отчетливо послышалось гуденье самолетов. Почти над самыми нашими головами, распластав крылья, грузно и медленно летели огромные бомбовозы, казавшиеся черными в окружающем полумраке. Они летели в полном боевом порядке.

В Сент-Аман мы приехали еще до наступления ночи. Дорога круто спускалась в котловину, где стоял город. Нам показалось, что мы подъехали к берегу бурливой реки: слева от нас, по большой дороге, идущей от Буржа, вновь лился поток автомобилей и пешеходов, тот самый, который мы покинули в Ванне, за сто километров отсюда. Хвост этой гигантской живой змеи еще тащился неподалеку от Парижа, а голова уже достигала центра Франции.

При въезде в город с обеих сторон дороги лежали стволы деревьев, оцепленные колючей проволокой, и уныло торчало дуло одинокого пулемета. Рядом на земле сидело несколько солдат. Они курили папиросы и молча глядели на беженцев.

Маленький, утопавший в садах городок, лежавший в глубокой котловине, был переполнен людьми. Улицы кишели народом, в поисках ночлега беженцы лихорадочно сновали по магазинам, по домам, по отелям. Но места нигде не было. Охваченные безумием, парижане как будто и не замечали, что в огородах и садах спокойно трудились люди, что в мастерских, в гаражах, в магазинах работа идет нормально, как в обычный будний день, что город не чувствует надвигающейся грозы. Со всех сторон по главным дорогам входили в Бурж все новые и новые толпы беженцев, сходились на главной площади и двигались оттуда по дороге в Монлюсон, круто поднимавшейся в гору. У бензиновых колонок стояли бесконечные очереди машин. Водители ругались с владельцами гаражей, а те клялись, что бензина у них нет. Горючее они продавали с заднего крыльца; богатые и бойкие владельцы машин выходили от них красные, потные от радости и бурных переговоров, неся под плащом бидоны с бензином, тут же переливали его в баки и немедленно отъезжали, стремясь наверстать потерянное время. С помощью денег можно было еще всего добиться.

Нам тоже не хватило бензина. Мы проехали всего 135 километров и израсходовали 50 литров горючего. Ехать дальше было нельзя. Но прежде всего следовало разыскать мою семью.

Тут же, в толпе, я встретил знакомых: они стояли на площади, разглядывая машины, разыскивали родных и знакомых. Но моей семьи не было. О ней никто ничего не знал,

С тяжелым сердцем мы отправились за нашими знакомыми. Они разместили нас в каком-то недостроенном доме. Здесь на соломе, прямо на полу, уже лежали десятки людей, невидных и неслышных в темноте. Я поставил машину во дворе, а мы сами, не раздеваясь, усталые и голодные, повалились на солому. Я так ослабел от дороги, словно прошел эти 135 километров пешком. Детей мы устроили у знакомых.

На другой день в шесть часов утра я был уже на ногах. Мне не оставалось ничего другого, как стоять на перекрестке и высматривать, нет ли в этом потоке машины с моей семьей. Часами я оставался здесь, впиваясь глазами з проезжающих. Иногда издали мне казалось, что я вижу наконец знакомый автомобиль, но вот он приближался — и это был не тот…

Но, как ни тревожился я о своей семье, передо мною вставало зрелище, которое помимо моей воли захватывало меня, отвлекало от тяжелых мыслей. Людской поток не прекращался со вчерашнего вечера. Машины выкатывались из-за угла на площадь, сворачивали на дорогу к Монлюсону, поднимались в гору и катились, катились дальше. Автомобили мчались быстро, хотя почти вплотную друг к другу. Тут были и роскошные машины, до того нагруженные вещами, что их рессоры осели. Рядом с ними пыхтели, словно задыхаясь от непривычного для них бега, захудалые, потрепанные автомобильчики, с чемоданами на подножках, на крышах, сзади, с боков, привязанными наспех, с птичьими клетками, с собаками на крышах, которые угрюмо лаяли на толпу. Ехали, обернув тряпкой счетчики, парижские такси, также наполненные до отказа разношерстными пассажирами, нанявшими их в складчину за огромные деньги. За ними грузно тряслись парижские городские автобусы, из которых выглядывали детские личики. Мальчики и девочки, ученики городских школ, улыбаясь, с интересом осматривались вокруг, некоторые плакали. На грузовиках восседали санитарки в белых пышных наколках на волосах, валялись мешки и чемоданы, на которых кое-как устроились работницы, модистки, молоденькие парижские продавщицы «мединетки». Они и здесь пытались петь какими-то кошачьими голосами, терявшимися в клокотанье моторов, но без обычного для них задора. И задор и юмор умерли в этой толпе. На лицах людей читалось выражение страха и какого-то неосознанного стыда.

