«УТОРОПЬ», «ЗАБЕДРЫ», «МАЕ ВОЛЮ СЛЕМЗИТЬ» (ВМЕСТО ОТВЛЕЧЕНИЯ)
«УТОРОПЬ», «ЗАБЕДРЫ», «МАЕ ВОЛЮ СЛЕМЗИТЬ»
(ВМЕСТО ОТВЛЕЧЕНИЯ)
«Грамотей не пахарь», но «Грамоте учиться всегда пригодится» — эти пословицы в «Толковом словаре» поставлены рядом. Даль, человек дельный, на деле не находил иных путей для просвещения и нравственного развития, чем печатное слово.
В «Письме к издателю» «Русской беседы» он сетует: «А что читать нашим грамотеям? Вы мне трех путных книг для этого не назовете». Известны слова Даля о «необходимости заготовить книги» для народного чтения. Сам он начал «заготовлять» такие книги вскоре после вступления своего на литературное поприще. Еще в тридцатые годы (мы упоминали об этом) написал он книжку коротких простонародных рассказов, перемежаемых пословицами и загадками, — «Солдатские досуги»[97]. Официальные статейки — «служи строго, а о прочем не заботься: на то бог, государь и справедливое начальство» — не определяют состава сборника и часто противоречат другим рассказам и притчам, где российские солдаты как раз заботятся «о прочем» и побеждают врага собственной доблестью, смекалкой, умением и справедливостью.
Позже Даль писал: «…Я был уверен, что могу на этом пути быть полезным; для нашего брата пишут и печатают много, для народа ровно ничего… Грамотность и просвещение не одно и то же, но первая должна служить путем ко второму; а заботясь о грамотности народа, без сомнения надо позаботиться также о чтении: возбудив жажду чтения. Было время, когда я готов был посвятить себя этому великому в глазах моих делу».
В 1843 году увидела свет составленная В. Одоевским и публицистом А. Заблоцким первая книжка «Сельского чтения»,» за ней последовало несколько новых выпусков, но переиздавались и старые; за пять лет первая книжка «Сельского чтения» выдержала семь (!) изданий, в ней напечатаны притчи Даля.
Белинский приветствовал выход «Сельского чтения»: «Явление такой книжки, как «Сельское чтение», должно радовать всякого истинного патриота, всякого друга общего добра. Бедна наша учебная литература, беднее нее наша детская литература… беднее всех их наша простонародная литература, если бы только у нас существовала какая-нибудь литература для простого народа». «Сельское чтение», по словам Белинского, «знает, с кем имеет дело», «постоянно держится в сфере быта и положения простого человека — в сфере чисто практической». Примечательно, что, разделяя «статьи» «Сельского чтения» на учебные и нравственные, Белинский относит притчи Даля к нравственным.
Белинский будто провидел острый спор, который вспыхнет через полтора десятилетия: «Есть люди (каких людей не бывает на белом свете!), которые от души убеждены, что крестьянину нужны щи да каша, а грамота бесполезна. Слава богу, время начинает обнаруживать ту великую истину, что без ума не будет и щей с кашей, а ум родит грамота…»
В Нижнем Даль как бы продолжил свой давний труд: по предложению Главного морского штаба подготовил книжку «Матросских досугов». С этой целью он пересмотрел и разобрал обширнейшие запасы — множество записанных рассказов очевидцев, песен, сотни книг и журналов. Когда «Матросские досуги» были напечатаны «в пользу автора», Даль попросил прислать ему всего двадцать экземпляров, а остальные предназначил для бесплатной раздачи нижним чинам.
Письма свидетельствуют, что здесь же, в Нижнем, Даль подумывал над сборником рассказов для удельных крестьян.
«Досуги» и солдатские, и матросские, если придерживаться деления Белинского, надо отнести частью к разряду учебному, частью к нравственному, а всего вернее — к учебно-нравственному: рядом со сведениями об устройстве вселенной встречаем рассказы из русской истории, преимущественно военной; описания подвигов солдат и матросов сменяются нравоучительной притчей или хитрой байкой. По Далевым словам, в «досугах» найдет читатель «складчину всякого добра, и на смех и на горе, и на время и на безвременье, и на дело и на безделье»: главное же, хотелось Далю, чтобы читатель «еще научился из книжки его чему доброму».
