Глава II Вздор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II

Вздор

Почто, мой друг, почто слеза катится?

Радищев

Василий Васильевич Капнист прощается с 1796 годом:

Как дождевая капля в море,

Так в вечность канул прошлый год;

…………………………

Почто ж могучею рукою

Не затворил он тех дверей,

Чрез кои горесть к нам втекает?

Никак: он вход им заграждает,

Оставя Павла у дверей.

Поэт радуется, что «втеканию горести» препятствует с недавних пор новый царь.

В царстве мертвых Екатерина II распекает Безбородку: «Тебе поручены были тайны кабинета, тобой по смерти моей должен был привесться важный план нашего Положения, которым определено было: при случае скорой моей кончины возвесть на императорский российский престол внука моего Александра. Сей Акт подписан был мною и участниками нашей тайны. Ты изменник моей доверенности и, не обнародовав его после моей смерти, променял общее и собственное свое благо на пустое титло князя».

Безбородко признает вину: «Павел, находясь в своей Гатчине, еще не прибыл, я собрал Совет. Прочел Акт о возведении на престол внука твоего: те, которые о сем знали, состояли в молчании, а кто впервой о сем услышал, отозвались невозможностью к исполнениям оного; первый, подписавшийся за тобой к оному, митрополит Гавриил подал глас в пользу Павла. Прочие ему последовали: народ, любящий всегда перемену, не постигал ее последствий, узнав о кончине вашей, кричал по улицам, провозглашая Павла императором. Войски твердили тож, я в молчании вышел из совета, болезнуя сердцем о невозможности помочь оному; до приезда Павла написал уверение к народу… Что мог один я предпринять? Народ в жизнь вашу о сем завещании известен не был.

В один час переменить миллионы умов есть дело, свойственное одним только богам».

Если бы мы не знали точно, что сочинение под названием «Разговор в царстве мертвых» (где причудливо сплелись правда и вымысел) распространилось уже в первые годы XIX века, непременно решили бы, что речь идет и о 1825 годе. В самом деле: тайное завещание, передающее престол младшему вместо старшего (в 1796-м — Александру вместо Павла, в 1825-м — Николаю вместо Константина). В обоих случаях цари, видимо, собирались открыто объявить нового наследника народу, но не успели; секрет известен избранному кругу приближенных и удостоверен митрополитом (в 1796-м — Гавриил, в 1825-м — Филарет); внезапная смерть завещателя, тайный совет (в 1825-м собранный по всем правилам, в 1796-м, очевидно, на скорую руку, может быть, на несколько минут); решение о невозможности переменить наследника, ввиду настроения войск, народа, после чего царем объявляется Павел — в 1796-м и Константин — в 1825-м. Разница в том, что в 1825-м престола не пожелал старший, а в 1796-м — младший. Есть сведения, что, разбирая по приказу Павла бумаги умершей императрицы, Александр и Безбородко нашли завещание в пользу внука и тут же сожгли его. Впрочем, не эту ли бумагу Павел I велел распечатать и по прочтении сжечь тому, кто будет царствовать ровно через сто лет после его кончины (известно, что Николай II в 1901 году исполнил желание прапрадеда). Так или иначе, но Александр в те дни, наверное, не раз благодарил судьбу за то, что бабушкин манифест не был обнародован: отец был бы унижен, Александру, возможно, пришлось бы публично отрекаться, могли бы произойти смута, мятеж… Позже Александр, конечно, начал размышлять, что, если бы послушался бабушку, не было бы несуразного павловского царствования. Но какой жребий лучше? Через четверть века размышления о 1796-м, очевидно, усилят сомнения царя Александра I насчет собственного завещания.

История повторялась, и меж двух ударов маятника поместилась вся жизнь Сергея Муравьева-Апостола.

Вступив на престол, Павел объявляет, что страна истощена и рекрутов распускают по домам.

Но —

С французом кто два года дрался.

Чтоб остров Мальта нам достался?

Послу в Берлине приказали объявить Пруссии войну.

Но посол возразил, и войну отменили.

Наследник Павел встретил некогда толпу преступников, и один спародировал священное-писание: «Помяни меня, господи, когда приидешь во царствие твое». Записав имя просившего, Павел-император его освободит; первым же в новое царствование был помилован Новиков, за ним и много других. Радищев в том числе.

Но через 4 года считалось 12 000 новых заключенных.

Блестящую образованность наследника Павла, странствовавшего по Европе, некогда оценил знаменитый Даламбер.

На придворных же балах упаси боже хоть в танце повернуться к императору Павлу тылом; когда же происходило целование руки — обязательно предписывалось громкое чмоканье и сильный удар коленкой об пол. Царь музыкален, отлично играет на балалайке. Споткнувшейся же лошади велит отсчитать 50 сильных ударов «за то, что провинилась перед императором».

«Сам во все входит и скор на резолюции», — похвалит царя Капнист в одном из писем к жене.

Но Павлу в злую минуту доложат, что комедия Капниста «Ябеда», посвященная его величеству, есть насмешка над царствованием, и нежного комедианта — из постели в кибитку, в Сибирь; вечером, однако, погода переменилась, театру велено играть «Ябеду» перед двумя зрителями — Павлом и наследником Александром; актеры ждут, что их пошлют вослед сочинителю, но после первого акта отправлен курьер — Капниста вернуть, поело второго — наградить деньгами и чином… Драматурга догнали за много верст от столицы, а при въезде встречали наградою, что не помешало общему цензурному запрету, «Ябеды».

Еще, еще, еще — милость и варварство или — наоборот…

Крестьянам больше трех дней на барщине не быть.

600 000 душ раздарено.

Всем можно просить обо всем.

Но секретарь регистрирует: «Жалоба возвращена просителю с наддранием, просителя выслать».

