ГЛАВА 7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 7

Что Пашков человек был незаурядный, в том нет сомненья. Военная косточка, он привык повиноваться, но и от подчиненных не терпел никакого прекословия. Смелый и волевой, он представляется крепким, матерым, способным своим зычным голосом перекричать целую ватагу, а в случае неповиновения или бунта уложить на месте зачинщиков своей саблей.

XVII веку волевых людей не занимать. Но в деятельности того же Никона, Неронова, Аввакума преобладало духовное начало.

Пашков — человек действия в чистом виде. Именно такие могли смирять казачью вольницу и добывать с нею славу и земли русскому царю. Убийство — его профессия, привычное средство достижения цели. В жестокости его нет садизма; есть одно лишь равнодушие к чужой жизни, убеждение, что нет иных законов, кроме волчьих.

Еще в 1650 году якутский воевода Димитрий Францбеков доносил, что «Даурская земля Лены прибыльнее, и против всей Сибири будет… место всем украшено и изобильно».

В 1652 году Пашкову было приказано подготовить двести дощенников для большой экспедиции князя Лобанова-Ростовского в Даурскую землю. Не менее трех тысяч людей и много грузов могла поднять эта речная флотилия.

Энергичный воевода впряг в работу весь Енисейск, изыскал средства, лес, работников и сделал даже сверх того, что было приказано. Он разведал пути в Китай, куда проследовало русское посольство Федора Байкова, потерпевшее неудачу. Пекин лишь недавно захватили маньчжуры и положили начало Циньской династии, правившей Китаем до 1912 года. Еще не весь Китай покорился маньчжурам, но они уже совершали набеги на Приамурье, угоняли в неволю тамошних жителей.

Пашков послал на разведку в Даурию отряд Петра Бекетова. Тому пришлось несладко, но он поставил первые укрепления, а главное, привез «чертежи» рек Хилла, Ингоды, Шилки, разведал более короткий путь в Даурию. Пашков писал в Москву, что для для упрочения русского владычества на Амуре, где геройствовал Ерофей Хабаров, необходимо утвердиться на берегах Шилки.

В 1653 году Хабаров уехал в Москву, а «приказным человеком великой реки Амура новой Даурской земли» оставлен был Онуфрий Степанов, успешно сражавшийся с многотысячным войском богдыхана.

Однако из-за военных действий на западе России большая экспедиция в Даурию не состоялась. Незадолго до приезда Аввакума в Енисейск туда же прибыл новый енисейский воевода Иван Акинфов, который привез Пашкову царский указ самому ехать воеводой в Даурскую землю и привести под государеву руку тамошних князей, собирать ясак, проведывать про серебряную руду, медь и олово, а также — есть ли по Шилке-реке (тогда так называли и Амур) и по иным рекам пашенные места? Уже не в разведывательный набег приказывали идти Афанасию Пашкову с его сыном Еремеем, а создать новую Приамурскую область, которая бы управлялась царскими чиновниками и подчинялась непосредственно Сибирскому приказу в Москве.

Вчера Пашков был всего лишь городовым воеводой, а сегодня стал самовластным правителем громадной территории, равной едва ли не половине Европы. Честь была великая, но и труды предстояли великие, чтобы на деле осуществились честолюбивые планы Пашкова, подкрепленные московским указом.

По указу ему надо было набрать триста человек казаков, что он и сделал. В Тобольске прибрано шестьдесят человек, в Тюмени — пятьдесят, остальные — в Таре, Верхотурье, Березове, Сургуте, Пелыме, Туринске, Красноярске… К тремстам Пашков присоединил в Енисейске человек сто двадцать — на его заставах задерживали людей, бежавших на вольный Амур от кары за участие в якутском и других бунтах. Аввакум считает в отряде шестьсот человек. Видно, Пашков прибирал людей еще и по пути.

Когда эта вольница стала прибывать в Енисейск, город стоном застонал от ее буйства. У Пашкова с Иваном Акинфовым начались нелады, посыпались взаимные обвинения и доносы. «Великий озорник», как называл Пашкова архиепископ Симеон, понуждал стариц енисейского девичьего Рождественского монастыря подписывать донос на нового воеводу не читая. А когда старица Прасковья потребовала прочесть бумагу, он велел взять ее из монастыря, «бил ее по щекам своими руками и пытал ее у себя на дворе». Тогда же он «зазвал попа Якова на судно и бил его на смерть своими руками, и он, поп Яков, от его Афонасьевых побой лежал недель с шесть при смерти — едва ожил».

