Глава 41. Трудотерапия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 41. Трудотерапия

Я проснулся оттого, что сосед с правой койки Альберт Сидоров сильно тряс меня за плечо.

— Ну, что тебе? — спросил я тихо, думая что ему плохо и нужна помощь.

— Опусти, пожалуйста, ноги с потолка! А то уперся ими в потолок, а мне это мешает! — угрожающим тоном сказал Альберт.

Сон сразу соскочил с меня. «Если Альберт возбудился, то это очень опасно, — пришла мысль в голову. — Он может наброситься на меня, а сумасшедший правил драки не ведает… Надо бы постучать в дверь и сообщить сестре или санитару… Но с другой стороны, жаль его. Если я сообщу сестре, его переведут в надзорную палату, начнут делать уколы и вычеркнут из списков рабочих».

Я не мог придумать, как лучше поступить и лежал молча, ничего не отвечая ему. Альберт несколько минут смотрел на меня выпученными глазами, а потом в них стала появляться мысль, он перевел дыхание и отвернулся к стенке. Я был рад, что не постучал санитару…

Альберт Сидоров — один из немногих подлинных больных, с которым я дружил. Он был выходцем из малограмотной русской семьи, но окончил литературный факультет Института и был неплохо образован. Временами на него находило умопомрачение. Во время одного из таких приступов он убил старика-сутенера.

Утром, после подъема, Альберт быстро вскочил с койки и натягивая на себя строительную одежду и рабочие ботинки, как всегда дружелюбно, на ходу сообщил мне, что вчера опять приходил Прусс, осматривал котлован, который они рыли вручную для нового корпуса тюрьмы, давал разные обещания и сказал в частности, что добавит еще рабочих с разных отделений.

— А он не боится, что кто-нибудь из больных даст ему по очкам, там в котловане?

— А что ему бояться? Очки у него фальшивые, — засмеялся Альберт. Как это?

— Я несколько раз замечал, что если Пруссу надо что-нибудь получше рассмотреть вблизи, он снимает свои очки, если вдали — тоже. Значит, очки у него только для солидности, а стекла в них очевидно оконные!

Это забавно. А если серьезно: ведь его на самом деле могут убить там.

— С ним всегда надзиратели… Да и не станет ни один уголовник его трогать, а политических на стройку не допускают, один Урядов только.

— А кто такой Урядов? Я только однажды видел его на прогулке и почти ничего о нем не знаю.

— Вечером после работы расскажу, — пообещал Альберт.

О ночном инциденте Альберт не проронил ни слова. Не стал упоминать и я.

После завтрака и раздачи лекарств меня неожиданно вызвали в сестринскую. «Неужели прописали снова уколы?» — тревожно подумал я, подходя вслед за санитаром к дверям сестринской. Совсем недавно кончился «курс лечения серой». Я еще ощущал боль в тех местах,

куда мне кололи серу, особенно, в холодную погоду.

Дежурила хорошая сестра — Ирина Михайловна. Она сидела за письменным столом и делала записи в журнал наблюдений. Увидев меня, она улыбнулась.

— Юрий Александрович, — начала она с таинственным видом. — Вам прописали трудотерапию. — И добавила с ударением: Сама Нина Николаевна прописала!

Я молча ждал продолжения и Ирина Михайловна с воодушевлением разъяснила:

— Хотите раздавать табак? Николай Дьяченко уходит на стройку и вы замените его на этой должности.

— Вообще-то я некурящий, — для чего-то сообщил я сестре, в замешательстве от неожиданного предложения, потом подумал и согласился.

— Ну, вот и хорошо, — обрадовалась медсестра, — тогда идите к Лаврентьевне в кладовую и получите у нее брюки и куртку. Вы теперь рабочий и будете иметь право носить одежду. Ну зачем вам, интеллигентному человеку, ходить в одном нижнем белье? А потом примите у Коли Дьяченко табак согласно описи.

Я пошел в кладовую, которой назывался просто отрезок коридора перед выходом на черную лестницу, и почувствовал непривычную неловкость оттого, что санитар не последовал за мной следом.

В кладовой Лаврентьевны не оказалось. Ее помощник, больной уголовник Цыпердюк, что-то перекладывал на полках стенного шкафа. Цыпердюк вполне ощущал возложенную на него ответственность, выражающуюся в том, что в отсутствие Лаврентьевны он имел ключи от шкафов с постельным бельем, рабочей и прогулочной одеждой, и требовал к себе за это должного уважения. Поэтому он не сразу обратил внимание на меня и пришлось напомнить о себе несколько раз, прежде, чем он снисходительно обернулся.

— Послушай, Цыпердюк, сестра назначила меня раздавать табак и велела получить рабочую одежду.

— Мне ничего об этом не говорили…

— Дай ему Коля шмутки, — вмешался вошедший в кладовую небольшой человек с плутоватым лицом — Николай Дьяченко, — я больше не на табаке. На стройку меня назначили.