Проезжали огромные красные пожарные автомобили с насосами, с лестницами, брандспойтами, вокруг которых сидели пожарные в сверкающих медных шлемах. Машины тревожно гудели, словно мчались на пожар. Но горел не Париж, горела вся Франция. И некому было гасить пожар. Даже пожарные покинули Париж, покинули свой пост…

Изредка мелькали похоронные автомобили. Они мчались несвойственным им аллюром, черные, зловещие, с черными балдахинами, украшенными серебряными шарами. На месте гроба, на чемоданах сидели люди и пытались улыбаться, сознавая нелепость своего положения, но улыбки выходили виноватые, вымученные. На некоторых машинах стояли гробы: вероятно, покойников не успели похоронить, свернули по пути на кладбище к югу и теперь везли трупы неизвестно куда. Женщины в трауре, мужчины в черных пиджаках и котелках молча сидели рядом — родные покойника и провожающие. Двигались огромные, похожие на бронетранспортеры парижские грузовики, собирающие по утрам городской мусор. Они мчались с неожиданной для них скоростью — огромные бегемоты, вдруг пустившиеся в пляс.

Вся эта процессия выкатывала на площадь, свертывала на дорогу и. мчалась дальше. Вокруг нее и между машинами шныряли тысячи велосипедистов, рискуя попасть под колеса, крича, ругаясь, звеня, свистя. Часами и часами длилось это шествие, этот чудовищный крестный ход, внезапно ринувшийся бешеным галопом., Казалось, вся Франция, истекая людьми и автомобилями, мчалась, закусив удила, на юг, в пучину неизвестности.

Пассажиры с машин вдруг стали кричать что-то, толпа заволновалась, люди сходились группами, что-то передавая друг другу с радостным видом. Я бросился к одному прилично одетому старику. Он мрачно стоял в толпе, но вот соседи что-то сказали ему, и лицо его сразу просветлело.

— Что, что случилось?

Он ответил мне важно и веско:

— Россия объявила войну Германии. — И добавил: — Это наше спасение!

Толпа, придавленная непрерывным страхом, жившая в ожидании чуда, днями томившаяся в неизвестности — не было ни газет, ни радио, — вдруг пришла в восторг. Раздалось «ура» в честь России. Каждый цеплялся за этот слух, каждый хотел верить, словно наконец-то сбывалась последняя надежда французского народа, которому никто не помогал, не хотел помочь. Французам не на кого было надеяться. На свою армию, на свое правительство никто не рассчитывал: они перестали существовать. Надежды на Англию рухнули после Дюнкерка. Рухнули и надежды на Америку: незадолго до своего падения Поль Рейно обратился о призывом о помощи к президенту Рузвельту и получил вежливый, но твердый отказ, который больно ударил по самолюбию французов. Унизительным был не столько сам отказ, сколько то, что Франции пришлось обратиться с просьбой о помощи.

Французы верили, что весь мир любит Францию, что он не захочет допустить ее поражения, ее падения. Все эти годы французская печать твердила им об этом, о любви всех стран к Франции, делая исключение только для СССР. Сила этой пропаганды была столь велика, что даже Германия благодаря «пятой колонне», несмотря на войну, казалась «не настоящим» врагом. Франция спокойно засыпала с мыслью, что ее любит весь мир и что все страны мира в случае нужды придут к ней на помощь.

И вот Франция рухнула. И никто не пришел к ней на помощь. И хотя вся продажная печать твердила о России как о главном враге Франции, французский народ чувствовал, что это ложь. Когда кто-то бросил слух, что Россия объявила войну Германии, люди, охваченные отчаянием и паникой, поверили, даже не размышляя над тем, почему эта оклеветанная их хозяевами страна должна помогать французам. Да, они верили, что твердая, непреклонная Россия не даст погибнуть Франции.

