ГЛАВА 2 Вормс — Страсбург — Базель — Люцерн — Сен-Готард

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 2

Вормс — Страсбург — Базель — Люцерн — Сен-Готард

Через день или два после посещения Висбадена кайзером мы тронулись в дальнейший путь — во исполнение программы, предначертанной доктором Клячко. Настоящее свадебное путешествие только с этого момента и началось. Теперь жена моя была совершенно здорова и, в сущности, не нуждалась в какой-либо Nachkur.

Крайнее же финансовое оскудение, в котором мы оказались во Франкфурте, первом после Висбадена городе, по моей же собственной вине (посланное папой денежное подкрепление запоздало), — не слишком отравило наше существование. Не имея никакого опыта по этой части, мы, вместо того, чтобы пойти объясниться с управляющим отеля и попросить его потерпеть день или два, решили растянуть те несколько марок, которые у нас оставались, питаясь колбасой, хлебом и фруктами (какие там чудесные были сливы!). На третий день мы уже почти голодали и, сидя у себя в номере, пришли в некоторое уныние. Но тут как раз нас известили из банка, что чек получен, мы вошли в его обладание, сразу наелись и напились в полное удовольствие, а вечером отправились в театр, куда нас все время тянуло, — шла одна из опер Вагнера.

Решили мы ехать короткими переездами, как рекомендовал Клячко, но, кроме того, я был рад показать Ате те художественные достопримечательности, которые в 1890 году отложили до другого раза. Таким образом мы провели в Вормсе два дня, другие три дня ушли на Страсбург, три дня на Базель, день или два на Люцерн и еще два дня на перевал через Сен-Готард.

В Вормс мы приехали в полную темноту и в дождь, а тут еще пришлось переплыть на пароме с правого берега Рейна на левый. При этом мы оба совершенно промокли. Остановились мы в лучшей (по Бедекеру) гостинице «Gasthof zum romischen Kaiser» («У римского короля»); оказалась же она старомоднейшей, в два этажа, с огромными, но пустыми комнатами и с портретами немецких государей и государыней XVIII века, развешанными по коридорам и по стенам парадной лестницы. На широченной кровати в отведенном для нас номере лежала целая гора подушек и пуховиков, в камине весело пылал огонь, а на камине под тусклым зеркалом, видавшем еще современников Марии Терезии, рядом с каким-то религиозным сувениром под стеклянным колпаком горел трехсвечный канделябр. Все это пришлось нам по вкусу, хоть и попахивало сыростью.

Не менее понравился нам и усердно хлопотавший хозяин и отвешивавшие низкие поклоны слуги. Особенно же расчувствовались мы, осознав вполне, что мы в древней резиденции легендарных королей и героев, когда, отдернув занавески и распахнув окна, увидели прямо перед собой точно надвигающийся на нас всей своей черной громадой собор с его четырьмя круглыми замкоподобными башнями. Было слишком поздно, чтобы сразу поспешить туда. Зато утром, не успели мы проглотить чашки превосходного кофе, как уже под ручку бежали в собор, вокруг которого и в котором мы затем и провели значительную часть дня, подпадая воздействию его величественных архитектурных форм и слушая пение различных служб. Внутри Вормский собор не содержит столько художественных диковин, как Майнцский, но самая его голизна способствует тому, что архитектура в целом настраивает на особо торжественный лад. Еще раз вернулись мы в собор уже перед самым закатом солнца, когда вся громадная храмина тонула в сизом полумраке и лишь барочная, колоссальная, увенчанная императорской короной сень над алтарем сияла золотом своих колонн и своих волют и завитков. Как странно — это неуместное вторжение XVIII в. не портило общего настроения.