…В книжке, для народа предназначенной, не то лишь важно что сказано, не менее важно — как. Белинский, разбирая «Сельское чтение», писал: «Избегая книжного языка, не должно слишком гоняться и за мужицким наречием… Простота языка должна, в этом случае, быть только выражением простоты и ясности в понятиях и мыслях».
…Встретившись на берегах Урала с Жуковским, Даль — как бы на выбор — предложил ему два разных способа выражения одного и того же понятия. Человек, привыкший говорить «по-книжному», скажет: «Казак седлал лошадь как можно поспешнее, взял товарища своего, у которого не было верховой лошади, к себе на круп и следовал за неприятелем, имея его всегда в виду, чтобы при благоприятных обстоятельствах на него напасть», — длинно и скучно. Зато до чего точна и выразительна речь уральского казака: «Казак седлал уторопь, посадил бесконного товарища на забедры и следил неприятеля в назерку, чтобы при спопутности на него ударить!»
Даль знал слова еще непонятнее, чем «уторопь» и «забедры»: «Ропа кимать, полумеркоть, рыхло закурещат ворыханы». Далю известны были языки, с которыми знакомы лишь редчайшие из полиглотов, — язык офенский (он же афтюринский, ламанский, галивонский, кантюжный, матройский тож), языки костромских и нижегородских шерстобитов, калужских прасолов, рязанских нищих и столичных мошенников; он прислушивался к имевшему свои разновидности «тарабарскому языку» школьников. Даль хотел собрать все слова, звучащие по всей Руси великой, и потому не мог не проявить любопытства к языкам условным, или, как он их называл, искусственным. Даль сперва даже думал к своему «Толковому словарю» приложить «словарики офенский и шерстобитов»; словарики не приложены, но составлены Далем и сохранились поныне[98].
В конце лета — начале осени офени покидали родной дом и отправлялись в долгий и дальний путь — кто с тележкой, вроде некрасовского дядюшки Якова, кто с коробом через плечо, вроде некрасовских же коробейников. Желание «открыть новые места», где «хорошо пойдет» товар, уводило их на окраины — на «украйны», как тогда говорили («область с краю государства», — объясняет Даль): в Архангельскую губернию и Восточную Сибирь, на границы «киргизских» степей и в Закавказье. «Корень офеней» (выражение Даля) — Ковровский уезд Владимирской губернии, там и начал складываться язык офенский, он же ламанский, кантюжный и проч. От других условных языков офенский отличался большим запасом слов, относящихся к тому же не только до ремесла. В русско-офенском словаре Даля дан перевод около трех тысяч слов, в «обратном», офенско-русском, — около четырех тысяч. Два офени — они называли себя «масыками», — повстречавшись на постоялом дворе, могли коротко поговорить не только о товаре, торговле, прибыли. «Мае волю слемзить» означает: «Я хочу сказать».
Даль составил еще словарь «языка» костромских шерстобитов (около семисот слов) и совсем небольшой (всего сто тридцать слов и два десятка выражений) словарик, озаглавленный «Условный язык петербургских мошенников, известный под именем музыки или байкового языка»[99]. «Бедность не грех, а до греха доводит», — говорит пословица. — «Бедность крадет, а нужда лжет». Справедливость «мнения народного» вполне подтверждается примерами из Далева словарика: «Три ночи гопал, три дня жохом ходил, поглядел на Знаменье да с тех пор уж и пошел по музыке» («Три ночи ночевал на улице, три дня без гроша жил, высекли меня плетьми на площади, с тех пор я уж и пустился на воровство»).
Возвратимся, однако, на берег Урала и в 1837 год, где мы оставили Даля в ожидании ответа Жуковского. Маститый поэт «уторопь», «забедры» и «назерку» не поддержал; он отвечал Далю, что таким способом можно говорить только с казаками и притом о близких им предметах. Жуковский прав: в общем-то, «три ночи гопал» тоже четче, короче и выразительнее, чем «три ночи ночевал на улице». Но не стоит доказывать, как иногда делают, будто Даль в творчестве своем шел от местных речений. Даль увлекался точностью и образностью не только вообще народного, но «тутошнего» языка.