Аввакум с ужасом наблюдал за хозяйничаньем Пашкова в Енисейске. И не только наблюдал. По природе своей Аввакум не мог стоять в стороне — он пытался воздействовать на воеводу словом («много уговаривал»). Так начался неравный поединок ссыльного протопопа с могучим воеводой; он продолжался много лет, и ни одна сторона не хотела уступить другой… Сперва Пашков, занятый своими делами, с презреньем отмахнулся от Аввакума, умствования которого казались ему полнейшей бессмыслицей.

Надо же было случиться такому — Аввакум «и сам в руки попал» мучителю людей. В будущей главной резиденции Пашкова велено было устроить церковь с двумя приделами «во имя Алексея митрополита да Алексея человека божия» (Алексеями звали и царя с наследником) и еще две церкви. Пришел указ ехать протопопу Аввакуму не на Лену, а с Пашковым. В полку воеводы до этого был всего один черный поп. В грамоте Никон приказал «смирять» Аввакума, что и Пашков и протопоп расценили как «мучить». Положение Аввакума было двусмысленным: с одной стороны, он вроде бы становился полковым попом, а с другой — не снятое запрещение служить лишало его всякого авторитета в глазах Пашкова.

К 18 июля 1656 года на сорок дощенников погрузили пятьдесят пудов пороху, сто пудов свинца, сто ведер вина, восемьдесят четвертей ржаной муки енисейской пахоты, десять четвертей крупы и столько же толокна, топоры и другие припасы. После молебна буйное войско Пашкова расселось по судам и тронулось в путь — сперва по Енисею, а потом вверх, против стремительного течения Ангары.

Как-то поднялась буря. На дощеннике Аввакума сорвало ветром парус, вода залила трюм, палуба едва выглядывала из воды. Настасья Марковна кое-как повытаскала ребят на палубу, то и дело окатываемую разбушевавшейся водой. Вскоре судно прибило к берегу. Семейству Аввакума повезло — на другом дощеннике с палубы сорвало двух человек, и они погибли в речной пучине.

Оправившись от последствий стихийного бедствия, караван дощенников тронулся в путь. Возле Шаманского порога повстречалась партия казаков, с которыми ехали две пожилые вдовы, собиравшиеся постричься в монастырь. Пашков задержал казаков, а заодно и вдов, которых он тут же решил выдать замуж за кого-нибудь из своих казаков. В царском наказе воеводе предписывалось крестить туземных «жонок и девок» и выдавать их замуж, дабы покрепче привязывать русачков к новым местам. Пашков решил, что он вправе распоряжаться судьбой шестидесятилетних русских женщин. Аввакум же счел своим долгом вступиться за них.

— По правилам не подобает таковых замуж давать, — сказал протопоп. Самодурство Пашкова уже вызывало ропот его людей, и к тому же Аввакум был прав. Воевода, очевидно, плюнул и не стал связываться с Аввакумом, но с этого времени отношения их были безнадежно испорчены. Очень скоро воеводе представился случай проучить строптивца. У Долгого порога, где Ангара со страшным шумом прорывалась сквозь скалы, Пашков стал «выбивать» Аввакума из дощенника.

— Ты, еретик! — сказал он презрительно ссыльному протопопу. — Из-за тебя дощенник худо идет. Поди по горам, казаки без тебя управятся…

Теперь формально прав был воевода. Он торопился поспеть до зимы в Братский острог и старался облегчить суда. Но настолько ли был тяжел Аввакум и настолько ли беспомощен, что ему не нашлось бы места и дела на судне? Зная нрав воеводы, который обходил суда в сопровождении палачей п не давал спуска никому, Аввакум полез на скалы. По прямой Долгий порог протянулся за семь верст, в обход же по горам, сквозь густые заросли Аввакуму пришлось пробираться действительно долго.