Французы пришли к мысли, что только Россия может спасти Францию. Вот откуда слух об объявлении Россией войны Германии.

Но та же толпа не надеялась на Англию. Французы всегда не доверяли Англии, не любили ее еще со средних веков и позднее, со времени Французской революции. Даже теперь, в эту войну, они обвиняли англичан в том, что те не оказали им помощи, бросили их на произвол судьбы в Дюнкерке, а сами перебрались в Англию. Не любили англичан и за их гордость. Англичане действительно всегда были горды собою, а зато французы были всегда собою довольны.

Внезапное крушение, внезапное поражение страны, которая за последние четверть века жила в упоении своей победы над Германией, было столь неожиданно, что французский народ еще не мог его осмыслить, понять, ощутить. Одна из великих и первых держав в мире должна была перейти к положению побежденной, порабощенной германскими фашистами страны. Переход был слишком тяжел, слишком сложен, я бы сказал, непосилен для психологии французов.

Слух о вступлении в войну России вспыхнул и погас: он не подтвердился. Но в душе все еще надеялись, что, может быть, это правда. Эти слухи вспыхивали еще не раз. Даже десять дней спустя, когда я вернулся домой в Ванн, лесной сторож как-то утром с таинственным видом сообщил мне, что «Россия объявила войну Германии», но пока что это скрывают. В эти мучительные для Франции дни Россия, СССР стал светочем надежды. Этого одного достаточно, чтобы представите себе, как смотрел французский народ на СССР и с какой любовью и надеждой ждал он от России своего, освобождения.

В том томительном неведении, в котором мы жили все эти дни, толпа жадно ловила любой слух. Вспоминаю один характерный эпизод. На перекресток дорог в Сент-Амане вышел городской глашатай — старинная, еще сохранившаяся во французской провинции должность. Это был дряхлый, глухой старичок в поношенном, сплошь обшитом галунами мундире, в форменной фуражке. Через плечо, на перевязи, он нес большой барабан — символ своей профессии, а в руках держал барабанные палочки. Толпа всколыхнулась, окружила его, в надежде услышать важные новости. Глашатай остановился, вытащил огромный носовой платок, высморкался, откашлялся в благоговейном молчании толпы. Даже автомобили остановились, из них вылезали люди и подходили поближе. Старик важно ударил палочками по барабану, пустил мелкую дробь, затем медленно и спокойно вынул из кармана огромные очки, нацепил их на нос, покопался опять в карманах и вытащил оттуда сложенную вчетверо бумажку и стал развертывать ее с той же невозмутимой медлительностью. Терпеливо ожидавшая известий толпа не выдержала, под конец чей-то насмешливый и задорный голос произнес с парижским акцентом:

— Давай газ, старик, что ли, нажми на педаль! Глашатай, не торопясь, старческим, дребезжащим; голосом стал читать, спотыкаясь на каждом слове, с трудом разбирая написанное. Тишина стояла полная, как в церкви, задние слушатели приподнимались на цыпочки, чтобы лучше слушать, люди через плечо старика пытались заглянуть в бумажку. Наконец глашатай огласил объявление от какой-то дамы, очевидно, беженки, в котором до сведения населения города Сент-Амана доводилось, что она потеряла свою собачку и обещает щедро вознаградить нашедшего.

Прочтя это объявление, глашатай так же медленно снял очки, спрятал их в карман, сложил свои палочки и пошел дальше. Через несколько минут его старческий голос послышался на другом перекрестке.

Слушатели расходились глубоко разочарованные, не обменивались, как обычно, шутками. Никто не смеялся. Франция разучилась смеяться, утратила прежнее чувство юмора. А вокруг глашатая на другом перекрестке вновь собиралась взволнованная и жаждущая известий толпа.

В тот же день распространился другой слух — и этот слух был верен: правительство Рейно подало в отставку, власть перешла к маршалу Петэну. Сообщил мне об этом один знакомый беженец, крупный фабрикант,

— Ну, теперь будет, наконец, мир, — с удовлетворением добавил он. — Петэна назначили для того, чтобы он вел переговоры с немцами: немцы ему доверяют, он пользуется у них авторитетом.

