«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ». ОТВЛЕЧЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Даль по-своему вспоминал военные походы: «Бывало, на дневке где-нибудь соберешь вокруг себя солдат из разных мест, да и начнешь расспрашивать, как такой-то предмет в той губернии зовется, как в другой, в третьей; взглянешь в книжку, а там уж целая вереница областных речений».

Хотим заглянуть вместе с Далем в заветную книжку его; пусть она не сохранилась, что ж, имеем ведь мы право, если не на вымысел, то на домысел, — разница немалая, объясняет Даль: вымысел — выдумка, домысел же — догадка, разумное заключение. Теперь еще говорят: «реконструкция»; у Даля такого слова нет, зато есть «воспроизведенье», «воспроизвести» с прекрасным, выразительным толкованием: «созидать былое». Попробуем «созидать былое», воспроизвести страницу из записной книжки Далевой и, более того, само заполнение ее, движение записи, и, еще более того, обстановку, в которой книжка заполнялась; попробуем воспроизвести одну из таких дневок, приносивших Далю «целые вереницы речений». Это дает возможность лишний раз побродить по словарю, заглянуть в потайные и манящие закоулки его, подивиться лишний раз обилию, бесценности и необычности сохраняемых в нем сокровищ, лишний раз над содержанием его поразмыслить: «воспроизводить» — «созидать былое», — по замечанию Даля, говорится «особенно о предметах духовных и о действии воображения».

Предоставим читателю самому вообразить пылающий с веселым треском костер, и котел с кашей, кулешом, похлебкой, и толпу солдат вокруг: один еще выбирает что-то из походного котелка, другой, ловко выхватив из костра пушисто-серый тлеющий уголек и перебрасывая его с ладони на ладонь, раскуривает трубочку. Коротко говоря, предоставим читателю самому воспроизвести обстановку, сделать подмалевок картины, себе же оставим в этом «созидании былого» иную роль: попробуем проследить, как приходят слова в заветную книжку Даля, как начинают жить в ней по-новому.

…Солдат оступился, выругался в сердцах:

— Чертова лужа!

— Калуга! — подтвердил другой, оказалось — костромич.

Даль и прежде слыхивал, что в иных местах лужу называют калугой. Заносит в тетрадь:

лужа, калуга.

Но артиллерист из тверских не согласен: для него калуга — топь, болото. А сибиряк смеется: кто ж не знает, что калуга — рыба красная, вроде белуги или осетра.

Пока спорят из-за калуги, вестовой-северянин вдруг именует лужу лывой.

— Лыва? — переспрашивает Даль.

— А как же? Налило воды — вот и лыва.

Даль пишет:

лужа, калуга, лыва.

Но удивляется вятич — у них лывой называют лес по болоту. Лениво спорит с ним архангельский мужик: «Лыва, брат, и не лес вовсе, а трава морская, та, что после отлива на берегу остается».

Между тем какой-то тамбовец дает злополучной луже новое имя — мочажина. Астраханец поправляет: не мочажина — мочаг; озерцо на солончаках. «Болотце, — расплывается в улыбке добродушный пензенец. — Когда на болоте косят, сено мочажинником называют».

В тетрадке выстраивается рядком:

лужа, калуга, лыва, мочажина.

Однако точку поставить нельзя. Вон ведь калуга выросла в отдельное большое слово.

Калуга: по-тверски и по-костромски — топь, болото; по-тульски — полуостров; по-архангельски — садок для рыбы; по-сибирски — вид осетра или белуги.

И лыва тоже: она и лужа, и лес, и трава, принесенная морем.

К мочажине, как называют во многих губерниях непросыхающее место, прилепились ее собратья по смыслу, несколько отличные, однако, по облику: астраханский мочаг, новгородская мочевина, псковская мочлявина, курские мочаки.

А тут еще зацепилось за лужу и вылезло откуда ни возьмись псковское словцо лузь.

— Да ведь лузь по-рязански и по-владимирски — луг, а не лужа, — дивится Даль. — Даже песня есть «Во лузях, во зеленыих лузях».

— По-рязански не знаю, — отзывается псковитянин, — а у нас лузь — лужа замерзлая.

— Дорога обледенелая, — добавляет артиллерист из тверских.

Слова густо заселяют тетради. Пишет Даль.

И конечно, размышляет порой, не может не размышлять над тем, куда ведет его увлечение, призвание: громадное количество запасов как бы не выдерживало собственного своего обилия, собственной тяжести, — оно таило в себе новое качество, которое Даль, собирая поначалу эти запасы просто так (хотя и благодаря увлечению, призванию), до поры не осознал. «Пришлось призадуматься над ними и решить, хлам ли это, с которым надо развязаться, свалив его в первую сорную яму, или хлам этот ряд делу и с добрым притвором пойдет в квашню, и даст хлебы, и насытит? Просмотрев запасы свои, собиратель убедился, что в громаде сору накопилось много хлебных крупиц, которые, по русскому поверью, бросать грешно».

Это сам Даль пишет про то, как убедился, что в поле Маланья не ради гулянья, а спинушку гнет для запаса вперед. «Просматривая запасы» и «обнаружив в них много хлебных крупиц», он пока не знал, для какого «запаса вперед» гнет спинушку, однако уже чувствовал, что вот это впереди — нечто большое и важное.

Даль любил пересказывать притчу, которой потчевал товарищей Карп Власов, первый солдат в полку, шутник и весельчак.

Жил-был мужик, и задумал он построить мельницу. Было у него сватов и кумовьев много, он и обошел кругом, и выпросил у всякого: ты, говорит, сделай вал, а ты одно крыло, ты другое, ты веретено на шестерню, ты колесо, ты десяток кулаков, зубцов, а ты другой десяток; словом, разложил на мир по нитке, а сам норовил выткать себе холста на рубаху. Сваты да кумовья что обещали, то и сделали: принесли нашему мужику кто колесо, кто другое, кто кулак, кто веретено. Что ж? Кажись, мельница готова? Ан не тут-то было. Всяк свою работу сделал по-своему: кулаки не приходятся в гнезда, шестерня на веретено, колесо не пригнали к колесу, крылья к валу — хоть брось! А пришел к мужику старый мельник, обтесал, обделал да пригнал на место каждую штуку — пошло и дело на лад: мельница замолола, и мужик с легкой руки разжился.

Точно старый мельник из притчи, Даль разбирался в записях, подгонял одну к другой разрозненные части. Но много еще времени пройдет, пока завертятся весело мельничные крылья и золотой рекою потечет к жерновам зерно. Того дольше до прекрасной, желанной поры, когда разнесется по всему дому не сравнимый ни с чем запах свежего хлеба. Калач приестся, а хлеб никогда, — тут только не поспешить от радости преждевременной (славы ради или со страху, что до конца дела не доживешь), только не вынуть раньше прочих один хлеб из печи — не то, как в народе говорят, все хлебы испортятся, тут только не поспешить, потерпеть, погнуть спинушку — и вот оно: хлеб на стол, а стол престол!..