«О, горе стало! — вспоминал он. — Горы высокие, дебри непроходимые, утес каменный, яко стена стоит…»

Измученный, истерзанный Аввакум выбирается из колючих зарослей, всходит на свой дощенник, уже давно миновавший порог, и пишет письмо…

Но какое письмо пишет Аввакум? Перед нами две версии — аввакумовская и пашковская. Обе они красочны; и в той и другой есть недоговоренность, но, дополняя одна другую, они проясняют ход событий, которые в конце концов становятся известными даже самому царю Алексею Михайловичу.

По версии Аввакума, письмо было написано Пашкову, ушедшему уже версты на три вверх по реке.

Зверь зверем был для Аввакума Пашков, и в письме, из которого мы знаем только начало, довольно прозрачно намекалось на сходство воеводы с дьяволом, не трепетавшим перед богом и даже презиравшим его. И уж, наверное, не преминул Аввакум в крепких выражениях осудить человека, который «беспрестанно людей жжет, мучит и бьет».

И этих обвинений было так «многонько», что терпенье Пашкова лопнуло. Гнев воеводы был ужасен. Казаков, которых Пашков послал за дощенником Аввакума, била дрожь, когда они передавали провинившемуся, что с ним собирается сделать воевода. Они почти бегом тащили на лямках судно к месту стоянки Пашкова. Во время передышки Аввакум сварил казакам каши, они ели ее и смотрели с жалостью на человека, которого везли, как казалось им, на верную смерть.

Нашлись бы среди них и такие, что бежали бы ватагой на Амур добывать себе лучшую долю, а то бы при случае, не задумываясь, порешили воеводу. Обличения красноречивого Аввакума западали им в душу. И хотя Аввакум не считал себя бунтовщиком, он разжигал недовольство и тем мешал успеху пашковского предприятия.

Недаром потом Аввакум скажет: «Десять лет он меня мучил, или я ево — не знаю; бог разберет в день века».

Пашков уже ждал на берегу с обнаженной шпагой в руке. Рядом стоял его сын Еремей, «товарищ» — заместитель воеводы и «друг тайной» ссыльного протопопа. Палачи выхватили Аввакума из дощенника и подвели к воеводе. Дрожа от гнева на дерзкого ссыльного, у которого даже и звание непонятно какое, Пашков заорал:

— Ты кто таков: поп или распоп?

— Я Аввакум протопоп, — гордо заявил Аввакум, обиженный тем, что воевода видел в нем лишь попа-расстригу. — Говори, какое у тебя дело до меня?

Как зверь взревел Пашков. Он хлестнул Аввакума по щеке, по другой, потом, сбив с ног, схватил свой воеводский железный чекан и трижды ударил лежачего по спине. Но самое худшее было впереди.

Палачи уже приготовили козла. Содрав с Аввакума рубаху, они прикрутили его к доске. Приготовили два кнута с «хвостами» сыромятной кожи, твердой, с острыми, как ножи, краями, срезавшими кожу со спины.

Воевода подошел к Аввакуму.

— Когда полно будет, скажешь: «Пощади».

Аввакум молчал. «Хвосты», со свистом разрезая воздух, рвали его кожу в клочья. А он молчал. Трижды меняли на кнутах сыромятные «хвосты», размягчавшиеся от крови. Пашков, обозленный упрямством Аввакума, не хотевшего просить пощады, кричал:

— Бей! Еще бей!

Первым не выдержал Еремей Пашков. Он стал просить отца пощадить Аввакума. Богобоязненный, всегда покорный отцовской воле, на этот раз он был так потрясен жестокостью наказания, что стал пререкаться с Афанасием Пашковым. Грозный воевода поднял шпагу и бросился на сына. И если бы не отскочил, не побежал Еремей, быть беде…

Чтобы забить насмерть человека, хватало шестидесяти ударов. Аввакум выдержал семьдесят два. И наконец вскричал:

— Полно бить тово!

Когда протопопа сняли с козла, он не только не упал, но и нашел в себе силы сказать воеводе с укоризной:

— За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?

И за это получил еще несколько ударов «по бокам». Когда Аввакума отпустили, он все еще стоял. Потом тело его свело судорогой, и он рухнул на землю. Пашков велел сковать ему руки и ноги и отнести на «казенный» дощенник, где находилась государева пороховая и свинцовая казна.

