«С ВЕРШИН ХРЕБТА БАЛКАНСКОГО»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«С ВЕРШИН ХРЕБТА БАЛКАНСКОГО»

1

Даль рассказывает о взятии Сливно: «Вокруг нас все летело вверх дном, но это была одна только минута: турки ускакали, кроме небольшого числа покинутых здесь раненых… Пехота кинулась тушить пожар… Болгары мало-помалу начали выглядывать из домов своих, встретили нас хлебом и солью, выносили продажные съестные припасы и напитки, город снова ожил… Необузданная радость обуяла мирных жителей, которые от роду не видывали еще неприятеля, судили о нем по образу турецкого воинства, и увидели вместо того братский, крещеный народ, коего язык, созвучием своим с их родным языком, напоминал о родстве и братстве!.. Обоюдная дружба жителей и победителей утвердилась с первой взаимной встречи».

И словно в подтверждение — две как бы уравновешенные историйки из времен русско-турецкой войны, вспомянутые позже Далем. В одном из сливненских двориков Даль обнаружил раненого болгарина, осмотрел и обмыл его раны — два сабельных удара по голове и по плечу — и перевязал их. А болгары прятали раненого в сражении русского воина; солдат, страшась, что «самоотвержение» спасителей дорого им обойдется, просил выдать его туркам, «болгары, однакож, не хотели этого слышать», говорили, что брата своего не предадут, и, поскольку постоянно могли быть застигнуты врагом, передавали раненого «с рук на руки далее». Взаимному «состраданию не было конца» — вот она, черточка этой войны.

2

Победители-освободители. В «Толковом словаре» определяются война наступательная, оборонительная, малая, партизанская; про войну освободительную там не говорится. Но в качестве толкования слова «освобождение» читаем: «Народ освобожден от чужого владычества, от ига, гнета». Про «иго», в свою очередь, сказано: «ярем, ярмо; более употребляется в значении тягости нравственной, гнета управления, чужеземного владычества и порабощения, рабства».

(Даль, в скобках заметим, рассказывает для солдат, для воинов, для победителей, недлинную историйку про сотника Белоусовича, который под Шумлою «срубил» турка с коня, а потом сам был ранен пистолетною пулею в ладонь навылет. В госпитале сотник заметил того самого турка, с которым дрался, вынул из кармана двугривенный и подал раненому неприятелю: «Не прогневайся, брат, больше нету; да не помяни меня лихом; в поле съезжаются, родом не считаются; бил я тебя по службе, а дарю по дружбе».)

Но это в скобках история, речь о другом: в турецкой кампании 1829 года Даль видел войну освободительную; «освобождать» — «дать свободу, пустить на волю», — объясняет он; давали свободу, пускали на волю «братьев и сестер по племени, языку и вере».

3

С конца двадцатых годов, с войны русско-турецкой, сочувствие к освобождению славян не оставляло Даля.

Разговоры о «славянофильстве» самого Даля глухи и неосновательны — в серьезных источниках их не обнаружишь. Правда, когда, в старости уже, он перебрался в Москву и целиком отдался работе над «Толковым словарем», среди посетителей его московского дома находим деятельных славянофилов. Но Даля сближало с ними прежде всего участливое их отношение к его труду.

Слово «идея» в «Толковом словаре» «переводится» — «умопонятие». Даль приятельствовал с иными из славянофилов, но «умопонятие» о том, что именовалось в минувшем столетии «славянским делом», оставалось у него свое. Это не «панславизм», стремление объединить славянские страны и освободившиеся от гнета Турции славянские народы под главенством Россия, — политическое течение, наиболее близкое славянофилам (в «Толковом словаре» Даль так и объясняет: «панслависты — славянофилы»). Во время Крымской войны Даль отрицательно отозвался о «политическом взгляде» Погодина, предлагавшего государственное объединение славян «под покровительством России». Союз, — объясняет Даль, — «не самим приставить себя пестуном», а «держаться вместе, вкупе, не расходиться врознь, жить в согласии, в дружбе». По Далеву «умопонятию», главное в «славянском деле» — освобождать: он себя с похода 1829 года освободителем чувствовал.