Интересным оказался тот музей, что нашел себе убежище в романской, о двух круглых башнях, церкви св. Павла (мне она была знакома по папиной акварели, сделанной в 1846 году), но особенно нас пленила готическая церковь, которая находится на окраине города. К самым ее стенам и к своеобразному портику подходят поля с виноградниками, из которых выделывается знаменитое вино, носящее в сущности несколько кощунственное название — «молоко Божьей матери», Liebfrauenmilch. Рдеющие в вечерних лучах, трепещущие под сильными порывами ветра лозы с уже налившимися гроздьями создавали такую прелестную картину, что я, тут же усадив Атю отдыхать в церковь, сделал рисунок, по которому уже в Петербурге написал картину, казавшуюся мне довольно удачной (она была приобретена, если я не ошибаюсь, Академией художеств).

К вормским диковинам принадлежит еще синагога — одна из старейших в Европе, а также еврейское кладбище, в котором покоятся немало сменявшихся поколений и в котором толпятся стоймя торчащие, обросшие мхом древние плиты. Но вот от посещения синагоги — точнее, той еврейской школы, которая к ней примыкает и куда нас провел сторож, пожелавший нам показать трехсотлетние книги, у нас сохранилось не слишком приятное воспоминание. Едва мы успели опуститься на одну из скамей, обступавших широкий и длинный стол, занимавший почти все пространство этой низкой комнаты, как ворвалась ватага необычайно буйных мальчишек. Тут было не до рассматривания фолиантов, грудами лежавших на столе (в которых мы все равно ничего бы не поняли), а надо было спешно убираться.

По первоначальному плану мы должны были еще посетить Шпейер, однако кто-то нас предупредил, что знаменитый собор чересчур подновлен в XIX веке, и, миновав Шпейер, мы прямо отправились в Страсбург. То был первый первоклассный чисто-готический собор, который сознательно восприняла Атя, и восторгу ее не было границ. Да и я был глубоко захвачен этой удивительной архитектурой, имеющей что-то общее с грандиозным фонтаном, струи которого, взлетев почти сплошной стеной, так и застыли в воздухе. Страсбургский мюнстер далеко не самый цельный и гармоничный из всех рейнских соборов; напротив, как снаружи, так и внутри он представляет собой смесь всевозможных, часто противоречивых архитектурных и декоративных идей. Начатый по одному плану, он затем строился по-иному. Главный фасад — на запад — получился, в сущности, каким-то однобоким, ибо одна из двух башен-колоколен осталась недостроенной, а другая выросла в два приема в непомерную высоту. Однако возможно, что именно эта особенность придает Страсбургскому собору своеобразную прелесть и, я бы сказал, подчеркнутую романтичность, на что как раз в то время мы оба были особенно падки. Ту силу впечатления, которую мы получили, когда в глубине узкой улицы, уставленной старинными домами, выросла перед нами эта буро-розовая каменная громада, можно вполне охарактеризовать словами: удар грома, потрясение. Мы обомлели и не верили глазам!

Затея заслонить стены храма лесом тонких каменных столбов и столбиков, из-за которых виднеются окна и круглая роза, масса изваяний, ажурные лестницы, что ползут вверх по бокам здания, — все это вместе взятое озадачивает, а удивительная слаженность этого пленяет, прежде чем начинаешь отдавать себе отчет в том, из чего этот мираж состоит. Подойдя же вплотную к фасаду, диву даешься, как все это сделано, что это за ювелирная, отделанная в мельчайших подробностях работа. Те же элементы, что растут высоко вверх, встречаешь в разных и все уменьшающихся сокращениях и внизу, — там, где можешь коснуться их рукой. Именно эта особенность придает всей архитектуре Страсбургского собора характер какого-то естественного произрастания, какой-то кристаллической формации, подчиненной не произволу художественной фантазии, а закономерности стихийных явлений.