Лежа ночью на палубе под холодным осенним дождем, Аввакум испытывал невыносимые муки. Болели скованные ноги и руки, болела спина — живое мясо, болел позвоночник, сильно ушибленный воеводским чеканом. Во время истязания он, ожесточась, не так чувствовал боль. Под ударами он молился, а теперь на ум взбрело другое: «За что ты, сын божий, позволил так мучить меня? Я ведь за вдов вступился! Прав ли ты — кто нас с тобой рассудит? Когда я воровал, грешил, ты меня так не оскорблял! А ныне я греха за собой не знаю!»

За что?! Горькое сомнение в справедливости бога пронзило все его существо. Видимо, здание веры заколыхалось. Он боялся этих мыслей, гнал их, но они возвращались вновь и вновь. Бог оставил его… Это была самая страшная ночь в жизни Аввакума. Боль физическая, помноженная на боль душевную… «Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал».

Кто-то, добрая душа, плеснул в рот Аввакуму воды, и он кое-как отошел. Каким невероятно могучим здоровьем и какой силой духа надо было обладать, чтобы выдержать все испытания, выпавшие на его долю! Дни и ночи лежал он на палубе под снегом и дождем.

Когда дощенники подошли к Падуну, самому грозному порогу (где теперь построена Братская ГЭС), Аввакума вытащили из лодки и поволокли за цепь по камням. Боялся он повторения страшной ночи. И придумал простой довод, казавшийся ему утешительным. «Кого любит бог, того и наказывает… А кто без наказания приобщается к нему, те <…>, а не сыны божий». В этой грубоватой казуистике отсутствовала логика. Но логика не могла заменить веру и не прибавляла силы…

На Падуне все дощенники прошли благополучно меж каменных гряд; лишь дощенник Пашкова, оснащенный лучше всех, не мог пройти, «взяла силу вода». Течение подхватило его, стащило в воду людей, державших канаты, и поволокло судно на камни. Вода захлестывала застрявший дощенник, в котором оставалась Фекла Симеоновна, жена воеводы. Отец и сын Пашковы метались по берегу, загоняя в воду казаков.

Кормщик Пашкова потом рассказал Аввакуму, что Еремей упрекнул отца:

— Батюшко, за грех наказует бог! Напрасно ты протопопа кнутом избил. Пора покаяться, государь!

И на этот раз укор сына привел воеводу в гнев. Описывая сцену, которой не видел, Аввакум дает волю воображению. Недаром ему находят место рядом с Сервантесом, а его «житие» называют «явлением, приближающимся к роману»[12]. Как и полагается романисту, художник в нем берет верх над хроникером.

«Он же (Пашков — Д. Ж.) рыкнул на него как зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, «господи помилуй!» — говорит. Пашков же, ухватя у малого (казака-телохранителя. — Д. Ж.), колешчатую пищаль, — никогда не лжет[13], — приложася на сына, курок спустил, и божиею волею осеклася пищаль. Он же, поправя порох, опять спустил, и опять-таки осеклась пищаль. Он же и в третий раз так же сотворил; пищаль и в третий раз осеклась. Он ее на землю и бросил. Малой, подняв, на сторону спустил; так и выстрелила! А дощенник все так же на камне под водою лежит. Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумался и плакать стал, а сам говорит: «Согрешил окаянной, пролил кровь неповинну, напрасно протопопа бил; за то меня наказует бог!»

Впоследствии, когда писалось «житие» и когда Аввакум свыкся с ролью вождя «истинной церкви», он старался объяснить исход всякого события — благополучный и неблагополучный — вмешательством высших сил и даже приписывал себе способность творить чудеса. Вот и теперь стоило воеводе произнести покаянное слово, как «дощенник сам… сплыл с камней и стал носом против воды; потянули, он и взбежал на тихое место тотчас».

Тогда Пашков будто бы подозвал сына и стал просить его:

— Прости, Еремей, правду ты говоришь!

А Еремей поклонился отцу и сказал:

— Бог тебя, государя, простит! Я пред тобою и пред богом виноват!

«И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек: уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его».

Живописуя своих врагов, Аввакум никогда не пользуется одной черной краской, он ищет в них человечность, он готов даже простить Никона, «волка в овечьей шкуре», лишь бы он покаялся.