К вечеру весь город забили машины без горючего. Бензина теперь действительно больше не оставалось, даже в городах. Многие пассажиры спали тут же, в автомобилях, не найдя ночлега или побоявшись оставить свои вещи без присмотра. В ресторанах было полно народа, но еды не хватало, хлеб почти исчез. В магазинах можно было купить только консервы.

К вечеру поток беженцев стал слабее, исход подходил к концу, вдобавок много машин застряло в пути из-за отсутствия бензина. Шли только пешком, обгоняя автомобили.

На другой день утром мы решили попытаться достать горючего. Говорили, что в мэрии выдают ордера на бензин. Я сходил в мэрию, но она оказалась пустой: весь муниципалитет во главе с мэром социалистом Лазюриком скрылся. Беженцы, добровольно взявшие ма себя административные функции, ничего не знали.

Но кто-то сообщил мне по секрету, что на складе Демарэ за городом можно получить сколько угодно бензина.

Быстро усадив в машину своих пассажиров, я двинулся по указанному адресу. Но, к нашему великому удивлению, вдоль узкой улочки, ведущей к складу горючего, уже выстроилась длинная очередь автомобилей. Очевидно, этот «секрет» стал известен не только мне. Из расспросов я узнал, что водители стоят тут уже часа два, причем большинству приходилось подталкивать машину руками, так как в ней уже не было бензина. Люди нервничали, смотрели на часы, ругали кого-то за непорядки. Пришлось и нам встать в очередь и тоже толкать машину руками, ибо наш бензин кончился.

Через несколько часов мы добрались до двора склада. Огромные, выкрашенные серебристой краской цистерны с бензином весело поблескивали на солнце. Сотни машин подъезжали ко двору из соседних улочек. В машинах были видны искаженные страхом лица женщин, заплаканные глаза ребят. Временами все тревожно взглядывали на небо. Если бы сюда налетели самолеты, мы все погибли бы. Но самолетов не было. Французских войск в городе тоже почти не было.

Чтобы как-нибудь скоротать время ожидания и не слышать злобных и бессмысленных замечаний соседей, я пошел к ангару. В огромном каменном здании перед насосами для бензина, вытянувшись в очередь, стояли люди. Все держали в руках пятилитровые бидоны для бензина. Но вдруг к насосам подошли солдаты, грубо оттеснили штатских и стали накачивать бензин в огромные 100-литровые бочки, которые они притащили с собой. Толпа сначала покорно пропустила их, пожалуй, не столько из уважения к армии, сколько из врожденной у штатских боязни перед военными. Вслед за первой группой солдат пришла вторая и тоже начала качать бензин, не подпуская штатских. Те стояли в очереди, глядя, как драгоценное горючее уходит у них на глазах. Из толпы послышались негодующие крики:

— Они берут бензин без очереди для того, чтобы удирать! Дают стрекача, почище нашего!

Какой-то подтянутый сержант высокомерно поглядел на толпу:

— Кто там кричит, а? Вы знаете, с кем разговариваете? Если кто скажет хоть слово — расстреляем. Кто тут орет? Ну, выходи, кто кричал.

Испуганная толпа смолкла. Но, как только сержант ушел, крики возобновились:

— Что это они в самом деле распоряжаются? Драться не хотят и не умеют, а нас ругают. Не для фронта же в самом деле берут бензин.

После ухода сержанта солдаты, не отвечая на замечания толпы, молча наполняли бидоны.

В самом ангаре была та же картина: солдаты качали бензин насосами, а толпа глядела на них и тихо роптала. Несмотря на опасность, и штатские и военные курили и бросали окурки тут же на пол, возле бидонов с керосином. Посредине ангара высились горы круглых бидонов в 50 литров с надписями «керосин».

Какой-то человек, без пиджака, с засученными рукавами, вошел в ангар и закричал:

— Предупреждаю, бензин будет отпускаться только в бидонах по 50 литров.

Все с отчаянием переглянулись: значит их пятилитровые бидоны ни к чему, значит часы ожидания пропали зря? Значит они не смогут уехать?