На часах у адмиралтейства — пьяный офицер; Павел велит его арестовать, тот отвечает: «Согласно уставу, прежде чем арестовать, вы должны сменить меня с поста». Офицер повышен в чине: «Он пьяный лучше нас трезвых свое дело знает»…

Ночью пальба в петербургской крепости: случай исключительный! Все высыпают на улицу. Дело же в том, что государь заметил пригожую прачку и, полюбив, объяснился путем ареста и доставки арестованной во дворец. В честь обмершей от страха прелестницы назначается салют. Наутро требуется объяснение случившегося для жителей столицы, и бывалые министры срочно велят изготовить печатное известие об очередном успехе воинов Суворова в Италии, где на самом деле русские все время побеждают, и не все ли равно — победой больше или меньше. Царь, находившийся с утра в добром расположении, проект утвердил, за победу были назначены награды, чины и прочее, и только в спешке название места, близ которого случилась битва, взяли не из Италии, а… из Франции.

Так шло это нескучное царствование, и даже поздние историки, боясь чрезвычайного обилия варварских, невероятных, смешных и грязных эпизодов, искали доводов «за», ибо не может быть все плохим; искали и находили как добрые дела, так и довольных людей, «не стыдившихся говорить вслух, что император Павел был предобрейший государь. Изволит наказать, побьет, да сердце его было отходчиво (подлейшее выражение) — побьет да и пожалует» (из записок Александра Михайловича Тургенева, мудрого старца, наблюдавшего за свой век пятерых царей).

А вообще-то говоря, «павловские безобразия» вряд ли были хуже того, что делалось, скажем, при Бироне, лет шестьдесят назад. Отчего же о Павле сказано куда больше негодующих слов? Да оттого, что дворяне за екатерининское время привыкли к вольностям, подзабыли дедовские страхи и уж им не понравилось то, что предки покорно терпели, вообще не предполагая, как можно по-другому существовать.

Карамзин заметит, что «сын Екатерины казнил без вины, награждал без заслуги, отнял стыд у казни, у награды прелесть».

Вот один из документов:

«Господин генерал от кавалерии фон-дер-Пален. По получении сего посадить в крепость прокурора военной коллегии Арсеньева, который обратился ко мне с просьбой о месте обер-прокурора в сенате и который, надо полагать, вольнодумец.

К вам благосклонный Павел».

Столь скорому разрушению немалой карьеры, понятно, соответствовали столь же внезапные повышения, милости. Вдруг гибнет взяточник, взлетает наверх добродетельный, и наоборот; каков жребий вытянется (пока не нашелся тип людей, приспособившихся и к этим слепым ударам, после чего взяточник погибал реже, а бессребреник — куда чаще).

Иван Матвеевич Муравьев по доброжелательству фортуны вытянул сразу два счастливых билета. Во-первых, новый царь вспомнил, как воспитатель Муравьев не помешал великому князю Константину поиграть в солдатики. За это — чин действительного статского, то есть генерала. Вторая удача — Ивана Матвеевича отправляют посланником в хороший вольный город Гамбург, с глаз долой, подальше от столицы, где ежедневно можно сделаться министром или колодником.

Новый, 1797 год 26-летний посол встречает с женой и четырьмя чадами на берегу Эльбы…

Государственные деятели были в ту пору довольно молоды: на старцев — Суворова, Кутузова — приходились десятки сравнительно юных военачальников.

Один из позднейших публицистов заметит, что «в то время не требовалось одного удара паралича для поступления в сенат, а двух — для поступления в Государственный совет». Разумеется, большие войны, европейская политика — все это ускоряло путь наверх; но главная причина — в молодости, жизнеспособности тогдашней дворянской империи. Лучшие, талантливейшие люди — еще вместе с властью, и так будет до 1812–1814 годов. Позже многие из таких служить не пойдут, или будут служить спустя рукава, или займутся частной деятельностью, сядут по деревням…

Пока же 26-летний статский генерал — в одном из самых горячих мест Европы.

«Je d?teste le tra?tre de son roi et de sa patrie».

«Я презираю предавшего своего короля и отечество». Это первое из дошедших к нам высказываний Матвея Ивановича Муравьева, которому было тогда лет пять, вдвое больше, чем брату Сергею (при том, кажется, присутствовавшему).

Высказывание это в высшей степени примечательно. Оно адресовано знаменитому генералу французской армии Дюмурье, который незадолго до того изменил революции, объявил о своей верности монархии и бежал к неприятелю. Матюша Муравьев слышит, как старшие говорят, что генерал служит сначала отечеству против короля, потом наоборот; и его уже не волнуют тонкости — что изменить королю и отечеству одновременно очень мудрено и т. п. Когда генерал приходит в дом русского посла и пытается приласкать мальчика, он получает свое.

Но заметим — получает на хорошем французском языке, родном и для этого мальчика, и для Сергея (который, верно, горд тем, как старший брат проучил этого плохого гостя). Но зачем же генерал Дюмурье ходит к Ивану Матвеевичу? А затем, что официально для русского посла он отнюдь не изменник, а герой, и из Петербурга велят намекнуть генералу, что в России его ждет благосклонная встреча: очевидно, блестящие победы, которые одерживал Дюмурье над сегодняшними друзьями, предводительствуя вчерашними, произвели на Павла впечатление. Выполняя это поручение, русский посол приглашает Дюмурье на обед, но старший сын выдает предобеденные разговоры дипломата!

С поручением Иван Муравьев, однако, справился, Дюмурье поехал к Павлу, но они не понравились друг другу.

Матвея же, конечно, за выходку наказали.

Позже он вспоминает о самом себе:

«Пятилетний мальчик в красной куртке был ярый роялист. Эмигранты рассказами своими о бедствиях, претерпенных королем, королевой, королевским семейством и прочими страдальцами, жертвами кровожадных террористов, его сильно смущали. Отец его садится, бывало, за фортепиано и заиграет Марсельезу, а мальчик затопает ногами, расплачется, бежит вон из комнаты, чтоб не слушать ненавистные звуки».