1 октября все сорок дощенников приплыли к Братскому острогу[14]. «В тюрьму кинули, соломки дали, — вспоминает Аввакум. — И сидел до Филипова поста в студеной башне; там зима в те поры живет, да бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею бил, — и батожка не дадут, дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила… Есть после побоев хочется, да ведь в неволе: как пожалуют, дадут. Да бесчинники ругались надо мною: иногда одново хлебца дадут, а иногда ветчинки одной невареной, иногда масла коровья без хлеба же… Караульщики по пяти человек одаль стоят. Щелка в стене была, — собачка ко мне по вся дни приходила поглядеть на меня; как Лазаря во гною у врат богатого псы облизывали, отраду ему чинили, так и я со своею собачкою поговаривал, а люди далеко меня обходили и поглядеть на тюрьму не смели».

В одном из списков «жития» упоминается, что на Аввакуме был лишь кровавый кафтанишко. Шубу ему дали не скоро. «…Гной по всему, и вши, и мыши, и стужа, и есть хочется. В щелку гляжу, а у Пашкова того прягут да жарят и носят на блюдах, и пьют и веселятся. А ко мне никто не заглянет, ничего не дадут — дураки! Я бы хотя блюдо то полизал или помоев тех испил, — льют на землю, а мне не дадут. Всяко бродит на уме…»

Им овладевали приступы отчаяния, мысли о несправедливости бога и людей, не раз он уже собирался просить прощенья у Пашкова, но так и не попросил…

Через месяц Пашков перевел Аввакума в теплую избу, где он в оковах просидел остаток зимы вместе с аманатами — заложниками из местных племен.

Семью его Пашков поселил верстах в двадцати от Братска, в лесу. Они там едва не померли от голода, цинги, стужи, от тоски-кручины, от безысходности своего положения. Все съестные припасы, которые Аввакум взял с собой из Енисейска, Пашков приказал отнять вместе с частью носильных вещей. Некая «баба Ксенья» всю зиму мучила Настасью Марковну, «лаяла да укоряла».

После рождества, в самый мороз, пришел навестить Аввакума старший сын Иван, но Пашков не дал им увидеться: велел запереть мальчонку на ночь в той самой студеной башне, где прежде сидел Аввакум. Наутро, едва не замерзшего, его прогнали к матери.

В общем Пашков поступил с Аввакумом по тогдашнему дворянскому присловью: бей попа что собаку, лишь бы жив был. Его версия о наказании «распопа Аввакумки» кнутом была изложена в отписке воеводы на имя царя Алексея Михайловича. Пашков боялся, как бы Аввакум не умер после жестокого наказания. За смерть такого известного человека ему рано или поздно пришлось бы отвечать. И он поторопился заручиться «свидетелями» мятежного поведения протопопа, его «многих неистовых речей». Была составлена челобитная, которую заставили подписать четыреста двадцать казаков. Собственная отписка воеводы повторяла обвинения челобитной слово в слово, но была более пространной. Очевидно, что оба документа сочинил один и тот же человек — даурский воевода Пашков.

В отписке Пашкова уже известные события выглядят совсем по-другому. Он, Пашков, старается исполнить государев указ, ведет людей в Даурскую землю. И вот на Долгом пороге, на Тунгуске реке, в 1656 году, сентября в 15 день приносят ему письмо. А письмо то предназначено совсем не для воеводы — оно глухое, безымянное. И в том подметном письме речи воровские, непристойные, будто «везде в начальных людях, во всех чинах нет никакой правды».

Воевода, верный холоп государев, тотчас устроил сыск и нашел вора, который писал своею рукою непристойную память. Им оказался не кто иной, как бывший протопоп Аввакум. Хотел он смуту учинить в его, пашковском, полку, людей подговаривал, чтоб они государю изменили, отказались выполнять государев указ. Не пишет Пашков, что Аввакум хотел сам атаманом стать, но намекает на это. В Илимском остроге такой же вор, как распоп Аввакум, казак Мишка Сорокин прибрал к себе воров триста тридцать человек и с ними Верхоленский острог и многих торговых людей пограбил. Енисейские служилые люди, Филька Полетаев с товарищами ограбили казну государеву и своего начальника да побежали в Даурскую землю сами по себе.