Вдруг несколько человек вышли из толпы и с решительным видом направились к бидонам с керосином, взяли несколько бидонов, отвинтили пробки и стали выливать керосин в желоба, проложенные в цементном полу. Тогда и вся толпа бросилась к бидонам, тоже схватила их, вырывая друг у друга, и стала выливать из них керосин. Керосин полился по полу настоящей рекой, отравляющей воздух испарениями. Дышать становилось трудно, в висках шумело, ноги плескались в керосине. Бидоны пустели, люди несли их к насосам, снова становились в очередь и снова закуривали папиросы.

Малейшая искорка могла вызвать взрыв и грандиозный пожар, но людям было все равно. Они дрожали перед невидимой опасностью и не сознавали реальной. Управляющий складом не протестовал, ему, очевидно, было тоже «на все наплевать». Вокруг виднелись обезумевшие глаза, руки, судорожно сжимавшие бидоны, люди думали только о себе, о своем спасении, немыслимом без бензина. Каким-то чудом пожара и взрыва не произошло. Управляющий сказал вполголоса офицерам, стоявшим рядом с солдатами:

— Скорее набирайте бензин, мне приказано взорвать склад, если немцы подойдут ближе.

Толпа услышала эти слова. Все совершенно потеряли головы. Люди рвались к насосам, мужчины свирепо отталкивали женщин, грубо ругались, женщины отвечали им визгливыми, истерическими голосами. Ангар стал похож на дом сумасшедших. Управляющий куда-то скрылся, но вдруг появился снова и сказал каким-то особенно спокойным голосом:

— Можете не торопиться, хватит на всех, война окончена.

Он ничего не прибавил, но все поняли, что перемирие, о котором только и говорили в эти дни, уже подписано. Лица вспыхнули животной радостью, послышался громкий, глупый и блаженный смех спасшихся от смертельной опасности людей. Атмосфера резко переменилась. Все стали вдруг вежливы друг с другом, не торопились, мужчины пропускали женщин без очереди, шутили, улыбались. Даже на небо перестали глядеть. Некоторые стали громко восхвалять Петэна. Условия перемирия никого не интересовали. Для всех было важно одно: война, как им сказали, кончилась, шкура спасена, кошмар прекратился. «Чего же еще больше?» — можно было прочитать на лицах, озаренных улыбками.

Но заявление управляющего оказалось ложным. Было 18 июня, а перемирие подписали только 24-го.

Почему-то управляющий говорил теперь об окончании войны? Другой приказ? Но ведь за минуту перед этим он заявил, что получил приказ взорвать склад при приближении германских войск. А теперь говорил другое: только что получен новый приказ — склада не взрывать. Кто мог дать ему такое распоряжение по телефону? Склад так и не был взорван, цистерны остались полны бензина, через четыре дня пришли немцы и захватили целехонький оклад. «Пятая колонна» и германский шпионаж работали куда лучше, чем французские военные власти.

А пока керосин все еще лился на землю, склад пустел, люди спокойно наполняли свои бидоны бензином и выливали их в баки автомобилей. За бензин никто не требовал денег. Военные куда-то исчезли и с ними все признаки войны. Она, действительно, казалась оконченной.

Наполнив бак горючим, мы тоже вернулись в город. Там произошли невероятные перемены. Очевидно и здесь прошел слух, что война окончена. Растерянность исчезла, люди преобразились, просветлели, не нервничали, улыбались и говорили о самых обыденных вещах, позабыв свое недавнее безумие. На ратуше развевался огромный белый флаг: хотели показать немцам, что город не защищен. Кто его водрузил? Ведь муниципалитет давно уехал. Флаг действовал успокаивающе. Никто не подумал, что это флаг сдачи, флаг позора. А через город все плелись солдаты, медленно тащились артиллерийские батареи. Толпа глядела на них даже с ненавистью.

— Из-за них нас могут бомбить, — говорили буржуа. — В открытом городе не должно быть военных.

Но солдаты продолжали идти, шли они с недалекого фронта, где вопреки приказам дрались с врагом. Они были плохо одеты. Шинели на них были оборваны, головы не покрыты ни пилотками, ни шлемами. У иных шлем болтался у пояса, как котелок. Многие опирались на палки. На головах, на руках виднелись когда-то белые, а теперь запачканные, повязки. Винтовок не было. Не было и офицеров. Солдаты шли толпами и в одиночку по пустым улицам, на которых как-то сразу исчезли все автомобили. Иногда они останавливались и просили в ресторанах их покормить. Они умирали от голода, денег у них не было, а за еду надо было платить. Нельзя сказать, чтобы жители встречали их приветливо. На них глядели, как на нищих. Иногда им давали вино, фрукты, хлеб. Солдаты ели жадно, со смущенными и виноватыми лицами, признавались, что не знают, где находятся их части, что они отступают от самой границы и что уже несколько дней, как они не видели никакого начальства и не получали никаких приказов. Поэтому они и решили идти куда глаза глядят.