Внутри Страсбургский собор представляет новую неожиданность — также основанную на разнородности ее составных частей. Правильный и легкий готический строй передней части упирается в глубине в более древнюю абсиду совершенно иного порядка и смысла; самый же алтарь, точно сцена, высоко поднят над полом, и это придает всему нечто театральное. Тут даются представления. Но театральность эта, которой способствуют светящиеся яркими сияющими колерами витражи, изображающие ряд величественных фигур святых царей, не имеет в себе ничего суетного, светского. Тут даются представления, но это представления священные и душеспасительные. Совершенной неожиданностью является правый притвор в виде высокого и просторного зала, своды которого поддерживаются одинокой центральной колонной XIII века, снизу доверху уставленной ангелами, трубящими в трубы последнего судилища. Рядом выросла до потолка громада знаменитых астрономических часов, которые заводятся на несколько столетий и механические затеи которых приманивают каждый день в полдень толпы любопытных. Петух св. Петра бьет крыльями и горланит, смерть опрокидывает свою клепсидру, из одних воротиков в другие проходит шествие апостолов. Рядом с разными прекрасными скульптурами, украшающими все три входные двери переднего фасада, а также оба боковых портала (один еще совершенно романского характера, другие — позднеготического), меня лично поразил фриз, состоящий из смехотворных карикатурных барельефных изваяний, что тянется на большой высоте по боковой стене северной башни.

Загадкой остаются вообще все эти шуточные гримасы средневековых художников. Загадка и то, почему они терпелись как блюстителями церковного благоприличия, так и простыми массами прихожан. Как объяснить, что в эпохи восторженного всепоглощающего благочестия, когда воинствующая и торжествующая церковь вовсе не была склонна шутить шутки — именно она же допускала подобную свободу? Или в сознании своей силы она с чисто материнским снисхождением терпела эти шалости своих детей, понимая, что развлечения людям так же необходимы, как хлеб, что без смеха скучно жить на свете, а скука ведет ко всякого рода грехам? Отсюда и те спектакли, что устраивались не только перед соборами, но и внутри их, спектакли, которые в некоторых своих частях отдавали больше бесовским соблазном, нежели ангельской благостыней. Отсюда и те определенные безобразия, которые Божий дом видел во время «праздников шутов» в своих стенах. Как раз этот смехотворный страсбургский фриз наводит мысль на подобные вопросы. Частью изображения эти иллюстрируют, но в явно карикатурном виде, рассказы, то представляют сцены, разыгрываемые какими-то уродцами и чудовищами…

Последний день нашего пребывания в Страсбурге ушел на осматривание других городских достопримечательностей, в том числе церкви св. Фомы, в которой находится необычайно затейливый и вычурный мавзолей, воздвигнутый в память одного из главных военных героев эпохи Людовика XV, Морица Саксонского. В той же церкви, в отдельной комнатушке, хранятся в застекленных ящиках неистлевающие трупы каких-то персонажей XVII столетия. Но и самый город, его живописные улицы, его старинные, очень затейливые дома доставили нам много наслаждения.

Заключили мы свое страсбургское пребывание восхождением на правую башню собора. Но нельзя сказать, что этот подъем обошелся вполне благополучно для моей подруги. Одолев с трудом почти девять десятых пути до платформы, что соединяет обе башни, откуда открывается знаменитая панорама, Атя вдруг почувствовала себя дурно и отказалась идти дальше. Дело в том, что в Страсбургском кафедральном соборе подымаешься не так, как в других грандиозных средневековых соборах — по заключенным среди солидных сплошных стен винтовым лестницам, а крутишься в ажурных, открытых на все стороны клетках, откуда видишь у себя под ногами все ниже и ниже опускающиеся дома и все уменьшающиеся фигурки людей на улице. Вот у Ати в известный момент и закружилась голова, и тогда она просто села на ступени и решительно заявила, что не сдвинется с места ни вверх, ни вниз. После некоторого колебания я решил оставить свою спутницу одну — будучи уверен, что дурнота пройдет. Насладившись же видом с платформы, до которой я добрался, я уговорил ее сделать над собой усилие и последовать за мной вниз, закрывая глаза каждый раз, когда на поворотах ощущалось с особой остротой наше «повисание в воздухе».

