«Познав волю Небес…»
«Познав волю Небес…»
С тех пор как Учитель Кун возвратился на родину из поездки в Ци, жизнь его текла размеренно, неторопливо и безмятежно. Ничто не нарушало как бы стихийно сложившийся, но четкий и прочный уклад Конфуциева дома: беседы с учениками и встречи гостей, ученые занятия, семейные обряды, музицирование, хозяйственные заботы… Месяцы и годы проплывали мимо, словно бесконечная вереница холодно-бесстрастных облаков. В тогдашней жизни Учителя Куна как будто бы не было ничего особенного, и все-таки она была исполнена неизъяснимого, завораживающего смысла. Она была проста и непритязательна, но в ней не было ничего небрежного. А Конфуцию уже вот-вот исполнится пятьдесят – возраст мудрости и великих свершений. Кун Цю по-прежнему находился на положении частного лица – может быть, и уважаемого, но более чем когда-либо далекого от своей заветной цели: возрождения праведного Пути древних. С каждым годом у его недоброжелателей прибавлялось оснований называть его неудачником. Но с каждым годом росло число его преданных поклонников.
Кун Цю – неудачник? Это как посмотреть… И то верно, что неудача – самый надежный путь к успеху. За фасадом тихого, ничем не примечательного быта Учителя ни на день не прекращались упорная внутренняя работа, кропотливое духовное подвижничество, открывавшее Конфуцию все новые, ему одному ведомые горизонты. Близилось время, о котором он позднее скажет: «В пятьдесят лет я познал Волю Небес…»
Что это значит: «знать волю небес»? Много это или мало? Конфуций никак не пояснил свою самооценку. Ученики его даже сочли необходимым отметить особо: «Учитель не говорил о воле небес». Можно почти не сомневаться в том, что и признание-то свое Конфуций сделал только потому, что «к слову пришлось», да к тому же говорил он о деле прошлом и лишь его одного касавшемся. Только сам себя Учитель и мог судить. И суд его – загадка для нас. Но есть в предании еще слова, которые приписываются Конфуцию, и они гласят: «Кто радуется Небу, познает судьбу». И мы сразу же понимаем, что скромный образ жизни Учителя Куна и его незатейливые слова служат той самой неказистой с виду стеной быта, которая ограждает внутренние «дворцы души».
Конфуцию и в самом деле не пришлось долго подыскивать слова, чтобы определить свои достижения в пятьдесят лет. И понятие «неба» (тянь), и понятие «веления», «воли» (мин) принадлежали к числу самых важных и распространенных в лексиконе чжоуской традиции. Термин тянь — чисто чжоуского происхождения, и на первых порах он обозначал, по-видимому, божественных предков чжоусцев. Древнейшие образчики этого знака являют собой картину просто необычайно большого – и, следовательно, очень важного, всемогущего – человека. Термин мин тоже часто встречается в надписях на чжоуских бронзовых сосудах для жертвоприношений и в древнейших канонах, где он обозначает «повеления», «приказы» предков, обращенные к потомкам. Несомненно, такие «повеления» наделялись чжоусцами как бы магическими свойствами: это был как раз тот самый случай, когда слово есть дело. Создав свою династию, чжоусцы придали понятию «воли Небес», как нам уже известно, новый смысл: теперь Небо решительнее осмыслялось как безличная моральная сила, которая награждает за добрые дела и дарует власть над миром достойнейшим из мужей. Оттого и правитель в чжоуском государстве именовался Сыном Неба. Если же государь дает волю своим корыстным желаниям, Небо вручает «повеление на царство» другой династии. Со временем Небо утратило черты личностного божества-предка и приобрело значение беспристрастного этического закона. А его прообразом в физическом мире остался небесный свод и все по той причине, что он, как любили напоминать древнекитайские моралисты, «беспристрастно укрывает собой всю тьму вещей». Конфуций употребляет слово мин и как отдельный термин, и тогда оно имеет смысл, близкий к значению русских слов «судьба», «доля», «участь». «Жизнь и смерть – это судьба», – говорит один из учеников Конфуция. Иначе говоря, судьба для Конфуция – это человеческая доля, которую невозможно познать или изменить по своей воле. Ее можно только принимать, храня возвышенное безмолвие.