И Пашков велит учинить вору-распопу наказание — бить кнутом на козле, чтобы впредь такие воры нигде в государевых ратях воровскими письмами смуты не чинили.

И все бы ничего, да только когда начали Аввакума кнутами потчевать, как закричит он:

— Братцы казаки, не выдавайте!

Он, распоп, с казаками, видно, прежде стакнулся, неистовые речи им говорил, а теперь решил поссорить их с воеводой, взбунтовать. Да за такие дела ему, вору, полагается смертная казнь. Но не смеет учинить того воевода без государева указу.

Что же здесь правда? Вероятнее всего, неистовые речи Аввакум говорил, в письме воеводу обличал, но письмо это не было безымянным, и к бунту протопоп никогда бы призывать не стал. Это было бы против его убеждений.

Отписку воеводы повез даурский казак Микитка Максимов, да, видно, не одна она попала в Тобольск, потому что архиепископ Симеон уже в 1658 году писал царю о «великом озорнике» Пашкове, о том, как тот бил чеканом Аввакума, и других бесчинствах воеводы. Кто-кто, а Симеон знал воевод и был с ними на ножах. Только недавно ему передали слова тобольского воеводы князя Буйносова-Ростовского, сказавшего с военной прямотой:

— А нашему архиепископу и самому из головы мозг вышибу!

И царь Алексей Михайлович, и царица Марья Ильинична, и царевны жалели Аввакума, который навсегда врезался им в память. Они думали о жестокости Никона, читая со вздохами приписку Симеона: «А нынеча, государь, тот протопоп Аввакум жив или нет, того не ведаю».

Многое изменилось на Москве с тех пор, как Аввакум отправился на дощеннике в путешествие по сибирским рекам…

Мы оставили Никона на вершине власти. Он увлекся грекофильством, переносил в Москву греческие амвоны, мантии, клобуки, посохи, напевы, приглашал греческих живописцев, строил монастыри по образцу греческих, приближал к себе сомнительных греческих грамотеев. Своей заносчивостью он оскорблял все больше людей, и это не могло не сказаться на их настроениях.

Ссыльные ревнители, и особенно Неронов, не прекращали своей проповеди против Никона, слава их и писания распространялись с необыкновенной быстротой. Гонимые, они заставили себя жалеть и слушать. Они питали надежду на церковные соборы, но там победили никониане. Царь чтил решения соборов и поддерживал Никона. Но и это не обескураживало ревнителей. Они помнили слова волоколамского игумена Иосифа Волоцкого, который, подозревая в свое время Ивана III и митрополита Зосиму в «ереси жидовствующих», писал, что царь такой «не царь, а мучитель», что «такового царя не послушаеши», а епископ «не пастырь есть, а волк». На самую высшую власть готовы они были замахнуться, если эта власть изменяла русской традиции.

Неронов из своей вологодской ссылки писал царю, царице, Вонифатьеву: «На Москве сидит мордвин и всем царством мутит». Предрекал появление антихриста. Подчеркивал, что жестокость Никона противоречит всем заветам. Неронову было запрещено писать царю. Частные письма Неронова читались всеми на Москве, переписывались. Его послания доходили и до Аввакума, который отвечал ему при всяком удобном случае. В письме из Сибири Аввакум сравнивал Неронова с апостолом Павлом.

Неронова перевели на Север, в Кандалакшский монастырь. Он сделал круг, чтобы заехать в Вологду, и выступил здесь в соборе.

— Завелися новые еретики, — сказал он, — мучат православных христиан, которые поклоняются по отеческим преданиям…

Неронов бежал в Соловки и склонил на свою сторону весь монастырь, бросив в землю семена будущего восстания. Тайком вернувшись в Москву, он скрывался у Вонифатьева. Царь, проезжавший с войны, знал об этом и не выдал его патриарху. Тогда же Неронов постригся в Даниловом монастыре и стал старцем Григорием.

Никон, добившись на соборе 1656 года утверждения всех своих реформ, отлучил старца Григория от церкви. Эта анафема возбудила еще большее сочувствие к Неронову. Народ избивал патриарших слуг, искавших старца. Но самого Неронова проклятье потрясло.