Вот как порою начинались биографии будущих революционеров. Тут очень занимателен Иван Матвеевич, сохранивший циническую веселость екатерининских времен: Дюмурье — друг, но разве не предатель? С марсельезой война, но неплохо сыграть ее, смеясь над слишком фанатичным сыном. События как-то раздваиваются, понятия смешиваются. Дети сочувствуют бежавшему из Франции маркизу де Романс, побочному сыну Людовика XV, но вряд ли он занимал бы их так, если бы в Гамбурге не был обойщиком в рабочей куртке и в фартуке.

Суворов разбивает французов в Италии, Гамбург ликует, женщины заводят головной убор вроде каски с французской надписью: «Vive Souvoroff!» По посол Муравьев и его домашние хорошо знают, как император не любит Суворова. Немало о том расскажет и Михаил Илларионович Кутузов, прожив шесть недель в гамбургском доме Ивана Матвеевича; да и приезжающие из столицы павловские «гатчинцы» как на подбор: один не подозревает, что в Англию нельзя проехать посуху, другой возмущается, что в Гамбурге нет короля, а также съезжей, где можно высечь крепостного. К тому же дети запомнили, как волновался отец, ожидая отставки и даже ссылки: город Гамбург хотел выдать одного беглеца французам на верную гибель — Муравьев взял того под русское покровительство, не спросясь Петербурга (время не терпело). Однако счастливая звезда Ивана Матвеевича еще поднималась; Павел, когда доложили, был в духе: «Господин Муравьев действовал по-божески».

Никак не выстраивался мир, четко разделенный на хороших и плохих. Кого любить? Кого ненавидеть?

«Император просит канцлера Безбородку устроить ему свидание с княгиней Гагариной, на что Безбородко отвечал: „Увольте, Ваше величество, — я и покойной матушке вашей по этой части не служил“. Павел очень рассердился и погнался за Безбородкой с плеткой в руке, но канцлер успел скрыться».

По слухам, этот эпизод (сохранившийся в семейных преданиях графов Милорадовичей) довел старого Безбородку до удара, и начальство Ивана Матвеевича переменилось. Иностранные дела перешли к способному, двуличному, опасному Ростопчину. Но опять удача: вице-канцлером, то есть вторым человеком в ведомстве иностранных дел, сделали 29-летнего Никиту Петровича Панина, с которым Муравьев в наилучших отношениях. Вскоре Иван Матвеевич со всей фамилией уж занимает посольский дом в датской столице, и поговаривают о переводе с повышением в Россию.

Но хорошо ли? Служить в Петербурге опаснее, чем идти на штыки или против картечи. Посол в Англии Семен Воронцов, приглашенный сначала вместо Безбородки возглавлять иностранные сношения, отпихивался всеми правдами и неправдами и, лишь представив себя почти умирающим, сумел остаться только послом (прожил еще более тридцати лет!).

В 1800 году Муравьевы переехали в Петербург. Матвей Иванович вспомнит, что он в том же году видел Павла I: «Встреча эта особенно запечатлелась в его памяти по случайному обстоятельству. Дело было 16-го ноября 1800 года, в день именин Матвея Ивановича; Анна Семеновна возвращалась в карете со своим сыном от обедни; на Литейной они встретили императора, и им пришлось, согласно с существовавшим тогда правилом, выйти для поклона из кареты, несмотря на сырость и грязь. По возвращению домой оказалось, что маленький Матвей потерял в грязи свой башмак. Матвей Иванович нередко вспоминал этот случай в последние годы своей жизни или в день своих именин, или когда заходил разговор о погоде, о поздней или ранней зиме».

Удивительно похожие истории случались тогда с маленькими мальчиками. «Царь… велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку». Мальчику в картузе — Александру Сергеевичу Пушкину — едва исполнился год.

С Муравьевых же взималась «плата за вход». Ивану Матвеевичу, действительному статскому советнику, полномочному посланнику в Гамбурге и Копенгагене, трудно было представить Анну Семеновну и детей, со страхом выпрыгивающих в ноябрьскую грязь. Однако тайному советнику и члену коллегии иностранных дел Ивану Муравьеву должно радоваться, что государь не вступил, как это иногда случалось, в получасовую беседу с дамой, присевшей в луже, или с мальчиком без башмака; одна знатная барышня после такого времяпрепровождения быстро скончалась…

Грустные предчувствия тайного советника рассеивает семья, небольшой круг верных собеседников и наивная вера в еще не изменившую фортуну.

Тацит: «Я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами и распрями, о временах, диких и неистовых даже в мирную пору… Время это, однако, не совсем было лишено людей добродетельных. Были матери, которые сопровождали детей, вынужденных бежать из Рима; жены, следовавшие в изгнание за своими мужьями; друзья и близкие, не отступившиеся от опальных; зятья, сохранившие верность попавшему в беду тестю; рабы, чью преданность не могли сломить и пытки; мужи, достойно сносившие несчастья, стойко встречавшие смерть и уходившие из жизни как прославленные герои древности».

«Господин Панин верит правилам чести и здравой политики… Он на первых же порах заявил себя таким, каков он есть, то есть неспособным сгибаться и оберегать свое положение… Он старался делать при случае добро, или — что бывало всего чаще — чтобы ослабить зло». Иван Муравьев пишет в Лондон послу Семену Воронцову, по всей видимости употребляя симпатические чернила. Так же писал Воронцову и Панин: дата, поставленная не в начале, а в конце послания, обозначала, что главное написано «между строк».