Цыпердюк, не отвечая ему, поковырялся для виду в своем шкафу еще минут пять, а потом выкинул мне робу. Это были засаленные хлопчатобумажные брюки с одной пуговицей и такая же грязная хлопчатобумажная куртка.

— Сойдет! Не в Сочи ехать! — философски заметил Цыпердюк, видя, что я недоволен полученной одеждой.

Тем временем Коля Дьяченко приготовился сдавать мне запасы табака. Он вытащил на середину коридора деревянный ящик, на крышке которого было написано: «табак», и еще мешок с махоркой.

— Ну иди считай! Мне некогда, — позвал он меня. Я присел рядом с ящиком и заглянул в него. В ящике лежали пачек пятьдесят махорки, все открытые, и несколько пачек папирос. Каждая пачка махорки и каждая пачка папирос были подписаны именем владельца. Тут же лежала тетрадь учета приема и выдачи табака. Коля раскрыл эту тетрадь и принялся медленно считать общее количество махорки и папирос у всех больных. Затем мы убедились, что наличные запасы соответствуют этим цифрам и на этом сдача окончилась. Впервые за последние 2 года я держал в руках карандаш и почти с удивлением убедился в том, что еще не разучился писать.

Преимущество своей новой должности я ощутил немедленно. Закончив приемку и взяв у Дьяченко ключ от табачного ящика, я попросил санитара открыть дверь моей камеры.

— Вы не торопитесь к себе в камеру, — неожиданно вежливо ответил мне санитар. — Погуляйте лучше по коридору. Здесь и воздух чище и крики дураков не слышны.

Чувствуя себя неловко в своем новом положении, я присел на край скамейки у окна, ожидая, что какой-нибудь другой санитар или надзиратель загонят меня снова в камеру. Однако время шло, а шныряющие по коридору санитары ко мне не придирались.

Началась оправка. Впервые я смотрел со стороны и видел, как это делается. Вот повели на оправку больных из нашей камеры. Перед входом в туалет произошла заминка. — А ну, заходи быстрее! — заорали санитары. Один из санитаров выхватил из строя Змиевского, беззлобного и безответного больного, и ударом кулака отпасовал его, как мяч, своему приятелю. Тот, тоже кулаком, — обратно первому. От скуки санитары начали избивать Змиевского. Он, как всегда, молчал. Только старался закрыться руками от ударов в живот. Наигравшись, санитары затолкнули Змиевского в туалет. «Для первого раза — хватит» — решил я, и когда оправка кончилась, зашел в свою камеру вместе с возвращающимися из туалета больными.

Подошло время прогулки: 3 часа дня. Из общежития санитаров пришел старший санитар. Он вызвал меня из камеры в коридор и проинструктировал:

— Будешь выдавать по чайной ложке махорки или по одной папиросе на больного. Таков приказ Нины Николаевны.

Потом открыл дверь камеры № 1, велел мне поставить в дверях табуретку, а на табуретку — ящик с табаком, и скомандовал:

У кого есть махорка или папиросы, подходи получать на прогулку.

Ко мне бросилось несколько человек. Пока я находил пачки махорки, подписанные их фамилиями, к дверям протиснулись больные, у которых не было своего курева. Они просили у имущих «щепотку махорки на закрутку». Иногда владельцы махорки разрешали и я давал из их пачки кому-либо другому. Часто можно было слышать отказы:

— К черту нищих! Бог подаст!

Когда я обошел все камеры, то понял, что значительное число больных своей махорки не имели. Власти отпускали на питание каждого больного 36 копеек в день. На махорку же они не отпускали ни копейки. Поэтому, те больные, от которых отказались родные, или же сироты, находились в очень тяжелом положении, особенно если у них не хватало силы воли бросить курить. Они но попрошайничали и часто — безрезультатно.

Больным разрешили курить недавно и только в туалете. В каждом отделении начальник устанавливал свои нормы курения и свой график курения. Наша начальница,

Бочковская, как всегда, переплюнула всех. Для того, чтобы в то время, когда она находилась на службе, в отделении не пахло махоркой, она запретила курение днем.

Было установлено двухразовое курение: утром натощак сразу после подъема (около половины шестого утра) и вечером после ужина. Третий раз можно было курить только на прогулке, в те дни, когда прогулка имела место. Поскольку для заядлых курильщиков курить два-три раза в день недостаточно, то они готовы были отдать, все что у них было, только бы покурить еще. Санитары этим широко пользовались. «Вы хотите курить, а мы хотим есть», — заявляли они больным. За каждый лишний раз курения санитары брали с больного какую-нибудь мзду: или банку консервов, или кусок шпига, или пачку папирос. Но одно дело — выпустить больного из камеры, якобы в туалет, а другое дело — выдать ему махорку. Выдать мог только я. Санитар не имел права сам залезать в табачный ящик, ключ от которого находился у меня. Теоретически я не был обязан давать курево больным в неурочное время. Но практически, если бы я не дал табак, то уже к вечеру был бы «раздет», лишен должности и закрыт в камере. Ибо стоило любому санитару пожаловаться врачам, что я его «оскорбил», и врачи без всякой проверки сразу назначили бы мне серу. Такие случаи уже были.

