ГЛАВА 47 Медный всадник. «Русская школа живописи»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 47

Медный всадник. «Русская школа живописи»

Я уже упомянул о зовах, которые получал из Петербурга. Скрепя сердце я, наконец, решился оставить семью и в одиночестве отправиться в обратный путь. Первым долгом надлежало наладить наш бюджет после того, что я лишился жалованья по редактированию «Художественных сокровищ»; римское пребывание унесло добрую четверть остатков отцовского наследства, и если бы мы продолжали так безрассудно тратиться, то через года полтора-два мы бы оказались с совершенно пустой кассой. Ныне (1944 г.), что мы уже столько лет живем буквально «изо дня в день», обеспечение, которым мы тогда обладали, представляется мне колоссальным, но в те еще вполне нормальные времена оно было ничтожно. Никто в нашем кругу вообще не затрагивал капитала, и я, непрестанно затрагивая свой, должен был это скрывать от близких, иначе они стали бы уж очень неодобрительно ко мне относиться.

Настал и самый момент отъезда. Еще целый день я провел с женой в Риме, наняв до вечера комнату в том отеле около San Guiseppe, в котором останавливалась с дочерьми сестра Катя. В темноте мы объехали на ветурине разные любимые места и добрались до Сан-Пьетро. Остановившись на площади, мы глядели на единственное светящееся на фасаде Ватикана окно; это было окно опочивальни папы, и то, что в нем еще был свет, означало, что Лев XIII, болевший уже некоторое время, еще жив… По пути на вокзал я бросил крупную серебряную монету в грохочущие воды фонтана Треви, дабы быть уверенным, что еще вернусь в Рим, а там Атя помогла мне сдать багаж и усадила в купе II класса. Как и в предыдущие годы, мы обещали друг другу писать ежедневно, и оба сдержали слово.

Увы, в Петербурге меня ожидали одно разочарование за другим. Начать с того, что не только Грабаря, но и вообще я никого не нашел в «Современном искусстве». Самое помещение было закрыто, и я насилу добился какого-то сторожа, который только смог мне сообщить, что все-де уехали, а когда будут обратно, не сказывали. Лишь недели через две все же появились в Петербурге князь Щербатов с Мекком. Приехали они специально для меня, однако вовсе не для того, чтобы, как о том Щербатов писал, передать мне заведование «Современным искусством», а для того, чтобы сообщить, что они совершенно отчаялись в целесообразности и даже вообще в художественном смысле своей затеи. При этом, естественно, они не обнаружили ни малейшего интереса к тому, исполнил ли я данный ими заказ рабочего кабинета; но и я не напомнил им о нем и не показал им своих проектов, так как сам был ими слишком недоволен. Так бесславно и кончилась та затея, которая при своем возникновении должна была свидетельствовать о нашем «несомненном Ренессансе» и на осуществление которой князь Щербатов положил больше ста тысяч рублей. Как это ни странно (и несмотря на то, что рушился один из устоев, на которые я рассчитывал), я был рад такой развязке, так как, повторяю, в глубине души никогда не верил в жизнеспособность этой барской блажи и еще менее чувствовал в себе призвание к ней.

Более болезненно я перенес другое разочарование, постигшее меня во время того визита, который я сделал новому редактору моих «Художественных сокровищ» — знаменитому Адриану Прахову. Шел я к нему с надеждой, что мне удастся его убедить не публиковать те материалы и те архивы, сведения о царских резиденциях, которые я заказал раздобыть по моим указаниям в московском архиве А. И. Успенскому. Однако Прахов, принявший меня с какой-то веселой лаской, сидя в кресле, так еще недавно служившем мне, и за моим столом, сразу и наотрез отклонил мою просьбу. Он-де уже успел получить от Успенского часть заказанных мной статей, он уже заказал (моим же фотографам!) новые снимки в садах и дворцах Павловска и Царского Села и он готовился выпустить такого же монографического характера номера, как те, что были публикованы мной. Напрасно я попробовал подействовать на совесть и на простое чувство порядочности Прахова (ведь как-никак, он меня и мои идеи обкрадывал); маститый профессор все с той же слегка насмешливой улыбочкой остался при своем, а когда я слегка вспылил и стал произносить слова в менее вежливом тоне, он, положив руку мне на колена, вымолвил: «Не горячитесь, дорогой Александр Николаевич. Это вы принимаете так к сердцу потому, что вы молоды, когда же вы достигнете моих седин (в это время Прахов уже перестал красить свою окладистую бороду и профессорскую шевелюру), то все это покажется вам сущими пустяками». Тут я его покинул, но вовсе не успокоенный, а чуть не плача от досады и бешенства. Достигнув же ныне обещанных им седин, я все еще не счел тогдашний инцидент за пустяк, а продолжаю чинить Прахову и очень значительный моральный иск.