Однажды вечером Панину, который вышел из своего дома один, показалось, что за ним следует шпион. Чтобы избавиться от него, Панин вошел в какой-то подвал, слабо освещенный светом немногих ламп, вдруг он чувствует на своем плече чью-то руку, думает, что арестован, но неожиданно узнает великого князя Александра.

Этот эпизод запомнил саксонский посланник со слов самого Панина. Почти сто лет спустя историк Брикнер спрашивал о нем внуков и правнуков вице-канцлера: «По устному преданию, сохранившемуся в семье Паниных, граф Панин, думая, что его преследует шпион, вдруг обернулся и только тогда узнал великого князя, когда последний смертельно испугался его движения, производившего такое впечатление, будто граф вынимает шпагу.

Говорят, что Панин, рассказывая об этом эпизоде, склонен был предполагать, что возникшая впоследствии неприязнь Александра к нему быть может основана была на тяжелом впечатлении, оставленном этой сценой».

В дворцовых подземных переходах, чаще в бане Панин уговаривал наследника Александра, что покойная его бабушка была права и Павлу не надо царствовать. Сложными, косвенными путями мы восстанавливаем, о чем говорилось. Александр требовал, чтобы отец оставался цел и невредим. Панин отвечал, что для его проекта тоже необходимо, чтобы Павла не убивали: изолировать, объявить стране, что государь болен, и регент — Александр. Для регентского же правления требуются твердые правила, которыми оно регулируется. Но такие правила, в сущности, являются конституцией! Юный Александр столько раз говорил о своем уважении к английской, швейцарской, шведской и другим надежным формам государственного устройства… Итак, Панин первый решился произнести слова «заговор», «регентство» и прочее. Вскоре в тайну посвящается еще несколько важных персон. Иван Матвеевич? Кажется, знал, потому что был очень близок к Панину…

Царь отзывается однажды о Панине: «Он римлянин, я его знаю; милость или немилость моя не слишком на него действуют». Отзыв лестный — римские добродетели уважаются. Но к тем патрициям, которым была безразлична милость или немилость повелителя, вскоре обычно являлся центурион, вестник смерти, изредка — изгнания. Панин не стал подписывать один бессмысленный документ, присланный Павлом; Иван Матвеевич едва удержал своего шефа от резкого ответа императору. Вскоре Панин получает приказ об отставке, но не может отменить назначенного накануне обеда с иностранными послами.

«Это ему все равно, он римлянин, — повторил Павел, — он не задумался даже угощать обедом в самый день своей отставки». Через три дня из Петербурга был выдворен единственный участник заговора, действительно хотевший сохранить жизнь Павлу. Дело перешло в руки генерала Палена, любившего повторять, что «яичницу не поджарить, не разбив яиц».

Люди Папина отныне — под большим подозрением.

«Я расстроен, — жалуется Муравьев, — лишившись единственного человека, который привлекал меня к службе. Я некоторым образом лишился способности размышлять, и потому неудивительно, что не умею выражаться».

В этом же «симпатическом» письме, ушедшем в Лондон к Воронцову, Иван Матвеевич рассказывает, что изгнанный из Москвы Панин-поблагодарил тетку за благодеяния, которые она ему оказывает. Послание к тетке скопировали для Павла, который решил: «тетка» — зашифрованное слово «царь», а благодеяния — преследования. Тут великий интриган Ростопчин поднес царю выдержку из другого письма, где говорилось, что Панин — «милый Цинциннат». Опять — римская тема! Цинциннат — воин, государственный деятель, который удаляется от власти, чтобы заниматься хозяйством, но возвращается, когда стране грозит неприятель, и, победив, уходит снова. Павла убедили, будто это сам опальный министр намекает, что без него никак не обойдутся… Невзирая на 23 века, разделявшие того и другого Цинцинната, последнего высылают из Москвы и запирают в деревне. Однако Иван Муравьев показал себя тут верным другом. Был найден автор письма, близкий к Панину чиновник Приклонский, которого сумели доставить ко двору, и он объяснил царю, что к чему. Если бы Ростопчин взял верх в этой интриге, Муравьев бы погиб. Но царь, поняв, что римское имя упомянул в письме вовсе не Панин, с треском и позором выгнал графа Федора Ростопчина со всех должностей, так что в коллегии иностранных дел не осталось ни первого, ни второго. Муравьев служит «без начальства», и неизвестно, что бы еще с ним произошло, если бы не начался март 1801 года.

«Когда составлялся заговор, Иван Матвеевич тоже получил было от кого-то из заговорщиков приглашение принять в нем участие и отказался».

Так представляли дело дети Ивана Матвеевича. Но мы усомнимся. Судя по воспоминаниям Матвея Ивановича, он позже узнал подробности заговора от разных свидетелей, но меньше всего — от родителей; отец, видно, от этой темы уклонялся и знал куда больше, чем поведал детям.

Возможно, он и в самом деле не захотел участвовать в финале заговора, так как в столице отсутствовал его шеф и покровитель Никита Панин. Но, заметим, Иван Матвеевич не отрицает, что о заговоре знал. Да кто же не знал? Сотни людей в гвардии, государственных учреждениях слышали или догадывались (точно так будет и в 1825 году!). Приятель Муравьева, будущий сосед по полтавским имениям сенатор Трощинский, — тот самый, который прежде боялся, «что скажет Зубов» — уже набросал «панинский» манифест: государь по болезни берет в соправители великого князя Александра. По-видимому, именно эту бумагу заговорщики предложат подписать Павлу за несколько минут до удушения…

«На тот свет идтить — не котомки шить», — последняя историческая фраза Павла I (не считая препирательств с ворвавшимися убийцами). Царь закончил ею свою беседу с генералом Кутузовым вечером 11 марта 1801 года. Беседа была о смерти. Павел предчувствовал. Кутузов знал. После разговора царь отправился к себе — «на тот свет идтить», а Кутузов пошел играть в карты с генералом Кологривовым, который сохранял верность императору. Ночью, посреди партии, Кутузов открыл часы, понял, что дело сделано, и объявил Кологривова арестованным.