В Базеле мы остановились на три дня в очень большом, но тогда еще совершенно старомодном отеле «Zu den drei K?nigen». Насколько он был старомоден, показывает то, что единственным освещением в нашей просторной комнате была стеариновая свеча, да и за нее приходилось платить отдельно. Все три дня лил дождь, заставивший нас почти все время сидеть дома, глядя на плачевную картину, что стлалась перед нашими окнами. Мутно-зеленые потоки Рейна, а над ними точно жмущиеся от холода друг к другу неказистые дома, среди которых торчала какая-то островерхая церковь. Но мне это вынужденное сидение пригодилось; я сделал подробную зарисовку с этого вида, а увеличенная с нее пастель года через полтора была продана на выставке через посредство Академии художеств в Петербурге и попала в какой-то провинциальный музей. Когда получался перерыв в ненастье, мы тотчас же спешили это использовать и бежали через мост на противоположную сторону: нас уж очень тянуло познакомиться с разными знаменитыми достопримечательностями. Часа два были посвящены Базельскому мюнстеру, на фасаде которого так эффектна группа скачущего во весь опор св. Георгия в виде закованного в броню рыцаря, колющего длиннейшим копьем очень сердитого дракона.

Несколько часов в два приема мы посвятили и осмотру музея, в котором нас особенно притягивало наше тогдашнее божество — Арнольд Беклин. Однако, к нашему собственному удивлению, мы получили более глубокие впечатления не от его картин («Священная роща» все же прекрасный, полный настроения пейзаж), а от картин и рисунков Гольбейна, Урса Графа, Никлауса Мануэля Дейча. Особенно нас поразили жуткие загадочные произведения последнего. Насладились мы вдоволь и в художественно-декоративном музее, размещенном в одной заштатной церкви XV века; там особенно нас пленил ряд старинных комнат XV и XVI века, целиком перенесенных сюда из разных частных домов и замков. Я все еще тогда мечтал когда-нибудь устроить и у себя такую реконструкцию поэтичной старины, и эту мечту вполне разделяла моя жена. Мечтам этим не суждено было осуществиться отчасти оттого, что для этого потребовались бы средства, но и кроме того наши вкусы впоследствии изменились, точнее, мы научились лучше ценить свою родную и столь дивную старину, а к тому же она была куда более доступной. Когда лет через пять или шесть мы взялись за устройство нашего собственного гнезда, то мы постарались, чтобы наши комнаты вызывали иллюзию, будто это нечто такое, что досталось нам от наших дедушек и бабушек, и эта наша обстановка старопетербургского привкуса нашла себе затем весьма многих подражателей: почти все мои товарищи-художники обзавелись по нашему примеру мебелью начала XIX века красного дерева и карельской березы, на стенах появились соответствующие картины хороших русских мастеров вперемешку с миниатюрными портретами, силуэтами и со всякими курьезами, а по комодам и этажеркам стали встречаться вазочки, потешные фигурки гарднеровского фарфора или кустарные игрушки.

В последний вечер в Базеле мы попали на ярмарку. То, что мы увидели, не представляло большой новизны для нас, когда-то бывших страстных поклонников наших балаганов: те же элементы народных развлечений, лавчонки и лотки со всяким лакомством, театрики, зверинцы, панорамы, лотереи и стрельбища были и здесь, причем все было несколько более культурного вида, а кое-что (например, карусели) и более роскошного. Совсем нас обворожил очень искусно сделанный автоматик, изображавший ораторствующего адвоката; немая жестикуляция его как бы убеждала прохожих зайти и поглядеть на то, что показывалось в том театрике, на балконе которого он неутомимо метался, вздымая руки, открывая огромный рот, ворочая глазами и ударяя себя в грудь. Несмотря на моросивший дождь, мы долго стояли перед этим оратором и не могли оторваться от его ворожбы. Подобно нашему другу Гофману, мы всегда очень увлекались таким человеческим подобием (балет «Коппелия» был одним из нами особенно любимых, а сам я впоследствии сочинил тоже балет с автоматами — «Петрушку»), у которого вместо мозга и сердца, костей и крови хитро прилаженная деревянная кукла, пакля, пружины и колесики.