Эти и еще другие, менее значительные разочарования, обострили мои мучения от разлуки с женой и с детьми. Я спрашивал себя, для чего я их покинул, уехал из божественной Италии и теперь бессмысленно коротаю однообразные летние дни в пыльном, опостылом Петербурге, в пустой квартире. Почти все друзья были в разъезде. Сережа и Дима, вернувшись из-за границы и наладив ближайшие дела, успели отбыть в деревню. К братьям в Петергоф меня не тянуло, а общество одного милого Аргутинского и вечные с ним коллекционерские разговоры меня не удовлетворяли. Особенно я заскучал с момента, когда из Анцио стали приходить письма, весьма меня встревожившие. Анна Карловна, вздумавшая подвергнуться по совету доктора М. каким-то подкожным впрыскиваниям, — заболела таинственной сыпью, сопровождавшейся сильным жаром. Когда же эта беда миновала и ее письма заполнились рассказами о всяких тамошних развлечениях и удовольствиях, то мне и совсем стало невмоготу. Я стал серьезно подумывать — не махнуть ли обратно?

Сначала, однако, я решил закончить одну начатую еще в Риме работу и отправиться в путь, получив за нее гонорар. То были заказанные мне «Кружком любителей изящных изданий» иллюстрации к поэме Пушкина «Медный всадник». Задумал я эти иллюстрации в виде сопровождающих каждую страницу текста композиций. Формат я установил крохотный, карманный, наподобие альманахов пушкинской эпохи. В Риме, постоянно отвлекаемый прогулками и изучением достопримечательностей, я занимался «Медным всадником» урывками, теперь же, имея в своем распоряжении массу времени, я постепенно втянулся в работу. В общем, мне казалось, что у меня выходит нечто довольно удачное. Вот, мечтал я, получу свои 500 рублей, и тогда прощай Питер, я стрелой полечу к своим! Однако, видно, уже год выдался такой незадачливый, ничего не клеилось, расклеилось и это дело, причинив мне еще одно огорчение…

Инициатором затеи и посредником между Кружком и мной был один из деятельных членов его — милейший Василий Андреевич Верещагин. Все, что у меня получалось из-под карандаша и пера, находило его полное одобрение, а то и возбуждало восторг… Получаемые из типографии оттиски, воспроизводящие мои рисунки (сделанные в стиле политипажей 30-х годов), я тотчас же раскрашивал в нейтральные тона, которые должны были затем припечатываться литографским способом. Моя часть должна была поспеть к концу августа, и казалось, ничто не могло помешать тому, чтобы книжка появилась на свет в декабре. Но не так все обернулось. «Кружок любителей» отнесся в общем благосклонно к моей работе, но вот им очень не понравился рисунок, изображавший самого Пушкина с лирой в руке на фоне Петропавловской крепости. Они потребовали, чтобы я его переделал. Среди этих господ было несколько бывших лицеистов, и это они в качестве как бы однокашников и сотоварищей Александра Сергеевича считали себя вправе отрицать сходство моего очень условного портрета с поэтом. Таковое требование взорвало меня, и я решительно отказался внести малейшую поправку, после чего Верещагин с сокрушенным видом вернул мои рисунки, а мне пришлось расстаться с забранным вперед гонораром. К счастью, к этому самому моменту вернулись из деревни Сережа и Дима, и оба, что называется, вцепились в мои иллюстрации, решив, что они будут помещены в «Мире искусства». Мало того, тогда же Сережа предложил мне разделить пополам редактирование нашего журнала. Он сохранил бы за собой современный отдел, которому были бы посвящены шесть выпусков, я же должен был редактировать остальные шесть, целиком отданные старине. Иллюстрации же к «Медному всаднику» (с полным текстом поэмы) Сережа взял себе с тем, чтобы поместить в первом номере нового, 1904 года.

Последние недели ожидания возвращения жены и детей были самыми мучительными. Я считал не только дни, но и часы. Столько-то-де остается до вечера, столько до утра, а там еще день пройдет и т. д. И наконец радостный момент настал. Кажется, это было 15 сентября. Я нанял большое ландо и покатил на Варшавский вокзал за целый час до прибытия поезда, на вокзале заручился носильщиками, дома же все приготовил для торжественной встречи.