Не будем недооценивать новизны представлений Конфуция о «воле Небес». Издревле чжоусцы, да и другие племена древнего Китая молили предков и богов о ниспослании им «счастья и удачи». Другими словами, отношения людей с божественными силами строились по принципу «взаимовыгодного обмена»: в качестве благодарности за поднесенные духам дары жертвователь ожидал вполне реальных земных выгод для себя. Еще каких-нибудь полвека спустя после Конфуция философ Мо-цзы высмеивал наивное желание иных своих современников «получить сразу сто милостей за одного жертвенного барана». Мо-цзы вовсе не думал, что духи неспособны принимать участие в людских заботах, он полагал только, что боги воздают по справедливости и не пошлют людям больше того, что те заслуживают. Но в то же время в обществе быстро усиливалось скептическое отношение к самой идее «небесного воздаяния». Жизнь предоставляла подданным чжоуского государства все новые доказательства того, что божества-предки не хотели или не могли покарать отцеубийц, клятвопреступников, узурпаторов и прочих злодеев и притом не торопились помогать подлинно добродетельным мужам. Сам Конфуций, конечно, не разделял скептических настроений своего времени. Он ничуть не сомневался в том, что «небесное веление» действительно существует и что в нем воплощена высшая справедливость. Но он был столь же твердо убежден в том, что нравственный подвиг оправдывает сам себя и не нуждается ни в милостях, ни в наградах, что единственная награда добру – это само добро.
Учитель сказал: «Благородный муж думает о праведном Пути и не думает о пропитании. Он может трудиться в поле—и быть голодным. Он может посвятить себя учению – и принимать щедрые награды. Но благородный муж беспокоится о праведном Пути и не беспокоится о бедности».
Тайная свобода Конфуция: она дает ему право голодать, выращивая хлеб, и не отрекаться от богатства, посвятив себя учению – самому бескорыстному из всех человеческих занятий. Она дарит затаенную радость среди всех житейских волнений и невзгод…
Было бы, однако, не менее ошибочным и переоценивать оригинальность представлений Конфуция о «небесном велении». Нравственная проповедь Учителя Куна придала новый размах давно уже проявившейся тенденции к обмирщению религии чжоусцев, замене религиозного идеала этическим. По Конфуцию, «Небесная воля» созвучна извечным устремлениям человека, поскольку и «Небесный путь», и человеческое сердце повинуются моральному закону. Жить согласно требованиям этики – значит осознавать свою принадлежность к миру в той же мере, в какой сознаешь свое отличие от других людей. Первый принцип этики гласит: уважение к другим неотделимо от уважения к себе. В этом, как мы видели, и заключается смысл Конфуциевой человечности, не имеющей психологического содержания, не несущей в себе ничего субъективистского. Той же моральной аксиомой оправдывался у Конфуция и ритуал, который в китайской традиции возводился, как нам уже известно, к недействованию, к возвышенному покою «грозно торжественного» вида, и требовал от тех, кто свершал его, самоуглубления и сдержанности. Парадоксальный вывод из посылки об этической природе «Небесного веления» состоит в том, что размежевание между «путем людей» и «путем Небес» служит в действительности залогом их нерасторжимой связи. Для Конфуция истинное служение Небу выражается в служении людям, культура оказывается высшей формой религии. Когда его попросили объяснить, что такое мудрость, он сказал:
«Отдавать все силы служению людям, почитать духов и держаться от них в отдалении – вот это и есть мудрость».
По отзыву учеников, Конфуций «не говорил о чудесах и духах». Умолчание Учителя Куна о божественных силах, конечно, не означает, что он не верил в существование этих сил или не придавал им значения. Просто ритуал для него – внутреннее священнодействие, которое совершается лишь в сообществе людей. Приписывая религиозным культам этическое содержание, Конфуций порой на свой лад переиначивает старинные заповеди. Когда ему однажды напомнили древнее правило: «Поклоняйся духам, как если бы духи воистину присутствовали», он заметил, что обряд истинен лишь в том случае, если «мы сами приносим жертвы», иначе говоря – сами удостоверяем свое участие в церемонии и выполняем все необходимые для этого моральные предписания. В другой раз он говорит, что тому, кто пренебрег «Небесным велением», никакие молебны не помогут. Когда Цзы-Лу спросил его, как следует служить духам предков и божествам, он ответил:
– Ты еще не знаешь, как служить людям. Как же ты можешь знать, как нужно служить духам?