В рассуждениях и статьях Даль подчас хватал через край: отказывал в народности чуть ли не всей тогдашней литературе, требование сблизить язык разговорный и письменный (книжный) оборачивалось в пылу спора требованием заменить письменный язык разговорным. Но сам же Даль утверждал очень определенно: «Нет, языком грубым и необразованным писать нельзя, это доказали все, решавшиеся на такую попытку, и в том числе, может быть, и сам составитель словаря».
Даль справедливо считал, что для создания русского литературного языка «простонародный язык» — «главный запас», что «самобытность и дух языка» должно искать там, «где он стоит еще на своем корню, не подкошенный, и живет на своем соку». Даль понимал, что есть «областные, местные выражения, которые могли бы испортить язык наш», «но, — продолжал он, — там же, в Сибири, в Олонце, на Дону, на Урале, на Украйне — словом, всюду, где только живут русские люди, вы услышите множество превосходных, незаменяемых выражений, которые должны быть приняты в письменный язык наш; это скажет вам русское ухо и русское чувство». И выводил: «Изучать нам надо народный язык, спознаться через него с духом родного слова, и принимать или перенимать с толком, с чувством, с расстановкой».
Рассказы и повести свои Даль не писал «тутошним» языком; когда ради выразительности вставлял он в речь свою местное словечко, то спешил его объяснить. Даль беседовал с Жуковским, горячо (будем думать — горячо) доказывал, что «при спопутности» лучше, нежели «при благоприятных обстоятельствах»; в письменном столе его лежали только что написанные (а возможно, и недописанные еще) «Солдатские досуги» — в них «уторопи» и «назерки» нет. Даль знал множество уральских слов, относящихся до рыболовства, но даже о промысле уральских казаков Казак Луганский рассказывает без казачьих словечек: «Лед казался всюду крепким, погода стояла хорошая, опасности до времени никакой не предвиделось» — просто и ясно. Даже сами казаки объясняются в рассказах Даля без «спопутности»: «Мы сели верхом и поехали все трое отыскивать аханы свои, которые унесло льдом»; к слову «аханы» сноска — «рыболовные сети».
Даль знал, что вятичи «не говорят: резать, бить, колоть скотину, а всегда молить». Но у Даля в рассказах люди молят бога и молят злого да богатого не делать худа; скотину в Далевых рассказах режут, колют, бьют. Другое дело, что Даль хорошо знал, когда надобно сказать «бьют», когда «режут», когда — «колют». В «Толковом словаре» найдем и «уторопь», и «назерку», но Даль говорил: «Я никогда и нигде не одобрял безусловно всего, без различия, что обязан был включить в словарь: выбор предоставлен писателю». Салтыков-Щедрин смеялся над писателями, которые «для народности» ловко выхватывают «тутошние» словечки из Далева словаря. Сам Даль понимал: написать «молить редру птрусеню» вместо «резать рыжую корову» — право, не более понятно, чем «мае волю слемзить»: тот же «условный» язык.
Слова Белинского, что не «мужицкое наречие» в книгах для народа нужно, а простота языка как «выражение простоты и ясности в понятиях и мыслях», глубже, чем могут показаться на первый взгляд. В пору всеобщей неграмотности книжный язык ученой статьи или чиновничий слог деловой бумаги был не более понятен мужику, чем «уторопь» уральского казака, чем беседа остановившихся на ночлег офеней или быстрое словцо городского мошенника.
В «Солдатских досугах» Даль поместил рассказец «Письмо»: «Принялся писать, так не мудри… а напиши лучше просто, вот как бы ты стал говорить с кем-нибудь; только старайся писать толком, ясно, без путаниц, чтобы сам понимал и другие понимали». Право, здесь не одно лишь назидание полуграмотному солдату — скорее завет пишущему для народа.
Можно спорить с Далем, как спорил с ним в дневнике своем Тарас Шевченко, — надо ли было приниматься за переложение народным языком Апокалипсиса и библии. Можно спорить о пользе задуманного Далем труда, но цель труда ясна: язык священного писания для народа так же непонятен, как язык «масыков», как всякий условный знак. Несколько десятилетий спустя Толстой тоже начнет пересказывать евангелие живым народным языком. И многозначительно: духовная цензура труд Даля не одобрила; Даль, казалось бы, старался сделать понятнее для народа основы «истинной веры», но «жрецам» условный язык выгоднее понимаемых истин.