Мне не раз случалось говорить с солдатами, расспрашивать их. Они с грустью рассказывали, что, еще сражаясь в Бельгии и в Северной Франции, чувствовали что-то неладное, но не понимали смысла и причин отступления. Понадобилось три года господства гитлеровцев и чудовищного предательства Петэна и Лаваля, чтобы Франция наконец поняла, что ее предали.

Мои спутники хотели ехать дальше на юг, но я твердо решил остаться здесь и дожидаться семьи.

В эти дни мы неплохо устроились: нас пригласил к себе владелец гаража, где я чинил машину. Мы удобно и уютно разместились у него в доме. Участник первой мировой войны, он был горячим патриотом, и душа его болела от всего, что приходилось сейчас видеть.

С питанием стало легче. Мы обедали обычно в ближайшей гостинице. Беженцы постепенно куда-то исчезли, а поток автомобилей вообще прекратился с тех пор, как прошел слух, что война окончена. Город опустел, стал снова обычным провинциальным городом. Никто из властей не вернулся, но жизнь текла нормально, даже о кражах не было слышно. На всю мэрию остался один супрефект, бледный и растерянный человек, но гордый своим «героическим» поступком: все, мол, бежали, а я все-таки остался на посту. Он надел парадный мундир, правда, довольно потертый, фуражку с золотыми, вылинявшими дубовыми листьями и сидел один в мэрии, избегая показываться в городе, чтобы жители не приставали к нему с различными просьбами.

Как-то я зашел в ратушу, один из залов которой был превращен в госпиталь для раненых. В нее входил всякий, кто хотел, как в магазин. Было душно, грязно, койки стояли вплотную друг к другу, раненые лежали вперемежку с больными. Дамы из Красного Креста без всякого медицинского контроля накладывали им какие-то фантастические повязки, пользуясь грязными инструментами, нестерилизованными бинтами, марлей и ватой, валявшейся на столе. Я предложил свои услуги в качестве врача-добровольца. Нарядная и кокетливая дама из Красного Креста, которая, как оказалось, заведовала госпиталем и была, помимо того, супругой супрефекта, выслушала мое предложение с полнейшим равнодушием. Судьба раненых ее, очевидно, интересовала очень мало, ей просто нравилось щеголять своим халатом и «патриотическими» деяниями. Она сказала, что даст ответ позже.

Я ушел с твердым намерением никогда не возвращаться сюда и по дороге заглянул в городскую больницу, превращенную в военный госпиталь. Там представился главному врачу-военному. Он немедленно принял мое предложение. В госпитале находилось около 800 больных и раненых солдат и имелось всего три врача, в их числе один иностранец. Другие все исчезли.

Я немедленно приступил к делу. Мне дали белый халат, отвели мне два деревянных барака в саду госпиталя, где лежало около сотни раненых. Войдя в барак, я чуть не задохнулся от невыносимой вони. Бараки были грязные, пол не подметен, постельное белье грязно-серое, койки притиснуты одна к другой. Одни раненые лежали, другие сидели, покуривая, на койках, в грязных рубашках, в шинелях внакидку. Два военных санитара и две молоденьких сестры-парижанки из Красного Креста — вот и весь персонал. Санитары вообще ничего не делали и даже не показывались. Зато сестры оказались очень серьезными, внимательными и добросовестными девушками. Они несколько дней работали одни, без врача. Куда делся врач, мне так и не удалось выяснить.

Я обошел раненых и начал делать перевязки. В большинстве случаев раны были очень серьезны. Приходилось пользоваться грязными, порванными бинтами, покрытыми кровью и гноем, словно раненых только что привезли с поля битвы, хотя они уже больше недели лежали в госпитале. Я попросил инструмент и материал для перевязки. Сестры принесли в банке со спиртом пару заржавленных ножниц и пинцетов, нестерилизованную марлю и вату в открытом пакете.