Когда ночью во дворце начался шум, один «гатчинский пьяница», капитан Михайлов, вывел солдат из караульни. Поднявшись по парадной лестнице, он увидел графа Николая Зубова, крикнувшего: «Капитанина, куда лезешь?» — «Спасать государя», — ответил Михайлов. Граф дал ему пощечину и скомандовал: «Направо кругом!» Михайлов повиновался.

Капитанина мог бы вдруг изменить ход событий — и заговорщиков хватают, Павел сажает в крепость наследника Александра; и был бы совсем не тот 1801-й, а может, и еще ряд совсем не тех лет… Но удача не оставила заговорщиков, она просто преследовала их. Нужные люди явились в нужное время и место; дверь, через которую Павел мог бы ускользнуть, он сам же велел забить; войска, способные его защитить, остались на местах…

Екатерина II посылает из царства мертвых семь смертей, но ни одна не может подобраться к Павлу. Наконец является «белая смерть необычайного росту», которая приводит Павла на офицерском шарфе… «Екатерина отдает Павла Фридриху II Прусскому погонщиком лошадей — в суконном колпаке, за поясом кнут. Суворов, видя это, кричит: „Помилуй бог, как хорошо!“»

Так заканчивается упомянутый «Разговор в царство мертвых». Рослая белая смерть — Николай Зубов, который остановил «капитанину». Офицерский шарф — одно из орудий убийства, вместе с табакеркой, которой царя били в висок… Кажется, сами заговорщики не сумели бы сказать точно, кто нанес последний удар: в темноте били, душили, «стоявшие сзади напирали на передних, многие, стоявшие ближе, таким образом повалились на борющихся».

Матвей Муравьев (о себе в третьем лице): «12 марта 1801 года утром, после чаю, он подошел к окну и вдруг спрашивает у своей матери: — „Разве сегодня пасха?“ — „Нет, что ты?“ — „Да что же вон солдаты на улице христосуются?“

Оказалось, солдаты поздравляли друг друга с воцарением Александра I».

Державин сочинил стихи с намеком:

Умолк рев Норда сиповатый,

Закрылся грозный страшный взгляд…

Управляющий цензурой согласился пропустить эти стихи в печать только в том случае, если рядом с ними будут помещены другие, недавние, стихи Державина, восторженно воспевавшие Павла.

«Матвей Иванович был с матерью на поклонении праху покойного императора. Он помнил, что гроб был поставлен очень высоко, так что лица никто не видел».

Говорили, что реставратор, вызванный для приведения тела в более или менее пристойный вид, сошел с ума…

Хочется услышать, но почти не слышно разговора восьмилетнего Матвея с пятилетним Сергеем: царь Павел был зол и плох, папенька боялся, но и убийцы ужасны, но и Александр хорош… Сын ходил ко гробу с матерью, а не с отцом. Потому, наверное, что Иван Матвеевич — государственный человек — нужен во дворце. Новый царь, слишком обязанный отцеубийцам, радостно выискивает вокруг себя тех, кто непосредственно не участвовал в заговоре. Не участвовал Иван Муравьев — давний «кавалер», у которого сохранилась пачка писем наследника: опять — «счастливчик Муравьев»; поскольку же один из первых указов Александра разрешал унаследовать фамилию Апостол — счастливчик Муравьев-Апостол. «Мы спросили об NN, которого с жаром защищал Апостол его Муравьев» — такие шуточки в те дни начинаются и еще не скоро прекратятся.

Иван Муравьев-Апостол — Семену Воронцову в Лондон: С. Петербург (6)18 апреля 1801 г.

«Имев честь писать к вашему сиятельству в те дни, когда я чувствовал потребность поделиться моею скорбью и сокрушением, берусь за перо и теперь, когда совершенно другие чувства наполняют мою душу и в избытке радости хочу поздравить вас с общим благоденствием Отечества…

Я бы хотел передать вам точное понятие о благополучии, которым все теперь пользуются в России, но эта задача слишком превышает мои силы. Итак, попытаюсь сообщить вам некоторые черты, из которых нельзя составить полного изображения, но по которым вы можете заключить о картине общественного счастия и радости.

По воцарении, одним из первых действий нашего ангела, нашего обожаемого государя, было освобождение невинных жертв, которые целыми тысячами стонали в заточении, сами не зная, за что они были лишены свободы. Замечательнейшим из этих государственных узников был Иловайский, казацкий атаман, тот самый, которого отличала Екатерина II. Я был свидетелем, как этот почтенный старец в первый раз выглянул на свет божий после трехлетнего заключения. Имя божие мешалось в его устах с именем Александра; он просил, чтобы ему дали взглянуть на сына. Сын был уже в его объятиях, но он не мог его распознать: до такой степени горе обезобразило этого замечательного молодого человека, который также в течение трех лет сидел в тюрьме, не подозревая, что только одна стена отделяла его от того каземата, где томился несчастный его отец. Вообразите себе, что подобных сцен, какая произошла с Иловайским, насчитывалось до 15 тысяч по всему пространству России, и ваше сиятельство составите себе понятие, что такое воцарение Александра.

Вот несколько подлинных анекдотов, его (Александра) изображающих.

Он запретил через полицию выходить из экипажей при встрече с ним. Один офицер, желая поближе взглянуть на него, нарушил это распоряжение. Государь приблизился к нему и сказал: „Я вас просил не выходить из экипажа“.

Фраки и круглые шляпы появились с первых же дней нового царствования. Военный губернатор, в видах охранения военной выправки, вошел к государю с докладом, не прикажет ли сделать распоряжение относительно одежды офицеров. „Ах, боже мой! — отвечал государь. — Пусть их ходят как хотят, мне еще легче будет распознать порядочного человека от дряни“.

