2 января

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2 января

Рылеев с товарищами восстал за свободу, потерпел поражение, будет казнен.

Петербург. 1825 г.

«Я мог действовать трояким образом — на Киев, на Белую Церковь… к Житомиру. Из сих трех планов я склонялся более на последний и первый…».

Но 2 января утром склонились ко второму — Белая Церковь. В 9 часов утра полк выступил из Мотовиловки и двинулся по дороге, которая через деревню Марьяновну ведет к деревне Пологам, что в 12 верстах от Белой Церкви: Муравьев надеялся соединиться с квартировавшим там 17-м егерским полком. Семь часов марша — семь часов надежды. В 4 часа пополудни заняли деревню Пологи, но от 17-го егерского — никаких известий. Тогда Сергей Иванович поручает самому храброму — Ивану Сухинову разведать, где находится этот полк и чего можно от него ожидать? Ведь он единственный, давший о себе хоть какую-то весть.

Но черниговцы не знают, что, пока они дневали в Мотовиловке и шли дальше, 17-й полк вывели из Белой Церкви и свой человек среди егерей — Вадковский уже под арестом.

Марьяновка, Пологи, Белая Церковь…

Старые «лоции» напоминают, что «местечко Белая Церковь стоит на обширной равнине по обеим сторонам реки Роси и ручья Ротка, в нее впадающего, в самой середине Васильковского уезда, в 81 версте от Киева». Насколько тайному советнику Фундуклею не правились жители и строения Василькова, настолько он снисходителен к Белой Церкви, «лучшему местечку в центре губернии».

«Статистическое описание» прозрачно намекает, что местечко процветает благодаря попечению графини Браницкой, в то время как Васильков предоставлен самому себе. В конце екатерининского царствования, когда появился на свет Сергей Муравьев-Апостол, графиня Браницкая еще была поверенной интимных тайн императрицы, помогала выбору невест для великих князей — Александра и Константина… 30 лет спустя графиня по-прежнему полна энергии и предприимчивости, хотя и обращенной на предметы менее возвышенные. О владелице 97 тысяч душ и знаменитого имения Александрия у Белой Церкви сохранилось такое воспоминание:

Старую графиню Браницкую спрашивали, сколько у нее капиталов. «Точно не знаю, — отвечала племянница Потемкина, — а кажись 28 миллионов будет».

Как только переодетые жандармы, бродившие по полям, узнали, что полк берет путь на Белую Церковь, как только крестьяне увидели солдат, в боевом порядке движущихся на Белую Церковь, как только генерал Рот, а затем его начальство, узнает об этом, мигом появляется нужное слово — грабеж: Сергей Муравьев будто бы идет захватить несметные сокровища Александрийского имения…

Браницкая и ее гайдуки, разумеется, не сомневаются, что их будут грабить. Верные властям, командиры дивизий и полков, толкуя, размышляя, постепенно склоняются к той же версии, ибо хотят в нее верить. Иначе нехорошо: ведь немалая разница — идти громить мародеров или усмирять революцию.

Лишь генерал историк Михайловский-Данилевский посмотрит глубже:

«Если бы Муравьев действовал решительнее, то он мог бы прийти в Белую Церковь, где находились несметные сокровища графини Браницкой и где его ожидали, чтобы с ним соединиться, четыре тысячи человек, недовольных своим положением. Это были большею частью старинные малороссийские казаки, которых Браницкая укрепила за собой несправедливым образом».

Но о том Муравьев не думал, в мыслях только — где 17-й полк, где другие части?

Подступают сумерки 2 января, кругом — сжимающаяся пустота, никаких известий ни с одной из трех дорог.

С каждым часом дух падает. Позже вспомнят:

Матвей Иванович: «2 генваря я был очень печален, потому что я предчувствовал, чем все это кончится».

Бестужев-Рюмин: «Настроение начало падать… После четырех дней перехода, подобного похоронной процессии…»

Матвей Муравьев: «Бестужев говорил, что не надо отчаиваться и что если возмущение Черниговского полка не удастся, то надобно будет скрыться в лесах и ехать в Петербург, чтобы посягнуть на жизнь государя Николая Павловича. Я ему тут же объявил при брате моем Сергее, что я этого никогда не сделаю…»

Уходят офицеры — Петин, Маевский, Сизиневский. К ночи остаются только братья Муравьевы, Быстрицкий да те четверо, кто начали — Щепилло, Сухинов, Кузьмин, Соловьев.

Солдаты все видят. По соседним усадьбам бродят небольшие группки, решившие погулять, распить задаром водку в корчмах, поживиться.

Неподалеку, однако, гуляют и грабят жителей представители противной стороны во главе с поручиком князем Коребут-Воронецким.