4 января 1657 года случилось нечто совершенно невероятное. В этот день Аввакум сидел в кандалах в аманатской избе Братского острога. И в этот день Иван Неронов, он же старец Григорий, открыто явился к своему злейшему врагу патриарху Никону. Явился прямо в собор, куда Никон шел к обедне, и сказал патриарху, что тот видит перед собой человека, которого давно разыскивает.

Не менее неожиданно повел себя Никон. Властный, вспыльчивый, раздражительный, на этот раз он не ответил на упреки Неронова, а после обедни взял его в крестовую палату и долго разговаривал с ним.

Мало того, вскоре патриарх снял со старца церковное отлучение, разрешил служить в московских церквах по старым обрядам и по старым служебникам. И когда Неронов стал допытываться у Никона, какие же книги лучше — старые или исправленные по новогреческим образцам, он устало ответил:

— Обои добры. Все равно. По каким хочешь, по тем и служи.

Казалось, не было борьбы, ссылок, кипения страстей… Ради чего же тогда затевалось все? Ради чего претерпел Аввакум свои страшные муки? Уж не наметилось ли примирение?

Неронов уже снова часто видится с царем. Он подходит к нему в церкви и говорит:

— Доколе, государь, тебе терпеть Никона? Смутил он всю русскую землю и твою царскую честь попрал, и уже твоей власти не слышать. От него, врага, всем страх…

И Алексей Михайлович не вступается за своего «собинного» друга патриарха. Он молча отходит от старца.

Что же случилось?

А то, что Алексею Михайловичу уже было под тридцать, что он возмужал, что он много чего повидал и пережил во время военного похода, что он хотел править самостоятельно, а не но указке властолюбивого патриарха. Все чаще он, не морщась, выслушивал многочисленных врагов Никона. И патриарх это знал. Было и еще одно качество у патриарха, которое не могло не раздражать царя. Известно, что Никон любил «тешить свою плоть». «Большой плутишко и баболюб», — говорил о нем Аввакум. Когда Никон увозил царскую семью от моровой язвы, возможно, что-то и произошло у него с какой-нибудь из близких царю женщин. Во всяком случае, на соборе 1667 года во время суда над Никоном царь обмолвился, что «Никон вельми оскорбил» его, но объяснить свои слова отказался.

Алексей Михайлович не любил крайностей. Но за внешней мягкостью теперь многие чувствовали в нем тонкого политика, умевшего добиваться своего без громких фраз и грубого нажима. Ни в чем не проявлял он себя неистово, но в каждое дело, за которое брался, он вносил много здравого смысла.

Письма его содержат множество метких наблюдений. Он не чужд поэзии; деловые бумаги под его пером иной раз превращаются в лирические сочинения. «Красносмотрителен же и радостен высокова сокола лет… Избирайте дни, ездите часто, напускайте, добывайте, нелениво и безскучно, да не забудут птицы премудрую и красную свою добычу», — писал он начальнику соколиной охоты.

Тяга к красоте сочеталась в нем с деловитостью, аккуратностью, хозяйственностью. Он дотошно записывает свои расходы. В письмах управляющему хозяйством расспрашивает об именах крестьян, вникает в подробности. В государственных делах не спешит, выспрашивает мнение всех сторон и только потом принимает решение.

Эволюция царя как политика была весьма заметной. В 1652 году он признавал действия Ивана Грозного греховными, просил прощенья за него пред останками Филиппа, а в 1657 году Алексей Михайлович уже внимательно изучал политику своего предка и велел патриарху отслужить панихиду по царю Ивану. Окончательно вводится в титул царя слово «самодержец». При Михаиле Федоровиче земский собор созывался десять раз, а при Алексее Михайловиче — гораздо реже. Боярская дума слабеет, над армией чиновников вводится тайный и строгий надзор, и в конце концов создается Приказ тайных дел — всесильное учреждение, подчинявшееся только царю. Во главе его фактически становится не родовитый человек, а дьяк Дементий Башмаков, которого Аввакум ядовито называл «от тайных дел шишом антихриста».