Г-н Трощинский представил к подписанию милостивый манифест, начинавшийся известными словами: „По сродному нам к верноподданным нашим милосердию“, и пр. Император зачеркнул эти слова, сказав: „Пусть народ это думает и говорит, а не нам этим хвастаться“.

Другой раз тот же Трощинский принес указ Сенату с обыкновенным началом: „Указ нашему Сенату“. — „Как, — сказал с удивлением государь, — нашему Сенату! Сенат есть священное хранилище законов; он учрежден, чтобы нас просвещать. Сенат не наш: он Сенат империи“. И с этого времени стали писать в заглавии: „Указ Правительствующему Сенату“.

Г-н Ламб, заведующий военною частью, возражая однажды против какого-то распоряжения, сказал: „Извините меня, государь, если я скажу, что это дело не так“… „Ах, мой друг, — сказал император, обняв его, — пожалуй, говори мне чаще не так. А то ведь нас балуют“.

Я бы не кончил, если бы стал записывать вам подобного рода анекдоты нынешнего восхитительного царствования…

Граф Панин, работая с государем в его кабинете, с каждым днем все более удивляется его мудрости, рассудительности, необыкновенной толковитости. Ваше сиятельство будете довольны, узнав, что этот почтенный человек пользуется у государя уважением и доверенностью, которые столь соответствуют его заслугам…»

Прекрасное письмо, идиллическое письмо. Ничто больше не угрожает счастью отечества и новым успехам члена коллегии иностранных дел. Трудно догадаться и, кажется, сам Иван Матвеевич еще не понимает, что в письме своем коснулся по крайней мере двух опасных, зловещих механизмов, которые уже пришли в движение.

Фразы: «Сенат не наш», «Говорите мне чаще не так» — заключают в себе, между прочим, следующую мысль: столь добрый и хороший государь лучше, чем парламент, конституция и прочее. По крайней мере, не надо торопиться. Может быть, когда-нибудь…

В первые дни после переворота были, кажется, важные разговоры о конституции. Пален и другие напомнили Александру про его старые планы — ограничить самодержавие, чтобы не было больше Павлов. Говорили, будто командир Преображенского полка Талызин убедил молодого царя ни за что не соглашаться на эти уговоры, за что вскоре и поплатился жизнью…

Как бы то ни было, принимать конституцию из рук заговорщиков царь не хотел; скорее уж — разогнать их из столицы под разными предлогами и затем, не торопясь, заняться этим вопросом. Когда возвращается из ссылки Никита Панин, Александр обнимает его и произносит со слезами: «Увы, события повернулись не так, как мы предполагали». То есть хотели ареста Павла, регентства, и тогда имел бы смысл «устав», конституция…

Тут был фактически произнесен приговор тем, кто по инерции и сейчас желает устава… Их дела неважные, они неприятны.

Но внешне все благопристойно; Александр милостив к Панину и его друзьям, Никита Петрович летом 1801 года — во главе русской дипломатии. Однако, делясь этим радостным известием с общим другом Воронцовым, Иван Матвеевич не догадывается, что льет кислоту на рану. Пока Павел I грозил всем, Панин и лондонский посол — друзья по несчастью и обмениваются «невидимыми» письмами. Но после грозы Воронцов ревнует, не хочет подчиняться ни Панину, ни его людям — чует издали, что царь ждет повода их отдалить, и конечно же повод найдется…

Летом 1801 года Иван Муравьев-Апостол, «в жару, по пескам, преодолевая апатию прусских почтальонов», мчится в Вену, затем в Берлин с посланиями императора и его матери к австрийскому и прусскому двору. В письмах сообщается о происшедших в стране переменах и начале нового царствования. Навстречу все время попадаются кареты дворянских семейств, возвращающихся на родину из «павловских бегов». Своему начальнику, Панину, Иван Матвеевич регулярно посылает донесения, в том числе одно — невидимыми чернилами, что «первый консул (то есть Бонапарт) теряет в Париже влияние и вот-вот будет свергнут». Торопится Иван Матвеевич… Однако в Вене, оказывается, легче узнать петербургские тайны, чем европейские, и 23 августа Панину отправляется «частное и совершенно секретное» послание через посредство вернейшего курьера (того самого чиновника Приклонского, который полгода назад раскрыл истину с «милым Цинциннатом»). Муравьев-Апостол предупреждает шефа, что против него — обширный заговор, надеется, что «интрига бессильна при ангельском характере нашего государя», но беспокоится, и это беспокойство открывает нам лучшие свойства Ивана Матвеевича. Ведь, к сожалению, почти весь его архив пропал, бумаги детей были сожжены после 14 декабря, по дипломатическим же депешам человека почти не видно, и поэтому особенно ценно, когда сквозь мглу, обволакивающую историю семьи Муравьевых, проскальзывают живые черты и эпизоды.

«Я знаю Вас, — пишет Муравьев-Апостол Панину. — Вы способны противиться урагану, ненастью. Но способны ли Вы перенести низкие интриги? Сильный безупречной совестью, целиком преданный делу, верный подданный и пламенный радетель за благо отечества, Вы всегда пойдете прямо к цели, с поднятой головой, пренебрегая или презирая те маленькие предосторожности, без которых невозможно долго шагать по скользкому паркету царских дворцов».

Про Ивана Матвеевича враги говорят, что он «преданная Панину душа»: «Я не сержусь на это определение, но они добавляют, что я ваше создание, и это меня сердит, так как я не являюсь чьим-либо созданием, кроме создателя».

В конце письма: «Дорогой и восхитительный Цинциннатус! Не отказывайтесь от услуги, которую я Вам делаю, и знайте, что Ваше несогласие будет для меня немалым огорчением».

