Сергей Юрьенен ДАЛИ ДОБРОДЕЕВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сергей Юрьенен

ДАЛИ ДОБРОДЕЕВА

Лаконизм предлагаемого вашему вниманию подтверждает результативность принципа less is more.

«В момент захода солнца понял: важен только момент. Только момент, только состояние: „Сидели, свертывали цыгарки“, „рвануло над пятым бастионом“, „обдала теплая волна“. Was noch?»

Как, то есть, что? Дмитрий Борисович?

Фиксация, конечно.

Но момент, невероятно сложную структуру «здесь-и-сейчас» Добродеев умеет явить как мало кто.

Прозаиков, исповедующих аристократизм understatement’а, вообще сегодня в мире наперечет, а особенно в ареале русскопишущем, самодовольно «растекающемся» и недосказанности не одобряющем столь же традиционно: «Повести Пушкина голы как-то». Но в англоязычной культуре «раздетость» — stripped down — скорее, добродетель (а если мне скажут про Камю и Сартра, то я напомню, что оба находились под влиянием эстетики «хардбоилд» настолько, что «Посторонний» был вдохновлен «Почтальоном…» Джеймса М. Кейна).

Впрочем, здесь Добродеев скажет сам о том, кому обязан и кто наставлял «художника в юности» на путь, приведший к работе по ту сторону даже и наготы — к письму «нулевому», где вопиют пустотами с пробелами.

А как прикажете, дамы и господа, транслировать вам про Отсутствие?

Собрание пробелов, однако, вмещает всю нами прожитую жизнь. Начинаясь не с вечно-ницшеанской темы revisited, что по-русски значит вновь я посетил где было хорошо, или, что равнозначно, совершенно гибельно, но юно и отчаянно (Pax Sovetica, наш общий uterus), и не с вылета двадцатилетнего счастливца в столицу арабского мира, а с первой встречи друзей-протагонистов в день 1 сентября 1967 года на Ленгорах, где «ивяшников» для начала «заряжают» на подмосковную картошку.

Филологам на первом курсе пофартило больше. Завтра податель сего отправится хоронить космополита Эренбурга, а в упомянутую пятницу в той же альма-матер, но только downtown, на Манежной, выбежав из Комаудитории, я делаю вот что: припадаю к гранитному постаменту, чтобы начертать в записной книжке железный план на предстоящий год и всю оставшуюся.

Но книга умудрено констатирует: «Жизнь пошла совсем по другой колее»…

Конечно, читатель я пристрастный. Как им не быть? Если я обрел ту же «Тошноту» — пусть не в Каире, а выиграв в покер у профессионального революционера Карлоса в 5-м корпусе на Ломоносовском, — но тоже в оригинале и, быть может, в том же самом издании ливр де пош…

«Синдром», он ведь и назван так, чтоб быть сплетением чего угодно, помимо заявленного вида на басурманский мир. Меня захватывает мастерство, с которым выложена мозаика фрагментов-симптомов прекрасной болезни (она же — высшая мука на уровне ином). Но главное тут — пространство параллельных траекторий с эксцессами, пересечениями и взаимоотражениями в невероятных точках, закулисах и зазеркальях. Чтение очень личное — напомнившее на заре туманной юности в Союзе читаный «Праздник, который всегда с тобой» (Movable Feast). Там, правда, имела место перспектива невозможного предвосхищения, а здесь, когда все невозможное сбылось, оно поворачивает на круги своя и гнет в ретро.

Тем более не ожидаешь протуберанца лирики и романтизма. Столь интенсивного, что, будь он писатель традиционных ап-эн-даунов, я бы смело сказал — перед вами лучшее, самое проникновенное произведение Дмитрия Добродеева. Вот только совокупность созданного, body of work (а он за это назван нашим, «Серебряной пулей» наделенным, «Франтирёром-2012»), — бежит синусоиды с ее перепадами между хорошим и лучшим. Словно бы сам «путь» подчинился исходному тайному знанию, и написанные книги, от первой до той, которую вы открыли, пребывают за пределами любых осей координат, а все писательское становление-развитие подобно той антисоветской радиоантенне, которую наматывали на карандаш, — образ подсказанный русским метафизиком, учившем автора через помехи экзистанса слушать Вечность.