Но это — в стороне. Зимняя вьюга, потом туман. А на квартирах в деревне Пологи 2 января около тысячи черниговских солдат ждут, что скажет сам подполковник…

«Пологи село, лежащее среди обширной и плодородной белоцерковской равнины, при ручейке, летом пересыхающем. Жителей обоего пола: православных 1142, католиков 163. Деревянная церковь, построенная в 1790 году».

Ночью со 2 на 3 января несколько гусаров подъезжают в Пологах к самым часовым. Часовые хотели стрелять, и гусары скрылись. Однако один гусарский офицер высокого роста и довольно плотный, подъехав на близкое расстояние к одному из постов, начал разговаривать с солдатами, хвалил их решительность, одобрял восстание и обещал помощь. Узнав об этом, офицеры Черниговского полка решили (или сделали вид, что решили), будто приезжавший офицер был командир Ахтырского полка Артамон Муравьев, и радовались нечаянной помощи от человека, на которого перестали рассчитывать. Позже решили, однако, что это была вражеская хитрость и что гусарам нужно было только узнать расположение и дух черниговских солдат, так как еще до рассвета все они скрылись.

Из записок Горбачевского можно понять, что Муравьев-Апостол представил этот эпизод как хорошую примету, предвестие скорой встречи со своими…

Пока же снова вопрос: куда идти? Первое движение — на Киев — не состоялось; Белая Церковь безнадежна; остается Житомир, близ которого ждут, ничего не понимая, Соединенные славяне; и где-то совсем близко конная артиллерия, в которой служит свой человек — капитан Пыхачев.

«Пехотные солдаты, — замечает мемуарист, — смотрят на орудия с некоторым благоговением и ожидают от них сверхъестественной помощи».

Лишь бы кончилась проклятая пустота. За шесть дней — ни одного другого полка на горизонте. Любая встреча с любой частью: в своих ведь стрелять никто не будет…

Первой армией командует престарелый генерал-фельдмаршал Сакен. Но фактически бразды правления в руках его начальника штаба генерала Толя. Он только что прибыл из Петербурга в Могилев: единственный человек, успевший на два мятежа — северный и южный. Две недели назад допрашивал в Зимнем дворце Рылеева, а теперь сдвигает вокруг Василькова и Белой Церкви два громадных корпуса — третий, генерала Рота, и четвертый, генерала Щербатова, а в каждом корпусе — три пехотные и одна гусарская дивизии, а в каждой дивизии — по шесть полков и по артиллерийской бригаде.

Николай I — Константину:

«Насколько я имел случай быть довольным Ротом, настолько Щербатов, мне кажется, держался как баба. Наш старый Сакен даже заболел от этого, тем более что Щербатов позволил себе писать более чем непочтительно, за что и призван к порядку. Пора бы этим скандалам прекратиться!»

Генерал Толь — командованию 4-го корпуса:

«Отдаленность, в которой мы находимся от вас, не позволяет мне давать вам подробные наставления и потому предоставляю совершенно вашему благоразумию употребить все те средства, которые клониться могут к скорейшему прекращению беспорядков…

Я еще повторяю, что сила оружия должна быть употреблена без всяких переговоров: происшествие 14-го числа в Петербурге, коему я был свидетель, лучшим служит для нас примером».

В Публичной библиотеке в Ленинграде хранится евангелие издания 1819 года в переплете, оклеенном темно-красной бумагой. Мачеха, Прасковья Васильевна Муравьева-Апостол, пошлет его в Петропавловскую крепость Матвею Ивановичу. На чистых страницах — заметки на французском языке рукою заключенного. Сто лет спустя заметки эти уж почти совсем стерлись и выцвели; специалистам удалось их разобрать лишь после многих часов, затраченных на восстановление текста.

На одной из страниц — хронологические записи:

«24 декабря 1825 года.

25 декабря (пятница). Мы приезжаем в Житомир.

26 (суббота). У Александра Муравьева в Троянове.

27 (воскресенье). В Любаре. У Артамона Муравьева.

28 (понедельник). В Троянове — Гебель. Я неповинен, как и Сергей, в этом ужасном происшествии!!

29 (вторник). В Ковалевке.

30 (среда). В Василькове.

31 (четверг). Ипполит приезжает в Васильков и решается остаться с нами, вопреки моим уговорам. Мы отправляемся в Мотовиловку.

1 января 1826 г. (пятница). Мы провели день в Мотовиловке.

2 января (суббота). Мы ночуем в Пологах. Вечером у меня продолжительный разговор с Ипполитом о судьбе человека».

Всего неделя прошла с тех пор, как Сергей сидел за рождественским столом у генерала Рота. Другая эра, другой год. И вот — продолжительный разговор с Ипполитом.

Нельзя ли услышать из него хоть несколько слов?