Даль был мальчиком, когда народ его страны поднялся на войну Отечественную; в турецкой кампании 1829 года увидел он не просто утверждение русского влияния на Балканах — там, за Балканами, увидел он войну, «в которой весь народ принимает, по сочувствию и поводу раздора, живое участие».

В московском доме Даля находили приют славянские деятели — беженцы, ускользнувшие от расправы и стремившиеся снова туда, где над их головою занесена была кривая сабля поработителей.

Даль поселил у себя черногорского священника Матвея Саввича, «попа Мато», как его именовали. Поп Мато привез в Россию младшего сына Савву учиться, а сам собирал среди москвичей пожертвования. Ему было пятьдесят, — огромного роста, в плечах косая сажень, всегда одет в национальный костюм и, несмотря на священный сан, увешан кинжалами и пистолетами; на улицах за ним толпа зевак ходила. Поп Мато называл Даля «отец», жену его — «мать»; всем в доме говорил «ты». Тихий, вышедший в отставку старик чиновник Даль — и вдруг предоставил кров невесть откуда взявшемуся ражему молодцу (такому, право, не всякий даже из соображений благонамеренности дал бы убежище)…

Неожиданно, — но мало ли в жизни Даля такого неожиданного?.. Историк Бартенев в письме к князю Вяземскому мимоходом (оба с Далем были хорошо знакомы, оттого и мимоходом) упомянул о «странностях и причудах» Даля[31]. То и дело наталкиваешься на что-то такое, чего никак не ожидал, что «противоречит устоявшемуся «образу», что приоткрывает в нем какие-то черты, спрятанные не только от нас, потомков, но и от современников. Пословица учит: «Сердце без тайности — пустая грамота». Так появляются вдруг эти «неожиданности»; не для Даля, конечно, — для нас неожиданности.

Вот Иван Сергеевич Аксаков, приглашенный шафером на свадьбу дочери Даля Ольги, не смог участвовать в церемонии и прислал вместо себя молодого своего приятеля — болгарина эмигранта Станишева («эмигрант, — объясняет Даль, — выходец на чужбину, большей частью по политическим причинам»), Константин Станишев заканчивал в те годы Московский университет по математическому факультету. Молодой болгарин стал частым гостем в доме Даля и сделал в конце концов предложение другой его дочери — Марии. Обвенчались они уже после смерти Даля; кажется, Даль поначалу отказал болгарину — не отдал свою «Елену» «Инсарову» — именно потому, что болгарин, эмигрант, человек с беспокойной и неясной судьбой. Впрочем, Станишев «Инсаровым» не сделается, освободителем Болгарии Станишев не станет — станет благонравным российским учителем (лучше сказать: будет служить по ведомству народного просвещения).

Но что нам до судьбы Станишева, до будущего его, — нам важно, что в шестидесятые годы, о которых идет речь, в шестидесятые годы, когда Станишев сделался частым гостем в доме Даля, был он заметным лицом среди молодых болгарских эмигрантов. О круге его друзей свидетельствует одно письмо к Погодину, мало интересное по содержанию, но весьма значительное по тем подписям, которые под ним стоят[32]. Следом за Станишевым (он первый) идут подписи Петко Каравелова, Нешо Бочева, Марина Дринова — люди хорошо известные в болгарском освободительном движении.

Круг друзей Станишева небезразличен для нас — это люди, с которыми Даль, прямо или косвенно, сносился, которые у него в доме бывали или виделись с ним у того же Погодина хотя бы, или у профессора-славяноведа Нила Попова, или на литературных вечерах у писателя Александра Фомича Вельтмана. Именно в шестидесятые годы знаменитый болгарский художник Павлович работал над иллюстрациями к роману Вельтмана «Райна, княгиня Болгарская», а сам писатель оказался очень известен и популярен среди болгар. Александр Фомич был старинный приятель Даля — еще с русско-турецкой войны, с похода 1829 года, когда был он, Вельтман, адъютантом генерального штаба при главной квартире, а после начальником исторического отделения.