– А что такое смерть? – спросил вновь Цзы-Лу.
– Ты еще не знаешь, что такое жизнь. Как же ты можешь знать, что такое смерть? – все так же загадочно ответил Учитель.
Уклончивые высказывания Конфуция о Небе и загробном мире, а точнее нежелание Учителя говорить на эти темы, дают пищу для очень разных толкований и оценок. Некоторые ученые считают, что Конфуций был в лучшем случае равнодушен к чжоуской религии и стоял на позициях агностицизма, то есть непознаваемости божественного бытия. Другие, напротив, подчеркивают его приверженность к чжоуским культам и даже видят в нем основателя собственной религии. Обе эти точки зрения неубедительны. Западное прозвище «агностик» едва ли подходит китайскому мудрецу, который, по его собственным словам, «познал волю Небес». Но Конфуций, конечно же, не претендовал на лавры оракула и пророка хотя бы потому, что, по его убеждению, «Небо не говорит». И недаром он говорил ученикам, неумеренно его восхвалявшим, что он сам «не родился всезнающим, а всего добился благодаря любви к учению». Остается фактом, что он признавал существование духов, но делал акцент на нравственном и воспитательном значении обрядов: этика для него заслоняла собой религию. Но верно и обратное: религия могла выступать от имени этики. В позднейшем предании сохранился сюжет, в котором со всей откровенностью отобразилось деликатное отношение Учителя Куна к традиционным образам. Однажды Цзы-Лу спросил Конфуция: «Обладают ли умершие сознанием?» Учитель ответил: «Если я скажу, что мертвые обладают сознанием, то, боюсь, сыновья и внуки, истово почитающие предков, будут стараться поскорее отправить живых к мертвым. Если я скажу, что мертвые не обладают сознанием, то, боюсь, легкомысленные потомки не позаботятся даже о похоронах своих умерших родителей. Сейчас тебе не так уж важно знать, обладают мертвые сознанием или нет. Рано или поздно ты сам об этом узнаешь». Вот так неопределенно но и – нельзя не видеть – на редкость здравомысленно рассуждал Учитель Кун о смерти. И ответ сумел дать откровенный и неоспоримый: умрешь и сам узнаешь (или не узнаешь – но тогда и спрашивать некому будет). Рассказ этот очень похож на анекдот, сочиненный для вящего литературного эффекта, но тем он и ценен. Последователи Конфуция словно нарочно подчеркивают нежелательность и даже невозможность ответить на вопрос о том, нуждаются ли усопшие предки в заботе их здравствующих потомков. Важно, что эта забота нужна самим потомкам.
Откуда все же такое нежелание определяться в вопросах веры? Причину, вероятно, надо искать в том, что конфуцианство – это своего рода псевдорелигия: оно трактует на религиозный лад жизненные принципы человека, но утверждает их моральную и культурную самоценность. Духовное подвижничество конфуцианского человека затвердевает в формах культуры – этой мозаике нетленных и общедоступных кристаллических сгустков жизни. Конфуцианцы во все времена с готовностью признавали, что бытующие в народе культы основываются на иллюзии, но иллюзии не только полезной для самих людей, но и неизбежной, и в этом смысле совершенно правдивой. Как ни странно, они смогли бы со всей серьезностью отнестись к известному афоризму Вольтера, который для многих европейцев звучит кощунственно: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». Быть может, они не сочли бы возмутительным и еще более дерзкое, сочащееся ядовитым сарказмом высказывание Стендаля: «Единственное оправдание Бога состоит в том, что его нет». Все же сами китайцы ничего подобного никогда не говорили, и это обстоятельство выдает фундаментальное различие между европейской и китайской традициями: первая отталкивалась от прометеевского самоутверждения мыслящего субъекта, вторая находила опору в спонтанности народной жизни. Но спонтанности осмысленной и пресуществленной в неуничтожимые, стильные формы вещей.