В Люцерн мы приехали опять-таки под дождем; весь знаменитый вид на озеро был застлан непроницаемой серой занавеской, а к тому же стоял пронизывающий холод. Такие климатические условия не могли иметь иного действия на мои зубы, как самое скверное, и действительно, что-то сразу начало сверлить и ныть.

За всю ночь я от боли не сомкнул глаз, а когда чуть забрезжил свет, я, стараясь не разбудить свою жену, вышмыгнул из комнаты и, подняв привратника, вышел на улицу в надежде найти где-нибудь дантиста.

Увы, весь город еще спал и казался вымершим. Где, у кого тут искать помощи? С отчаянием в сердце я присел на скамейку у пароходной пристани и стал дожидаться общего пробуждения. И вот именно тогда я в первый раз сподобился увидеть эффект знаменитого «пылания» Альп, мне до тех пор знакомый только по описаниям в книгах и по одной из декораций «Вильгельма Телля». Картина эта была такой красоты, что я, поглощенный ею, забыл на несколько минут свою пытку! Дождь и тучи куда-то удалились и, напротив, теперь с удивительной отчетливостью открылись и самые далекие цепи гор и макушки их… Эти далекие, покрытые снегом вершины и загорелись первыми, а потом сияющая алая краска стала медленно скользить по склонам, как бы сгоняя сизую ночную мглу. И все это отражалось в ясной зеркальности совершенно спокойного озера, еще не тронутого утренней зыбью.

А затем спектакль кончился, солнце взошло, сразу откуда-то взялись пары и тучи, и сказочный вид превратился в тусклую обыденность. Одновременно с новой силой возобновились мои страдания. Но тут я заметил уже явившегося на свой сторожевой пост полицейского, и к нему я, чуть не плача, бросился с мольбой указать, где бы я мог найти зубного врача. О счастье, таковой оказался рядом, на углу в доме с круглой башней на боку, и я, несмотря на то, что еще не было восьми часов, кинулся к нему. Здесь меня ожидала новая приятная неожиданность. Комната оказалась настоящим музейным сокровищем. Вся она представляла собой пример самого подлинного, самого уютного немецкого рококо XVIII века. В углу стояла кафельная белая с золотом вычурная печь, вьющиеся золоченые узоры бежали и скакали по потолку и по стенам, а диван и кресла, очень изощренных форм, точно приседали на своих выгнутых ножках. И самый зубоврачебный кабинет представлял собой другую диковину — он был вплоть до потолка весь отделан деревянной обшивкой начала XVII века, состоявшей из пилястр, колонн, картушей, карнизов, консолей. Странно было видеть в таком окружении специальное зуболечебное кресло, металлическую плевательницу и замысловатый аппарат для сверления зубов.

Сам дантист оказался в своем роде ценнейшим мастером своего дела. Посмотрев мне в рот, он только спросил: «Кто вам устроил эту пачкотню?» — а затем без длинных разговоров ловко удалил пломбу висбаденского коллеги. Понимая, однако, что в пути мне не удастся произвести толковое лечение, он удовольствовался тем, что положил мне временное снадобье со строгим наказом: до самого моего водворения к себе не предпринимать никаких операций. И за все это благодеяние милый люцернский дантист взял всего только пять франков, тогда как я готов был бы ему заплатить и сотню и две. Ликующий, здоровый, легкий на ногу, готовый на всякие авантюры, вышел я от него, и теперь снова зарядивший дождичек меня уже не пугал.

В том же блаженном настроении, которое я сообщил и Ате, мы обозрели Люцерн, показавшийся нам и под серым небом и с зонтиками в руках удивительно приятным и поэтичным. Особенно мы оценили оба крытых деревянных моста, под крышей которых, среди стропил, ютятся картины, писанные без большого мастерства масляными красками, но представляющие значительный исторический интерес. Особенно любопытна серия картин «Танцы смерти», размещенная под стропилами моста, именуемого «Muhlen-brucke». Картины более близкого к центру Kapellenbrucke относятся к истории Люцерна. Особую физиономию придает Люцерну та неуклюжая остроконечная башня, что служит опорой Kapellenbrucke. Я ее и срисовал в разных поворотах, так же, как и деревянную часовню, на которую мы с Атей набрели, выйдя из пределов города. Сложнейшая и очень красивая система балок, поддерживающих расползшуюся крышу этой часовни, показалась мне донельзя типично швейцарской.