Письмо не помогло. Муравьев видел только часть интриги. Он не мог даже вообразить, что в это самое время Семен Воронцов, получив панинское «невидимое» письмо, перешлет его Александру I, а в том письме — нелестные слова о характере и способностях молодого императора.

Осенью 1801-го Панин подает в отставку; вскоре ему запрещают въезд в столицы, берут под надзор, и опала эта продлится дольше всех других — 36 лет, до самой смерти этого деятеля в 1837 году. Многое здесь таинственно, предательство Воронцова — скорее повод; причина, видимо, в неприятных царю воспоминаниях о потаенных беседах в дворцовых подземельях, бане, где было произнесено и повторено — «конституция», «регентство».

Царю не доложили, насколько Иван Матвеевич был посвящен в предысторию 11 марта, но кому же не видна столь близкая его дружба с Паниным?

Правда, мы ничего не знаем о продолжении той дружбы. Поздних писем Ивана Матвеевича в обширном панинском архиве нет. Если отношения прервались, то по чьей инициативе? Неужели Иван Матвеевич для карьеры избегает человека, которому так предан? Но никто никогда его в том не обвинял…

Пока же Муравьев-Апостол и сам не знает, не началась ли его опала? Как и в начале прежнего царствования, нужно ехать, чтобы представлять Россию в иностранной столице.

Вся семья — Анна Семеновна, четыре девочки и два мальчика — отправляется за отцом в Мадрид, через Европу, где все громче звучит имя первого консула Французской республики.

«Сергей Муравьев-Апостол… ростом был не очень велик, но довольно толст; чертами лица и в особенности в профиль он так походил на Наполеона I, что этот последний, увидев его раз в Париже в политехнической школе, где он воспитывался, сказал одному из приближенных: „Кто скажет, что это не мой сын!“» (из воспоминаний Софьи Капнист, доброй знакомой и соседки Муравьевых).

Наполеон рос быстрее, чем дети. Когда родился Матвей, он был еще простым артиллерийским офицером. При появлении Сергея — уже генерал, главнокомандующий в Италии. Пока жили в Гамбурге — повоевал в Египте и сделался первым консулом во Франции. Стоило мальчикам оказаться в Париже — и они попадают на коронацию императора Наполеона I.

И опять — двойной счет, от которого никак не убежать… Отец находит, что Мадрид — захолустье, где детей по-настоящему «не образовать», и жену с детьми через Пиренеи отправляет в лучшие парижские пансионы. Уже в Париже появляется на свет седьмое дитя — Ипполит, с которым отец не скоро познакомится. Сам остается в Мадриде, где успешно настраивает испанского короля и министров против Наполеона. Бороться с Францией для Ивана Матвеевича — старая привычка.

Итак, Наполеон — враг, узурпатор, вскоре начнется с ним новая война, и русско-австрийская армия проиграет Аустерлицкое сражение… «Никогда не забуду, — вспоминает Иван Матвеевич, — что в то самое время, как только начинал составляться новый двор Царю-Тигру (тогда еще под названием первого консула), случилось мне повстречаться с Касти, сочинителем поэмы „Говорящие животные“, с которым я был довольно коротко знаком. „Животные заговорили!“— сказал я ему, а он мне в ответ: „И сколько животных, чтобы служить одному!“»

Анна Семеновна — Ивану Матвеевичу. Из Парижа в Москву. Письмо № 65:

«Дорогой друг… Катерина Федоровна Муравьева упрекает меня за то, что остаюсь за границей, и пишет, что в Москве учителя не хуже, чем в Париже, и что скоро все поверят, будто ты сам не хочешь нашего возвращения, и таким образом я невольно поврежу твоей репутации. Однако разве не ясно, что я здесь не по своей воле? Меня связывают большие долги, обучение детей, пансион, больные ноги Матвея…»

Архив Октябрьской революции в Москве на Пироговской улице. Первые листки в толстой пачке из 56 писем, регулярно, с порядковым номером, отправлявшихся из Парижа в Москву, — чудом уцелевшая и неизучавшаяся часть архива Ивана Матвеевича… Номер на письмах ставился для того, чтобы адресат знал, сколько посланий затерялось по дороге, и кажется, доходило одно письмо из четырех (после № 65 сохранилось № 69, потом — № 73): война между Францией и Россией, пожалуй, не самое благоприятное условие для бесперебойной почтовой связи между этими державами… Те же самые обстоятельства, что тормозили переписку, переместили, как видим, Ивана Матвеевича из Мадрида на родину. Наполеон слишком грозен и победоносен, чтобы испанский двор смел интриговать против него. Франции не нравится активный русский посол за Пиренеями — Ивану Матвеевичу приходится уехать; он выполнил долг, в Петербурге должны одобрять его дипломатию; возвращаясь, он, кажется, ждет наград, повышения. И вот старший Муравьев-Апостол в Москве, на Никитской. Катерина Федоровна Муравьева выговаривает Ивану Матвеевичу и пишет в Париж его супруге, что негоже обучать детей на вражеской территории, а сыновьям хозяйки, десятилетнему Никите и четырехлетнему Александру, очень любопытно, как там поживают в бонапартовом логове троюродные братья Матюша, Сережа и девочки…

Нас тоже очень интересует Анна Семеновна Муравьева-Апостол и семеро ее детей, пачка же старинных писем на французском языке из Архива Октябрьской революции вполне способна удовлетворить любопытство…

Прочитав писем десять, привыкаем к их ритму, структуре и уж уверены, что 11-е, 25-е, 50-е послание начнется, скорее всего, с упреков рассеянному и ленивому Ивану Матвеевичу — редко пишет, на вопросы не отвечает, номеров на письмах не выставляет… Затем неизменная вторая часть всякого письма: денег нет, долги растут — что делать? Наконец — дети. Странно и даже страшновато читать милые подробности, смешные эпизоды, материнские опасения — а мы уже все наперед знаем, какими станут, что испытают, сколько проживут.