Духовным наследникам Конфуция поэтому не было нужды ни доказывать существование духов, ни опровергать его. Они могли признать обе точки зрения условно истинными просто в силу того, что они уже приняты в обществе и от них зависит поведение людей. В сущности, уже сама ориентация Конфуция на ритуал – действие непременно образцовое и символическое – с неизбежностью превращала человеческое общение в некую игру, обмен условными знаками, где от партнеров требуются прежде всего знание и правильное выполнение своей роли. Для конфуцианского мудреца, идущего «срединным путем», всякое преходящее чувство и всякий зримый образ лишь условно реальны, ведь они скрывают в себе «подлинность» жизни – сверхличную Волю, безмятежность необозримо широкой души. Примечательно, что в отзывах об Учителе Куне, оставленных его учениками, постоянно подчеркиваются условность, наигранность его жестов. В кругу соседей Учитель «казался косноязычным», в разговоре с вышестоящими держался «как бы уверенно», а в обращении с подчиненными «был как бы мягок», в обществе государей «имел почтительный вид», а покинув дворец, «как бы успокаивался» и т. д. Конфуций, несомненно, осознает себя играющим, он что-то представляет. Что же именно? В конечном счете – самое присутствие воли, делающее человека вовек «одиноким», создающее дистанцию между человеком и миром, дистанцию самоотстранения в самом человеке. Акцент на зрелищности, демонстративности действия есть не что иное, как единственный способ поведать о внутренней глубине сознания. Конфуций, конечно, ничего не разыгрывает, ничего не представляет. Его сокровенная правда и есть его предельно очевидный, самоочевидный облик.
Учитель сказал: «Ученики мои! Думаете ли вы, что я что-то скрываю от вас? Нет, я ничего от вас не прячу. Я говорю вам лишь то, что вам самим ведомо».
И в самом деле: что может быть откровеннее и внятнее первичной интуиции жизни, изначальной непосредственности вашего опыта? Мудрость древних не загадочнее светлого неба, просторной земли или протянутой руки: она, по слову Учителя, всегда находится «совсем рядом», и тому, кто постигнет ее в своем сердце, восстановить порядок в мире будет так же легко, как «взглянуть на собственную ладонь». Это мудрость открытого и доверительного отношения к жизни, способность и умение жить в согласии с другими, быть самим собой как раз в той мере, в какой ты един с другими людьми.
Надо думать, совсем не случайно Конфуций был большим любителем пошутить, устроить состязание в стрельбе из лука, а при случае и сыграть партию в шашки, к тому времени уже вошедшие в быт ученых людей древнего Китая. В «Беседах и суждениях» записаны такие его слова:
«Поистине нелегко приставить к делу того, кто с утра до вечера только набивает себе брюхо. Уж лучше играть в шашки – куда полезнее безделья!»
Можно добавить, что с легкой руки Конфуция шашечная игра стала в Китае традиционным атрибутом «возвышенного» образа жизни. Перипетии шашечной партии слыли своеобразным прообразом противоборства мировых стихий, а время, в течение которого продолжалась игра, символизировало «небесное», космическое время, охватывающее вечность. В этом времени протекает истинная жизнь отрешенного от земной суеты мудреца.
Если для Конфуция представление есть сама жизнь и все символическое возвращается – и возвращает нас – к действительности, то и глубина Небес не может не изливаться на плоскость Земли. «Небо» – это не просто метафора верховного начала мироздания, непостижимой «великой пустоты», объемлющей все сущее. Метафора в своем пределе с необходимостью метафорична по отношению к самой себе; она оборачивается непосредственным свидетельствованием об истине. Правда, такую истину невозможно высказать словами. Ее можно лишь безмолвно удостоверять сердцем, опытом сознания, которое не просто знает, но еще и сознает. Небо как Судьба мирового круговорота и физическое небо – небосвод, конечно, не одно и то же, но одно и неотделимо от другого. Да и само понятие неба наилучшим образом выражает идею вечного самопревращения, перехода в инобытие: небо бездонно, но и являет собой границу мира; оно совершенно прозрачно, но сокровенно в своей бесконечности; оно абсолютно пусто, но вмещает в себя весь мир и потому являет собой предельную полноту бытия.
Всеобъятно-пустотное Небо не есть отдельная сущность, не существует обособленно от мира и потому не может быть особым «предметом» созерцания или суждения, но оно целиком дается нам в явлении светлого купола, со всех сторон окружающего нас. «Разве Небо говорит? А ведь времена года исправно сменяют друг друга, и все живое растет…» Светила в небесах, по представлениям древних китайцев, образуют «небесный узор» (тянь вэнь), и этот зримый образ мирового согласия полностью подобен «узору» человеческой культуры (вэнь), как образу стилизованной и доставляющей эстетическое наслаждение жизни. Конфуций потому и стал отцом китайской традиции, что он каждой черточкой своего поведения, каждым своим словом давал понять, что в мире существует всеобщий порядок, проницающий в равной мере природу и человека, материальное и духовное, и этот порядок воплощен в незыблемых законах роста всего живого и в жизни самого сознания. Духовное свершение для Конфуция – это просто сполна прожитая жизнь.