Постепенно все затем вошло в норму, и вот тут я как-то особенно оценил наших деток, сильно за эти месяцы повзрослевших и развившихся. Особенно это сказывалось на Леле. Из совершенного бэбэ она постепенно превращалась в мило-шаловливую и очень смышленую девочку. Проказам ее не было конца. Тогда-то ей и было дано вполне заслуженное прозвище: «Домашний чертик». Маленькая Атя тоже нас радовала — но в другом роде. Не по годам развитая, она теперь много читала и про себя, и вслух сестре, а карапузик Коля потешно присаживался к ним и тоже старался вникать в те истории, которые содержались в нескольких любимых книжках, среди коих почетное место занимал немецкий сборник сказок в зеленом с золотом переплете: «Хоровод эльфов». Впрочем, читала Атя свободно и по-русски… Живым же сказителем сделался для них с этих пор Яремич…

Что касается Коли, то ему частенько попадало от матери, но это исключительно за то, что он мало ест и решительно отказывается расширить свое меню дальше кашек и молока. Сколько Атя его ни потчевала, ни уговаривала, какие она ему ни готовила вкуснейшие, аппетитнейшие вещи, он от всего отказывался. Почти каждодневно за завтраком или за обедом происходили сцены, аналогичные с теми, которые происходили, когда дети чем-либо заболевали. Атя чуть не плакала, возмущалась, негодовала, бранила сыночка: «противный мальчишка», топала ногой, но все это если и действовало, то в обратную сторону. Коленька не только всячески артачился, не давал себе просунуть между зубов ложку, но выплевывал то, что все же насилу попадало в рот.

В данном вопросе я не был заодно с женой, так как был убежден в полной бесполезности всякого насильственного питания. Но разве можно совладать с материнским инстинктом такой силы, как тот, что продолжал господствовать в моей обожаемой?

Одним из памятных событий осени 1903 года было то наводнение, в котором чуть не захлебнулся Петербург. Это бедствие не достигло тех размеров и не имело тех трагических последствий, которыми прославилось наводнение 1824 года (повторившееся, почти день в день, через сто лет), однако все же вода в Неве и в каналах выступила из берегов, и улицы, в том числе и наша Малая Мастерская, на несколько часов превратились в реки. Из своих окон мы могли любоваться, как плетутся извозчики и телеги с набившимися в них до отказа седоками и с водой по самую ось, и как разъезжают лодочки, придавая Питеру вид какой-то карикатуры на Венецию. Мне это наводнение пришлось до чрезвычайной степени кстати, так как я получил тогда новый заказ сделать иллюстрации к «Медному всаднику» от Экспедиции заготовления государственных бумаг. Стояла не очень холодная погода (южный ветер нагнал нам бедствие), и когда вода довольно скоро отхлынула, то я смог пройтись посуху по всей набережной. По дороге, под все еще всклокоченным небом с быстро мчавшимися розоватыми облаками, очень жуткими показались мне огромные дровяные баржи, выброшенные на мостовую Английской набережной! Совершил же я тогда эту далекую прогулку не только из любопытства, настоящей целью ее был аукцион коллекций княгини М. К. Тенишевой, происходивший в ее доме на Английской набережной. Почему-то княгиня решила распроститься со всем тем, что отверг Музей императора Александра III (о чем я рассказал выше)… Большей частью то были акварели и рисунки, в свое время приобретенные ею из собраний Кушелева-Безбородко и Базилевского, но продавалось и все то, что было ею куплено по моему совету. Аукцион происходил в том самом небольшом особняке, в котором я когда-то предавался мечтам об образовании грандиозного музея современной иностранной живописи и где был устроен банкет в ознаменование создания журнала «Мир искусства» и т. д. Печально было глядеть на такое окончательное разорение моего недоношенного детища… Безжалостно были тогда разъединены обе серии, так любовно и с таким бесподобным мастерством созданные Леоном Фредериком — «Лен» и «Хлеб» с их центральным панно, изображающим «Плодородие»; разъединены были и все шестьдесят сангин Бушардона «Крики Парижа». Пошли по рукам и Бартельс, и Мейсонье, и Ганс Герман, и Латуш, и Казен, и прелестный портрет детей Люсьена Симона, а также все, что я откопал в комнатах и шкафах Марии Клавдиевны, среди этого — чудесный рисунок Гауденцио Феррари и три этюда дам в костюмах конца XVIII века (Норблена де ла Гурдень).

В самом конце все того же 1903 года фирма «Голике и Вильборг» (соединение этих двух домов, которые работали для нас, произошло около того же времени), в которой технической частью заведовал бесценный Б. Г. Скамони, заказала мне монументальный и роскошно иллюстрированный увраж, посвященный русской живописи, который я назвал «Русская школа живописи». Помимо других соображений, я взялся составить эту книгу потому, что мне это давало возможность исправить некоторые уж очень резкие и несправедливые отзывы о русских художниках, которые являлись моими грехами молодости в книге «История русской живописи в XIX веке», вышедшей в 1902 году. Кроме того, мне было приятно руководить изданием, которое задалось целью дать ряд образцовых воспроизведений в черном и в красках с наиболее характерных картин русской школы.