Темпоральные открытия этой прозы объясняют, почему Добродеева — нечастый случай — хочется перечитывать. Он, так сказать, не теряет актуальности. Экзистенциальные 70-е, когда юный полиглот и ранний эзотерик формулировал свой идеал, сменяются фрагментарно-клиповыми 80-ми, преступно-активная декада съезжает в новую стагнацию, но проза Добродеева ничуть не размагничивает своей «интересности». Это ведь особенность категориальная, а в случае выходящих в метрополии книг зарубежного русского писателя сквозь зубы цедят: «Занятно…» даже критики, далекие от доброжелательства по причинам внелитературным.

Издавая его прозу в Америке малыми, но всецело независимыми силами, в свое время я как штатный культуртрегер предавал ее огласке всеми доступными мощностями антенн, «направленных на Восток», поскольку открыл его литературу не где-нибудь, а в мюнхенском «осином гнезде», которое пополнил ее создатель, отрешенно-дистанционный с виду. Владимир Матусевич сказал мне: «Арабист!» Интеллектуал в директорах и сам скандинавовед, он знал не по Бахтину, что самое интересное возникает на стыке рубежей. Я был не настолько «в теме», чтобы почувствовать уроки суфиев, но западные источники, разумеется, ощутил, ибо арабист оказался носителем еще и франкофонной культуры (см. «Добродеев о себе» в конце этой книги). Столь же внятен ему и сумрачный германский гений (столь почитаемый арабским миром в его милитарном воплощении и деяниях Afrika-Korps). Но раньше, и прежде даже французов, — гений американский, конституционно-образующий, в три слова сколотивший все, что нужно знать прозаику, претендующему на внимание современников: Show, don’t tell.

Не повествуй — показывай.

Новый русский минимализм sign? Добродеев стал для меня одним из самых значительных побочных эффектов «главной катастрофы XX столетия». Я мгновенно возвел «пишущего пробелами» автора к дорогим мне американским именам: Буковски, Карвер, Тобайес Вольф, Тим О’Брайен, Бэрри Ханна и прочим, еще более «минимальным» мастерам, перечислять которых не вижу смысла, — ряд в смысле toughness-крутизны не менее маскулинный, хотя уступающий нашему автору в смысле культуры, и не той, что «мульти», а общей — мировой.

При всем респекте к центробежным «почвенникам» мне всегда были дороже экспансионисты — беглецы из монокультур, взломщики границ, пионеры и открыватели миров. «Тревожная ночь в Наср-сити, 6. Дует, завывая, ветер с пустыни. Песчинки проникают сквозь ставни и рамы, скрипят на зубах. У военного переводчика назревает религиозное состояние. Хочется молиться. Скажите, ночные призраки! Скажите, ангелы-хранители, души атлантов и первых схимников пустыни! Почто мы суетимся в северных широтах?»

Уместно вспомнить, что одним из первых энтузиастов его прозы был Андрей Битов, прошедший свой крестный путь и по периметрам Большой зоны. Выражая обложечные восторги, чувствовал ли автор «Уроков Армении» метафизическую природу нового нарушителя? В этом смысле «Каирский синдром» еще более «урок»: там, в Зоне, все же было среди своих, христиан не только отпавших, но и восходящих.

Здесь — опыт трансгрессии межконфессиональной. Сокрушительной, хотя не безнадежной для гяура. «Как сказал Рембо, поклонения богам больше нет. Оно ушло, оставив нас наедине с собой. Но там, в египетской пустыне, я слышал отголоски ушедшей веры.

Эхо эха».

Но главное — берущей прямо за сердце.

«Будь осторожен в Египте, сынок! Не пей воду из Нила, не ешь рыбу из Нила. И, главное, не ходи по местным блядям — шармутам. Получишь триппер, сынок. Tu auras le chaude-pisse, mon fils».

Вот кто внутри себя услышал французский голос старого грека-аптекаря, тот прошел экзамен на дальнейшее погружение в эту многослойную, но на всех своих уровнях щепетильно-честную книгу, где ни разу не прозвучат слова из тех, что я себе позволил.

Хотя чем неблагозвучно «сущностное» существительное Богооставленность?

Добродеев писатель экстремальный во всех смыслах эпитета. Запредельность манит нас с вами тоже. Но здесь есть сила и кураж, чтобы, пардон май Френч, passer ? l’acte.