Исследователи древней литературы и фольклора часто отмечают, что сюжеты мифов и сказаний имеют своим прототипом годовой цикл, знаменующий периодическое воскрешение и умирание природы. А вот в наследии Конфуция мы встречаемся с прямо противоположным ходом мысли. Конфуций не стремится преобразить реальность в миф, а скорее обнажает действительные предпосылки мифа, низводит священное до естественного течения жизни со всеми его биологическими, психическими, космическими закономерностями. Разговоры Учителя Куна о Небе – а точнее, как раз умолчание об этом – есть своего рода антимиф, где повествование предстает молчанием, а эпическое – обыденным. Мы видим здесь начала той магистральной линии китайской традиции, которая выразилась в конфуцианском идеале «пребывания в срединном и обыденном» или в известном изречении средневековой эпохи: «обыкновенное сознание – это и есть правда». Сокровенно небесный образ человека преломляется в его земном, очевидном для всех физическом облике: явить его миру – значит в самом деле показать «свои руки и ноги». Будем помнить: не только при Конфуции, но еще и много столетий спустя китайцы были уверены, что истинная мудрость обязательно имеет свои отметины-знаки на теле мудрецов.
Так повседневность оказывается для Конфуция не просто нагромождением случайных, утомительно бессмысленных эпизодов. В глубине потока жизни вьется нить «Небесной судьбы», и эта судьба доступна человеческому знанию, хотя мудрый не знает ее как некий отвлеченный «предмет», а постигает «чутьем сердца». Но чем менее способен мудрый поведать другим о тайне «Небесного веления», тем больше в нем уверенности в обладании этой глубочайшей правдой жизни. Как бы ни был жесток и лжив мир вокруг, какие бы невзгоды и тяготы ни выпадали на долю Конфуциева мудреца, он не ропщет и не отчаивается. Его жизнь кажется ему бесконечно осмысленной. В этой судьбийности своей жизни он находит великую опору и защиту. Даже в минуты смертельной опасности Конфуций не терял самообладания. Он говорил тогда, что Небо не допустит его гибели. Он «знал веление Небес…».
Знать, чего требует «Небесная судьба», – значит иметь в жизни свой Путь. Вот это понятие Пути (дао) стало ключевым для Конфуция, не отделявшего свое учение от своей судьбы. В текстах раннечжоуской эпохи слово дао чаще всего обозначает дорогу; реже оно имеет значение «вести», «говорить», «порядок действий». Конфуций первым заговорил о дао как о «праведном пути», жизненной правде, которая стоит выше людских мнений и всей «тьмы низких истин». Дао у Конфуция – это правда каждого отдельного человека и народной жизни в целом. Существует и «Небесный путь», в котором претворяется всеобщий порядок мироздания. Конфуций говорил о себе, что у него есть «свой Путь»; он часто давал ученикам совет, как им нужно поступать, если в государстве «есть Путь» или «нет Пути». Он заявлял, что «лучший советник – тот, кто в служении государю следует Пути», и т. д. Праведный Путь, по Конфуцию, невозможно претворить силой или угрозами; он проистекает из духовного подвижничества каждого человека и неотделим от глубочайшей интуиции человеческой сообщительности. Истинный Путь в жизни, утверждал Конфуций, берет начало в человеческой природе и проявляется благодаря правильно выстраиваемым связям человека с другими людьми. В понимании мудрости и праведной жизни как Пути есть и особый смысл: идея пути указывает на скрытую, «отсутствующую» дистанцию между символическим и действительным, «небесным» и «человеческим» в Конфуциевой картине мира, но также и на смыкание, даже взаимопроникновение того и другого. Такое понимание отчетливо выразилось в книге «Середина и Постоянство», где мы читаем, например:
«От праведного Пути невозможно отойти ни на миг, а то, от чего можно отойти, не может быть праведным Путем…
Даже невежественные мужчины и женщины могут претворить праведный Путь, но истоки его не под силу постичь даже величайшему мудрецу…»
Путь мудрого, по Конфуцию, – это способность «одним шагом», «в одно мгновение» пройти дистанцию между тем, что «лежит рядом», и беспредельностью, нанести знаки вечности на ширму зримого мира. Именно так, кстати сказать, понималась в Китае работа каллиграфа или художника, который, согласно классической сентенции, своей кистью наносил на бумагу «след, тянущийся на тысячи ли и уходящий в недостижимую даль…». Впрочем, на поверхности видно только «то, что лежит совсем рядом». Конфуций любил повторять, что в мире нет ничего более естественного, чем праведный Путь, и нет ничего более удобного, чем идти этим путем. Однажды он так и объявил – и шутливо, и печально – ученикам:
«Кто может выйти из дома, не пройдя через дверь? Так почему никто не идет этим путем?»