На следующее утро мы погрузились на пароход, дабы совершить не менее классическое, нежели по Рейну, плавание по озеру Четырех кантонов. Любуясь постоянно меняющимися контурами и массами крутых лесистых гор и приставая то к одному, то к другому берегу, мы дошли до того места, где озеро делает крутой поворот на юг, и здесь высадились в Бруннене с тем, чтобы уже на поезде достичь перевала Сен-Готарда.

Железнодорожный путь Сен-Готарда, открытый в 1882 году, продолжал еще быть сенсационным, непревзойденным чудом инженерной отваги. Об этом пути, об его винтовых тоннелях, об его вьющемся по самому краю страшных обрывов полотне я уже слыхал от многих наших знакомых, и особенно любил обо всем этом распространяться на уроках географии Карл Иванович Май, приносивший даже в класс для иллюстрации своего рассказа специальные путеводители и карты. И вот то, что, шамкая и сморкаясь, вещал наш чудный старичок, скользило теперь перед нашими глазами. Все было точно так, но и бесконечно еще более удивительно, прекрасно и грандиозно. Поезд несся, как угорелый, сначала вдоль синеющего озера Вильгельма Телля, а затем все выше, выше, нисколько не замедляя хода даже при самых крутых поворотах. Всего замечательнее было увидать в три приема ту же церковку деревушки Вассен, появляющуюся сначала высоко над головами, затем вровень с нами и, наконец, еще раз — оказавшуюся под ногами. И наконец поезд уперся в самую громаду Сен-Готарда, и рельсы привели нас к черной дыре его знаменитого тоннеля. Однако мы отказались в такой ясный радужный осенний день зарыться, как черви, в эту ночь, а решили, по совету, полученному еще в Висбадене, высадиться на последней станции перед тоннелем, там переночевать и наутро совершить перевал тем же путем, каким его совершали наши деды. Им же шли суворовские войска.

Теперь Гёшенен превратился в значительный туристский центр, в место зимнего спорта и рискованных восхождений. Теперь и вокзал его вырос в соответствующую величину: при нем образцовый буфет, а в поселке несколько комфортабельных гостиниц. Но иначе было в 1894 году. Станция была самая захолустная, а в смысле отелей имелся всего один очень неказистый деревянный домик. Оказались мы в нем единственными постояльцами, и это было очень неуютно, тем более, что бородач-хозяин имел совсем неприветливый вид, а единственная прислужница, безобразная и грязная с виду, ничего не понимала из того, что мы ей говорили на правильном немецком языке. Но что за вид открылся перед моими глазами, когда в отведенной нам комнате я открыл ставни! Прямо напротив росла к небу и упиралась в его темную синеву гора. Внизу она уже была покрыта темной тенью, но выше все еще сияла на солнце разнообразными бурыми, зелеными, черновато-синими, золотисто-коричневыми и розовыми оттенками. Это было до того восхитительно, до того грандиозно и сурово, до того вовсе не похоже на традиционные и всегда слащавые изображения швейцарских пейзажей, что я тотчас же вытащил альбом и ящик с красками и стал набрасывать то, что было перед глазами. Картина эта была к тому же до того ясна, до того сияла каждая краска, так отчетливо один колер относился к другому, что казалось, перенести все это на бумагу не представит ни малейшей трудности: природа сама все показывала. Но до чего я ошибался! Как сказалась именно в данном случае моя неопытность… Вместо того, чтобы искать общее, я сразу занялся совершенно второстепенными деталями. А тут-то и тень стала подыматься по горе и, в зависимости от нее, краски стали меркнуть целыми зонами. В совершенном отчаянии я оставил едва начатую работу. И все же этот этюд я затем хранил среди наиболее для меня важных. Он, как-никак, означал известный этап в моем изучении натуры. Проученный и обиженный, я с этого раза, не теряя необходимую для художника отвагу, все же был осмотрительнее и стал добиваться того, чтобы моя работа была более планомерной.