Все чаще царь, по примеру Грозного, проявлял грубость и жестокость, все нетерпимее становился к тем, кто осмеливался проявлять самостоятельность в суждениях и делах.

Второму «великому государю» места рядом с Алексеем Михайловичем не оставалось. Обещание слушаться, данное Никону при вступлении того на патриарший престол, было забыто. Все реже приглашает его царь на совещания и даже на официальные приемы. Приближенные царя, которым Никон давно уже был не по нраву, не упускали возможности уколоть патриарха, подчеркнуть его «мужицкое» происхождение.

А пример им показал сам Алексей Михайлович. Когда Никон скрыл свои разногласия с антиохийским патриархом Макарием и с разрешения государя изменил обряд водосвятия, разразился скандал. Узнав про обман, царь пришел в ярость и в церкви кричал на патриарха:

— Мужик, сукин сын!

— Я твой духовный отец, как же ты можешь так унижать меня? — с достоинством сказал Никон. Но царь ответил, что не считает его своим «отцом».

6 июля 1658 года Алексей Михайлович давал во дворце обед прибывшему в Москву грузинскому царевичу Теймуразу. Никона на обед не пригласили. Он послал своего дворянина князя Димитрия Мещерского выяснить, в чем дело. Царский окольничий Богдан Матвеевич Хитрово, расчищавший царевичу путь в толпе любопытных, задел Мещерского палкой по голове.

— Напрасно бьешь меня, Богдан Матвеевич, — сказал князь, — я не просто пришел сюда, а с делом.

— Ты кто такой? — спросил окольничий.

— Патриарший человек и с делом послан, — гордо ответил Мещерский.

Но прошли уже времена, когда слова «патриарший человек» вызывали страх и трепет.

— А ты не чванься своим патриархом! — крикнул Хитрово и еще раз ударил его палкой по лбу.

Князь побежал жаловаться. Никон воспринял оскорбление своего дворянина как кровную обиду. Он тотчас написал царю письмо, требуя немедленного удовлетворения. Царь во время обеда собственноручно отписал ему, что расследует дело и лично увидится с Никоном. Патриарх снова написал письмо, и царь за обедом же снова ответил на него уклончиво. И тогда Никон сказал:

— Коли не хочет мне государь дать защиты от оскорблений, я с ним управлюсь как глава церкви…

Но это была пустая угроза. Царь перестал бывать на службах у патриарха, а вскоре князь Ромодановский пришел к Никону и сказал:

— Царское величество на тебя гневен. Ты пишешься великим государем, а у нас один великий государь — царь.

— Я не сам себя назвал великим государем, — ответил Никон. — Так захотел и повелел называть меня его царское величество. И вот свидетельство: грамоты, писанные его рукой.

— Царское величество почтил тебя как отца и пастыря, но ты этого не понял. А ныне царское величество повелел сказать тебе: отныне и впредь не пишись и не называйся великим государем. И почитать тебя впредь не будет…

Никон мог бы еще найти общий язык с Алексеем Михайловичем, если бы смирился, отказался от притязаний на высшую власть. Но патриарх был слишком горд, самолюбив и решил попугать царя драматической сценой, подобной той, какую он устроил при своем восшествии на патриарший престол.

10 июля, в праздник ризы господней, Никон велел принести в Успенский собор простую монашескую рясу, клобук и священническую палку. После службы он заявил, что больше патриархом не будет, снял с себя патриаршье облачение и стал надевать рясу. Этого ему сделать не дали и послали к царю крутицкого митрополита Питирима.

Царь не пришел к Никону, не стал его уговаривать, а послал к нему князя Трубецкого. Так и покинул Никон храм, сказав, что не быть ему больше главой русской церкви. И уехал в построенный им Воскресенский монастырь (Новый Иерусалим). С этих пор многие годы патриарший престол был пуст. Фактическим главой церкви стал сам Алексей Михайлович.

Вот почему еще царь с особенным сочувствием вспомнил о яростном противнике Никона протопопе Аввакуме. Вот почему он повелел за избиение Аввакума «чеканом и кнутьем… Пашкова от Даурской службы отставить». Наверно, тогда же царь распорядился вернуть Аввакума из ссылки.

Но Пашков с Аввакумом были уже так далеко, что приказы царя догнали их лишь через несколько лет.