4

Имя Вельтмана снова возвращает нас в год 1829-й; из кабинета Александра Фомича, в котором плавали густые облака табачного дыма, возвращает на горные высоты Балкан — к роскоши «синих небес в их ночной тишине», как писал поэт, или, как рассказывал в прозе Даль: «Изныв на пустынных, голых и знойных степях, мы вдруг очутились среди величественных гор, прохладных лесов и невыразимо изумлены были наконец, когда с вершин хребта Балканского раскрылся перед нами новый мир…»

Там, между прочим, на горном перевале, сойдясь отдохнуть, достали Даль и Вельтман из походных чемоданчиков своих, как по заказу, одну и ту же книгу, и книга эта была «Фауст». Им казалось в ту минуту, должно быть, что мир, широко раскинувшийся внизу, и впрямь мир новый, обновленный, что, спустившись с «горных вы сот», утопающих в прохладно-пьяном воздухе, они найдут внизу прекрасную землю счастья и мечты. Но мимо, возвращая друзей-мечтателей к жизни, стуча и скрипя, катились тяжелые госпитальные фуры, заполненные хворыми и ранеными; тяжело дыша и ступая не в лад, шли мимо одетые в шинели мужики, которым, возможно, предстояло умереть там, внизу, — и знаменитые слова Гёте о том, что за жизнь и свободу нужно каждый день идти на бой, здесь под скрип обозных телег и нестройный топот разбитых сапог воспринимались по-своему.

5

«Легко про войну слушать, да страшно ее видеть».

«Помню и вечно помнить буду, поколе искра жизни таится в мозгу моем, то впечатление, которое сделало на меня первое предсмертное молебствие и первая битва, — писал Даль. — После и я привык к этому и смотрел, как смотрят другие; исполнял спокойно жалкую обязанность свою и досадовал на неправильные и неосторожные удары палаша и шашки, на причудливый путь пули-дуры и разглядывал неказистую, невидную ранку нахального штыка, который обыкновенно избавляет нас от напрасного труда, от пластыря и повязки».

Рядом с перечислением ратных подвигов читаем в послужном списке Даля одну только строчку — и то в графе, называющей места службы: «В свирепствование холеры в Каменец-Подольске заведовал 1-й частью города».

Воротясь с армией из похода, исполнял он здесь долг врача: медицинский его участок был «царство сырости, неопрятности, нищеты, тесноты». «Суеверие, недоверчивость, недостаток в пище, в средствах, в присмотре — все это… могло бы свести с ума того, коего попечению доверено было бедствующее человечество…»

«Кто убился? — Бортник. — А утонул? — Рыбак. — А в поле убитый лежит? — Служилый человек». От чумы, от лихорадки, от вражеских пуль и гранат погибло более двухсот докторов из трехсот прибывших в армию. Даль полтора года ходил возле смерти и выжил.

Возвратясь с войны, Даль, в общем-то молодой еще человек, рассказывал о бесконечном испытании натуры его смертью: «Судьба обнесла меня этой чашей, подносив ее для искушения в смиренномудрии, целый год сряду к изнемогшим, иссякшим устам… И доселе еще жадный жить и готовый умереть, шагаю или бегу взапуски с вами, по общему нашему поприщу, по пути юдольной жизни…» «Жадный жить и готовый умереть» — отношение Даля к смерти как к неизбежной части жизни, то мудрое, здравое, спокойное, какое встречаем мы в бесконечных народных пословицах, и не только мудрых и спокойных, вроде: «Думка за горами, а смерть за плечами», но, того более, мудрых и веселых, вроде: «Избу крой, песни пой, а шесть досок паси!»

Даль относился к смерти скромно и достойно и скорее всего принес это с войны. Такое отношение особенно немаловажно, особенно дорого, потому что оно помогло вызреть в Дале, закалило в нем высокое человеческое убеждение, также выразившееся в пословице народной: «Не тот живет больше, кто живет дольше».

За ратные подвиги Даля наградили орденом святой Анны третьей степени. За то, что выжил, получил по окончании кампании «установленную на Георгиевской ленте медаль». Об этом событии Владимир Иванович отозвался насмешливо: «Узнал воевода, когда был Иваныч имянинник, да подарил ему на ленте полтинник. Служи-де, не робей, напередки будешь умней»[33].