Ночь, проведенная в этой харчевне после очень скудного ужина, осталась в нашей памяти, как одна из самых жестоких. Вот когда мы на себе испытали пытку замерзания! Печурка в общей, но совершенно пустой столовой, которую отопила служанка, только шипела, пыхтела и крякала, но жару не давала. Катастрофический же характер приобрело наше положение, когда мы поднялись к себе в номер и улеглись в сырые жесткие простыни. Несмотря на хозяйские одеяла и перины, несмотря на наши пледы и фуфайки, несмотря на то, что мы тесно прижались друг к другу, мы дрожали от стужи, и зуб на зуб не попадал. Немудрено, что с этой ночи слово Гёшенен приобрело для нас особый смысл, означающий нестерпимый холод. Надо только удивляться, как мы тогда не захворали, как выжили.

Зато каким чудесным выдался весь последовавший день с самого того момента, когда мы уселись в заказанную накануне коляску и покатили по прекрасному гладкому шоссе. Сначала все было покрыто инеем, а должна глубоко под нами еще тонула в ночной синеве, но снежные вершины уже были позолочены солнцем и свет его с удивительной быстротой, точно в театре, стал спускаться ниже и ниже, и с каждой минутой становилось теплее. Нами овладело какое-то веселое ликование. Явилось то возбуждение, что всегда охватывает после того, что миновала какая-то опасность, и пускаешься в авантюру, будучи заранее уверенным, что она кончится благополучно. Коляска была старомодная, но удобная, рессоры отличные, хорошо накормленные лошади бежали ровной рысью, кучер с внушительными усищами являл самый надежный вид. Когда-то это был очень опасный путь, и немало погибло на нем народу. Каким сплошным ужасом должна была быть та баталия у Чертова моста, в которой русские войска пробивали себе дорогу, загражденную французами! Вот уже и он, этот анафемский мост, но он теперь не такой, каким был тогда, но новый, крепкий, широкий. А над ним значится исполинская надпись, высеченная в скале и знаменующая на вечные времена о подвиге российского воинства и его легендарного вождя.

…И наконец мы в Италии! Положим, еще не в настоящей Италии, ибо это все еще Швейцария, но живут здесь люди, родной язык которых итальянский, и дома у них совсем иные, нежели те, в которых мы только что побывали, и совсем другие церкви. Чтоб особенно осознать, восчувствовать, что мы в Италии, мы заказали себе в почтовой гостинице макароны с пармезаном, которые мы с особенным умилением запивали темно-красным вином, наливая его из заделанной в солому круглой бутылки. Тут подоспел наш поезд. Ничего еще не походило на обетованную землю, нигде не проглядывала итальянская нега. Все, что мчалось мимо окон вагона, имело тот же дико-суровый альпийский вид. Те же горные потоки, те же ели по диким склонам уходящих в небо гор, те же скатившиеся с них каменные глыбы… Лишь начиная с Беллинцоны, напоминавшей своими замками романтические гравюры, стало ощущаться, что мы в другой стране, что хоть это и швейцарский кантон, все же это несомненная Италия.

Поезд уже несется по берегам Луганского озера и пересекает его по длинному мосту. До чего это напоминает пленившие нас акварели Альбера или ту картину Ендогурова, которую Бакст заставил когда-то купить Сережу Дягилева и которая так всем нам нравилась. А вот и граница. Уже вечер. На фоне розоватого неба силуэтом выделяется тонкая длинная колокольня, и оттуда льется своеобразный, не похожий ни на русский, ни на немецкий благовест. Такие же, вероятно, переливы слушали герои одного из наших любимых исторических романов — «Обрученные» Манцони… Этот первый вечер в Италии запал нам глубоко в души. Тогда же захотелось в этих самых местах пожить, но мечта эта осуществилась лишь в 1908 г. — в наше первое луганское лето…