Кажется, их можно найти на страницах того же тюремного евангелия.

Что же такое, наконец, жизнь, чтобы стоило ее оплакивать?

День за днем и час за часом…

Что один приносит нам, то отнимает другой…

Отдых, труд… болезнь и немного мечты…

Чуть ниже:

«Самыми сладостными мгновениями своей жизни я обязан дружбе, которую питаю к родным».

«Хороший день всегда производит на меня сильное впечатление — тогда я начинаю сомневаться в существовании зла, — все в природе полно такой гармонии. Как прекрасна весна в саду в Хомутце во время цветения плодовых деревьев! Но эти радости души требуют участия другого существа — и когда привык жить в другом, и когда его уже нет…

Я всегда завидовал смерти Сократа; я убежден, что в последнее мгновение душа начинает постигать то, что раньше было от нее скрыто.

Когда находишься между возможностью сохранить жизнь и позором, то это напоминает, что надо собраться в путь, — даже для тех, кто нас все еще любит…

Единственное благо побежденных — не надеяться ни на какое спасение…»

Мы едва различаем Ипполита после его эффектного появления на Васильковской площади, после клятвы с Кузьминым, когда были отпущены почтовые лошади. Осторожно переводя тюремные записи старшего брата на вольный еще язык 2 января, помня о настроениях Матвея до и во время восстания («Что делать?» — «Оставить нас…»), мы угадываем примерно такой разговор с Ипполитом.

Дело проиграно, гибель, вероятно, близка. Во всяком случае, благо — ни на что не надеяться. Но накануне гибели «душа постигает сокрытое». И если так, то, может быть, именно в эти несчастные часы судьба или бог, в которого верит Матвей, дарят им высшее, но короткое счастье: братья вместе, чего не было много лет, близки, как никогда. Появление Ипполита — судьба! Судьба все, что будет завтра. Жизнь не стоит оплакивать. Но «прекрасная вещь» — найти свое назначение, как бы печально оно ни было. Все трое его нашли, — значит, вечер 2 января прекрасен. Брат Сергей счастлив, вчера в Мотовиловке говорил о счастливейших минутах. Матвею хуже, труднее. Он не может так, как Сергей, отдаться делу, восстанию; он думает и говорит о «сладости дружбы», о другом существе. Конечно, в тот вечер говорили о Хомутце; и, наверное, Матвей рассказывает Ипполиту о своей любви (в другой эре, месяц назад!). «Жить в другом» — все же подарок судьбы.

Еще запись Матвея: «Как бы я был счастлив умереть вблизи своих — окруженный друзьями. Я не боялся бы смерти, ибо я всегда уповал на бога. Душа моя будет с ними, ибо она их любила».

Матвей боится только одного и, наверное, сходится в том с Ипполитом: боится остаться один; если братья погибнут — он один.

Мысли Матвея о самоубийстве знает Сергей, знает Бестужев-Рюмин. Клятва не убивать себя была взята еще два года назад и повторена на днях. Но Ипполит, наверное, говорил или думал в тот вечер о своей смерти, Разговор с братом, должно быть, связан с тем, что он сделает всего через несколько часов, в чем клялся Кузьмину; победить или умереть. Не зная даже ясно, что это такое — победа, смерть, такие люди порою чувствуют нечто большее; так же как Ромео и Джульетта знали о любви такое, что позабыли бы лет через десять и не вспомнили бы даже в самые радостные или тревожные минуты… Не стоит спорить и сравнивать мудрость в 20 и 40 лет: они разные, и только избранным иногда удается сохранить первую, приобретя вторую.

Наверное, Ипполит в ту ночь и не сомневается, что знает наперед приговор судьбы: только два решения, и в 19 лет трудно переубедить, что есть еще, к примеру, третье — уйти в Сибирь, вернуться оттуда 50-летним человеком…

Но не быть 50-летию и не быть 20-летию.

Плутарх: «Тут кто-то промолвил, что медлить дольше нельзя и надо бежать, и Брут, поднявшись, отозвался: „Вот именно, бежать, и как можно скорее. Но только с помощью рук, а не ног“. Храня вид безмятежный и даже радостный, он простился со всеми по очереди и сказал, что для него было огромною удачей убедиться в искренности каждого из друзей. Судьбу, продолжал Брут, он может упрекать только за жестокость к его отечеству, потому что сам он счастливее своих победителей, — не только был счастливее вчера или позавчера, но и сегодня счастливее: он оставляет по себе славу высокой нравственной доблести, какой победителям ни оружием, ни богатствами не стяжать, ибо никогда не умрет мнение, что людям порочным и несправедливым, которые погубили справедливых и честных, править государством не подобает».

Поговорили, может быть, вздремнули немного, и пришло 3 января.