— Это все? — спросил я.

— Да, все. Инструментов в госпитале мало, они в операционной. Ваты и марли тоже почти нет, их надо экономить.

Между тем надо было действовать и действовать немедленно. У большинства раненых повязки пропитались гноем, сползли с ран и вокруг открытых ран носились тучи мух, которых раненые все время отгоняли. Тут лежали больные с ампутированными руками или ногами, с гноящимися и вонючими культями, с газовой гангреной — словом, передо мной предстало зрелище, какого я никогда не видел в Европе со времен войны 1914–1918 гг. Тут же лежали и штатские, раненные бомбами и пулями. У одного из них был столбняк, и его снесли в «изолятор» — темный чулан в конце барака, где он корчился и скрежетал стиснутыми в судорогах зубами. Раненный осколками бомбы в деревне, он только через три дня был подобран солдатами. В госпитале ему даже не впрыснули противостолбнячной сыворотки. Через два дня он умер.

Сделав кое-как несколько перевязок, я спросил, где умывальник. Мне принесли тазик с водой. Мыла не полагалось. Не было и обычного в больницах умывальника с педалью и краном. Раненым с переломом руки давали шину для ноги. Куда же делся весь материал? Ведь во Франции и боев-то почти не было, и госпитали за восемь месяцев войны могли приготовиться к приему раненых. Ответ на эти вопросы может дать только «пятая колонна».

Пока я возился с перевязками, в зал вошла какая-то дама, в городском платье, без халата, и, не спросив у меня разрешения, уселась за стол посреди барака. Развязав какой-то мешочек, она громко сказала:

— Друзья мои, я принесла вам подарки — сладости от дамского комитета союза торговцев города Сент-Аман.

Она вытащила из мешочка горстку конфет и сладких булочек и стала их раздавать солдатам.

Мне вдруг все стало так противно, что я вышел из барака и пошел к старшей сестре больницы, монашенке.

— Не найдется ли у вас умывальника для нашего барака, сестра?

— Ох, нет, доктор, — сладко запела она, — у нас всего один умывальник в операционной.

— Но, может быть, у вас есть другой в запасе или на чердаке?

— Не знаю, доктор, не знаю. Поищите сами, сестра-экономка даст вам ключ и будет вас сопровождать, — любезно ответила монашенка, ничуть не смутившись, ей это казалось в порядке вещей. А ведь госпиталь был раньше городской больницей и существовал много лет.

Я обошел чердак и склады материала. На чердаке обнаружил несколько старых шин и такой же старый умывальник на колесиках со стеклянным бочонком для воды. Но у него не оказалось ни пробки, ни крана. Тем не менее я велел санитарам отнести его в барак, а сам пошел в город на розыски пробки и крана. Санитары поспорили, кому нести умывальник, каждый твердил, что не его дежурство. Наконец они договорились и побрели вниз.

Пробку и кран я не без труда отыскал в одном магазине. Разговорившись с владельцем магазина, рассказал ему о положении дел в госпитале.

— Бедные наши солдатики, — вздохнул сочувственно хозяин, — такое всюду безобразие, такая разруха! Бедная Франция!

Я поблагодарил хозяина за сочувствие, взял пробку и хотел было уйти, но хозяин дал мне чек в кассу.

— Пробка стоит 40 сантимов, — прибавил он привычным голосом лавочника.

Я заплатил и вышел, думая то же:

— Действительно, бедная Франция!

А когда я принес мои покупки, заведующий хозяйством госпиталя попросил представить ему для оплаты купленного счет из магазина в двух экземплярах.

Тяжело было работать в таких условиях, госпиталь поглощал все мое время, зато отвлекал от тяжелых мыслей о потерянной в дороге семье. Я видел, что нужен раненым, а самоотверженная работа моих молоденьких помощниц заставляла забывать о зверином эгоизме и равнодушии правящих классов к судьбам своего народа. Раненые это тоже чувствовали, не раз спрашивали меня об СССР и, чувствуя в моих рассказах глубокую любовь к родине, вздыхая, говорили:

— Мы тоже любили нашу Францию. Разве мы не сражались за нее? Почему же все это получилось? Ведь в ту войну этого не было.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.