НЕВЫЕЗДНОЙ (апрель 73-го)
НЕВЫЕЗДНОЙ
(апрель 73-го)
К концу второй недели кадровичка в Главпуре сказала мне со всей прямотой:
— Прошу вас, не звоните так часто! Мы сообщим вам сами.
Сердце екнуло: я понял, что поездка в Египет зависла. Что я, вероятно, вообще никуда не поеду.
В начале мая я вышел из Боткинской на Беговую. Звенели трамваи, прояснялось небо после хмурой зимы, а указательные знаки моей судьбы разворачивались в другую сторону.
Когда я пришел в университет, мне в кадрах попросту сказали:
— Нужда в твоей поездке отпала.
— А что же мне делать? Ведь все ребята уже распределены.
— Мы этим займемся!
Через две недели мне сообщили, что я распределен в «Воентехиниздат». Это был шок, от которого я долго не мог оправиться. Вместо поездок за границу, вместо работы в МИДе, АПН, ТАССе или других престижных организациях меня ссылали в жуткую дыру. Находилась она где-то на Красносельской. Основной контингент издательства составляли невыездные офицеры-арабисты. Там, в дореволюционном купеческом доме, за забором с колючей проволокой и часовыми у дверей, они сидели в зарешеченных помещениях, переводили документацию на танки, самолеты, перископы и прочую технику, которая в гигантских объемах шла в арабские страны.
Это стало для меня началом совсем другой жизни.
Попытки узнать причину невыездного статуса ничего не дали. Но пожилая кадровичка с моего факультета дала понять, что было решение органов, что, очевидно, меня сочли неблагонадежным, что, может быть, была анонимка.
— Зависть бывает не только светлая, — загадочно сказала она.
Настала тусклая, беспросветная жизнь. Это состояние трудно описать. Ватное непроницаемое небо, переполненные автобусы и черная грязь на улицах. Вопиющее убожество магазинов, угрюмые лица, ритуалы советской задушевности, от которой коробило. Совок — мир навыворот, страшное подполье, в котором мы сбились в кучу — как крысы. Однако самое страшное, что из этой зоны нельзя сбежать. Мы все были невыездными.
Казалось, нереальная Москва 70-х никогда не кончится. Черное небо над столицей. Хрустит снежок.
Я невыездной, получаю сто сорок рублей в месяц, меня не любят девушки… Этот мир безвыходен, он плотен и непроницаем, как само брежневское время. Оно не кончится никогда. Ничего не происходит.
Меня охватывает депрессия.
Что делать?
В библиотеке читаю эзотерическую литературу. Засыпаю, склонившись над раскрытой книгой Успенского. Просыпаюсь, иду в курилку: пытаюсь кадриться к аспиранткам. Ничего не получается.
Иду в магазин на углу, покупаю водку и напиваюсь.
С тех пор не выношу кислый, резкий привкус водки. До сих пор живо страшное чувство утреннего похмелья, изжоги. Когда я впервые хлебнул виски в Каире, это было открытие другого напитка: мягкий вкус солода, легкое опьянение, не переходящее в похмелье. Виски стало ассоциироваться со свободой.
После Египта все шло по наклонной плоскости. Часы «Ориент» я продал в 78-м, золотую цепочку с медальоном тоже. Невыездной и обнищавший, я не видел выхода.
Обуяла дистония. Особенно плохо я чувствовал себя в апреле, когда московских служащих выгоняли на первые субботники и весенние испарения колыхались над столицей.
Нас ведут на субботник. Ночь на овощной Краснопресненской базе. Майн либер херр Готт!
За границу поехал не скоро. Лишь в конце 80-го отцу удалось пробить мне недельную турпоездку в ГДР. Там, сидя в апартамент-хаузе на углу Фридрихштрассе и Унтер-ден-Линден, я увидел в окно сияющее небо над Западным Берлином. До этого Запада было каких-то пятьсот метров, но я не мог их пересечь. И точно знал, что никогда не смогу. Это было вдвойне мучительно.
По западногерманскому телеканалу бодро передавали последние новости, показывали какие-то фильмы с Софи Лорен, какие-то интервью со знаменитостями. А чувство отрезанности от цивилизации глодало душу. Чтобы компенсировать это, пошел в недорогой гэдээровский магазин и купил сувениры для москвичей: чайники со свистком, пластиковые чашки, свечки и прочую белиберду.
И, когда шел по ночному Восточному Берлину, вдыхая особый воздух советской зоны, насыщенный гарью торфяных каминов, чувствовал кожей, что здесь проходит мощная вольтова дуга холодной войны — столкновение двух мегасистем.
В самом конце Унтер-ден-Линден уже был восстановлен памятник Фридриху Великому, закопанный в конце войны. Это событие описывалось как победа либералов в окружении Хонеккера. Но сама система казалась неизменной — и вечной.
А по-настоящему выездным я стал в мае 85-го, после прихода к власти Горбачева, когда чуть разжались стальные челюсти выездных отделов ГБ, когда я женился, у меня родилась дочка, и они решили, что я не сбегу, что не предам великий Советский Союз. И тогда я вылетел с дирекцией Института Африки в Гамбург и другие города Западной Германии.
Командировочные в размере семьдесят немецких марок показались мне фантастической суммой.
Однако я был уже не тот: со времени поездки в Египет прошло почти четырнадцать лет. 70-е годы, время после Египта, я запомнил как длинный, томительный, дурной сон.
В сорок лет, пользуясь хаосом и разбродом перестройки, я очутился на Западе. Уже в Германии я встречал египтян, которые, вырвавшись из своего, как им казалось, исламского гетто, вели себя развязанно, орали на всю улицу.
Тогда я подходил к ним и обращался на египетской мове:
— А ну-ка прикрой пасть, собака!
Они выкатывали в ужасе глаза: ведь это говорил им бюргер, человек скорее немецкой наружности. Откуда им было знать, что под темно-синим плащом-лоденом билось сердце советского переводчика, который норовил, как и некогда в Египте, поставить египтянина на место.
Лишь один раз я увидел эмигранта из Египта, который правильно смотрел на вещи.
95-й год. Этот египтянин стоял на рецепции маленького отеля во Франкфурте, в квартале «красных фонарей».
Он посмотрел на меня, разговорился, признал своим и дружески предупредил:
— Не теряй свою душу в Германии! Ведь ты же хабир русий, не то что эти отмороженные западники.
И, покачав головой, поправив очки, добавил:
— Распад Советского Союза — это величайшая катастрофа ХХ века. Зачем, зачем вы это сделали? Ведь вы подвели и бросили нас — народы Африки и Азии!
Крыть было нечем: я пожал ему руку и вышел на улицу.