Письма из далеких старых лет — из первых томов «Войны и мира»…

О трех младших Анна Семеновна пишет маловато, уверенная, что отца пока что они не очень интересуют.

Крохотный Ипполит… У этого — особые права: самый юный, незнакомый отцу, но все же сын — третий продолжатель фамилии.

«Ипполит единственный из всех нас, кто делает все, что хочет», «Ипполит начинает интересоваться своим папа».

Анна Семеновна энергично, твердо, разумно управляет маленьким шумным государством (только изредка намекает на собственные болезни — «кровь горлом», — не думая и не гадая, что стоит на пороге смерти, и вспомнив о ней только однажды: «Если я увижу детей несчастными, то умру от горя!»).

Едва ли не в каждом письме отдается должное ее первой помощнице во всех делах, почти что второй матери для малышей, старшей дочери — Лизе (или Элизе).

Анна Семеновна однажды замечает, что «Элиза вообще самая необыкновенная девушка, которую она когда-либо знала»; в ту пору, пожалуй, только одну особу находили красивее Лизы Муравьевой-Апостол — Екатерину Муравьеву-Апостол, вторую дочь, которую мать ценит как личность не столь высоко, но «хороша так, что дальше уж некуда, и где ни появляется, все восхищаются». Между двумя красавицами и тремя малышами — двое мальчиков, которые большей частью находятся вне дома. 10 августа 1806 года, через 9 месяцев после Аустерлица и за 10 месяцев до Тильзита, сквозь воюющие армии, прорывается письмецо № 79: «Сегодня большой день, мальчики возвращаются в пансион», — то есть кончились каникулы. В связи с таким событием сыновьям разрешено самим написать отцу, и перед нами самые ранние из писем Матвея и Сергея, — конечно, по-французски.

13-летний Матвей: «Дорогой папа, сегодня я возвращаюсь. Я очень огорчен тем, что не получил награды, но я надеюсь, что награда будет возвращена в течение этого полугодия. Мама давала обед моему профессору, который обещал ей хорошенько за мной смотреть».

Чуть ниже корявый почерк десятилетнего Сергея: «Дорогой папа, я обнимаю тебя от глубины души. Я бы хотел иметь маленькое письмецо от тебя (к этому месту примечание матери: „Того же требует Матвей“). Ты еще мне никогда не писал. В этом году я иду на третий курс вместе с братом. Я обещал тебе хорошо работать. До свидания, дорогой папа, я тебя обнимаю от всего сердца». Подпись «Serge».

Младший тремя годами Сергей, как видно, по успехам догоняет старшего…

В парижские годы происходят постепенные перемены в старшинстве: Сергей, впервые обогнавший брата, незаметно становится «лидером», чье превосходство все более признает добродушный, склонный к сердечной меланхолии Матвей.

Пансионат господина Хикса — заведение первоклассное и весьма независимое.

Дети переходят из класса в класс под гром наполеоновских побед.

Двойной счет: «Наполеон — изверг»

«Мы все Глядим в Наполеоны…»

Замечают, что Сергей Муравьев похож на Наполеона, Пестель похож на Наполеона, пушкинский Германн «профилем напоминал Наполеона». Но — странное дело — никто не найдет, будто Муравьев похож на Пестеля.

Время было такое, что Наполеона искали в лицах и характерах — и конечно же находили! Может быть, даже в мирном, трезвом человеке Наполеон тогда рождал невольное восхищение: каждый мечтает одолеть судьбу, подчинить обстоятельства — свою скромную судьбу, свои обыкновенные обстоятельства. Но нет, не выходит… Грустно и скучно! И вдруг обыкновенный артиллерийский офицер, вроде бы одолевший, подчинивший миры, армии, стихии. Значит, можно надеяться, мечтать всякому… Но когда один из учеников господина Хикса задевает насмешкою Россию, Сергей кидается в бой, и враг отступает. Директор, как может, сглаживает противоречия: знатные русские ученики, дети известного дипломата, поднимают репутацию заведения, не говоря уже о 3500 ливрах (около полутора тысяч рублей) — годовой плате за двоих мальчиков.

Будто с другой планеты, от одного из Муравьевых приходит весть, которую жена пересказывает мужу по-русски: «Старики не припомнят такого недостатку». Парижские долги растут, Анна Семеновна выдает векселя десяткам людей, даже слугам, и взывает к мужу: «Мой дорогой, продай пожалуйста земли и пришли поскорее денег». Между тем подарок кузена Апостола — полтавская деревня Бакумовка и 500 душ — почти растрачен… Заканчивая послание, жена пишет Ивану Матвеевичу: «Кажется, мой друг, наше счастье минуло». Больше по почте ни слова о самом главном семейном событии — опале…

«Когда составлялся заговор, Иван Матвеевич… отказался: потом участники заговора сумели восстановить Александра I против Ивана Матвеевича, который так никогда и не пользовался его милостью».

Так рассказывал Матвей Муравьев. А вот запись Александра Сергеевича Пушкина:

«Дмитриев предлагал имп. Александру Муравьева в сенаторы. Царь отказал начисто и, помолчав, объяснил на то причину. Он был в заговоре Палена. Пален заставил Муравьева писать конституцию, а между тем произошло дело 11 марта. Муравьев хвастался впоследствии времени, что он будто бы не иначе соглашался на революцию, как с тем, чтобы наследник подписал хартию. Вздор. — План был начертан Рибасом и Паниным. Первый отстал, раскаясь и будучи осыпан милостями Павла. — Падение Панина произошло от того, что он сказал что всё произошло по его плану. Слова сии были доведены до государыни Марии Федоровны — и Панин был удален. (Слышал от Дмитриева)».