Намек Учителя Куна совершенно ясен: праведный Путь – это самый простой и естественный выход из мира смуты и обмана.
Но, как говаривал Мережковский, «пошло то, что пошло». Праведный Путь – всегда не тот, которым идет толпа.
Истина совершенно неопровержимая. Конфуций настолько свыкся с нею, что мог даже, хоть и не без горечи, шутить по поводу своей неудачи в мире:
«Мой путь не проходит… Сяду на плот и поплыву в океан…»
Конфуций верил, что показать пример праведного пути – единственный способ исправить нравы и что перед благотворным воздействием такого примера не устоят даже самые грубые и невежественные люди. Во всяком случае, он считал, что таким способом можно воспитать «варваров» на восточных окраинах чжоуского государства – людей, настолько мирных и восприимчивых к древнекитайской цивилизации, что многим современникам Учителя Куна они казались настоящими «добрыми дикарями», сохранившими первозданную чистоту и целомудрие души. В «Беседах и суждениях» записан и такой сюжет:
Учитель хотел поселиться среди девяти варварских племен на востоке. Некто спросил его: «Как же вы будете ладить с этими дикарями?» Учитель ответил: «Если там поселится благородный муж, то какая там будет дикость?»
Будем считать, что разговор этот был вызван минутной слабостью Учителя Куна. Все-таки Учитель мечтал возродить древние нравы в Срединной стране. Да и какой смысл бежать? Разве нужно ехать далеко, чтобы найти себя? Благородному мужу подобает воспитывать людей там, где он находится, – только так и может он доказать свою праведность. Хотел ли Конфуций власти, признания его заслуг владыками мира сего? Без сомнения, да. Это подтверждает его разговор с Цзы-Гуном, выдержанный в обычной для Учителя иносказательной манере.
– Если бы у вас была драгоценная яшма, то что бы вы сделали с ней? Сохранили бы в шкатулке или подыскали на нее покупателя? – спросил Цзы-Гун.
– Конечно, подыскал бы покупателя! – без раздумий откликнулся Учитель. – Видишь ли, я только жду, когда за нее назначат достойную цену…
А «покупателя» на Учителя Куна все не находилось… И он, во всеуслышание объявивший, что «добродетель никогда не будет в одиночестве», что благородный муж перевоспитает даже дикарей, был вынужден у себя на родине довольствоваться ролью стороннего наблюдателя. Славы он добился, а мир не переделал. Тут немудрено и отчаяться. Но Конфуций уже «знает веление Неба». И он знает, что только он сам может его исполнить.
Учитель сказал: «Человек возвеличивает Путь, а не Путь возвеличивает человека».
Конфуций знает, каким должен быть мир и каким должен быть он сам. Правда, в мире есть еще просто судьба – то, каков мир в действительности. С такой судьбой Учителю Куну нелегко примириться. Порой его охватывает здоровое чувство возмущения царящими вокруг ложью и произволом. Разве виноват он, что повсюду у власти узурпаторы и ничтожества? Чванливые царедворцы называют его неудачником и мечтателем. Но в целом царстве не найти человека столь же умиротворенного. Он знает, что нет большего счастья, чем быть самим собой.
Ничего не добившийся и ничуть не сомневающийся в себе, разочаровавшийся в «князьях мира» настолько, что впору к дикарям бежать, и ненаигранно безмятежный, всем известный и скрывшийся от мира – вот таким удивительным, ни на кого не похожим человеком был Учитель Кун в свои неполные пятьдесят лет…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.