Однако санитары все же ценили мою лояльность и оказывали мне некоторое уважение. Один из санитаров принес мне зубную щетку и порошок и пообещал, что пока я числюсь рабочим, никто не заберет у меня эти предметы туалета.

Придя поздно вечером с работы, Альберт Сидоров дружески поздравил меня.

— Я уже слышал от Коли Дьяченко, что ты получил должность. Поздравляю! Любая работа в этих условиях лучше, чем нудное лежание в камере.

Я внимательно рассматривал выражение его лица. Никакого намека на ночное помешательство там не было и врачи о нем ничего не знали. Врачи считали, что Альберт идет на поправку. Когда в начале 1970-го года вдруг начали «дергать» уголовников, то Альберта «дернули» одним из первых. Возвратись из ординаторской, где с ним беседовали врачи, Сидоров рассказал мне совершенно невероятную историю. Оказывается, врачи предложили ему работать на строительстве административного корпуса спецбольницы. До сих пор больным не доверяли даже ножницы. А Сидорову сказали, что он будет рыть котлован под новый корпус с помощью лома и лопаты. Ему пообещали улучшенное питание, льготные условия содержания, денежную плату и скорую выписку из спецбольницы. Сидоров согласился.

Необходимость строительства дополнительного корпуса была вызвана приливом новых больных-заключенных и требованием Москвы принять их всех. В камерах уже было по 32 и даже по 40 человек. Многие больные лежали на щитах, а то и просто на полу. Никаких проходов между койками не было. Выполняя приказ своих начальников в Москве, Прусс лично занялся организацией строительства нового тюремного здания. Чертежи здания сделала проектная организация, а построить здание Прусс решил руками больных. Я увидел строительную площадку, когда пришел на прогулку. Наша прогулочная клетка располагалась как раз напротив того места, где больные, охраняемые несколькими надзирателями, ли рыть котлован под фундамент. Наша тюрьма, смотреть на нее сверху, имела форму буквы Е. Новое строение должно было удлинить верхнюю черточку буквы. Поскольку рабочие имели в своем только ломы и лопаты, а грунт был твердый, да еще земле попадались человеческие кости и черепа, отвлекали внимание рабочих, то работа медленно.

— Скорее бы закончить рытье котлована, да возведение стен! — высказал однажды свое желание Сидоров.

— А какая тебе разница? — спросил я его.

— Прусс обещал начать платить за работу тогда, да мы кончим рыть котлован.

— Значит, самые тяжелые, земляные работы вы те выполнять бесплатно!

— Да, — ответил он.

— Помнишь, ты обещал мне рассказать об Урядове, — напомнил я Альберту.

— Помню. Я сам хотел заговорить о нем, потому что сегодня он выкинул номер.

— Какой же номер?

— Предложил Пруссу убрать гражданского прораба и всю полноту власти на стройке передать ему. Обещал в этом случае обучить всех больных бригады строительным специальностям и с их помощью быстро возвести корпус.

— Да ну? И что же Прусс?

— Сказал, что подумает.

— Так кто же такой Урядов?

— Борис Урядов — капитан ВМС, окончил БИТУ (Высшее Инженерно-техническое училище) в Ленинграде. Год назад он приехал в Одессу и тайно проник на борт иностранного судна с целью побега из СССР. Однако матросы заметили его и сообщили капитану. А капитан выдал Урядова советским властям. В КГБ Урядов от дачи показаний отказался. Его отправили в Институт Сербского, к тому же Лунцу, у которого был ты. Лунц обычным порядком «произвел» Урядова в сумасшедшие и вот он здесь.

— Ну, а как же он попал на стройку, если политических туда не берут?

— Потому что он военный инженер — строитель, единственный специалист по строительным работам во всей бригаде.

Через несколько дней Прусс назначил Урядова бригадиром.

Сенсация проникла во все камеры спецтюрьмы. Еще бы! Невменяемого назначили бригадиром стройки! Больше того: ему подчинили надзирателей!!!

Для полковника Прусса эта стройка была лебединой песней всей его карьеры. Еще никто и никогда не возводил зданий руками умалишенных, на средства умалишенных (об этом речь впереди) и под руководством невменяемого! Наверно, мысленно Прусс сравнивал себя с «великими» чекистами: начальниками строительства Беломорканала — Берманом и Коганом.

Прусс велел дать Урядову тюремный ключ, которым он мог открывать двери в любое помещение. Было улучшено его питание и условия жизни. Врачи прописали ему всего одну таблетку лекарства на ночь. Борис ее тут же выплевывал и все делали вид, что не замечали этого. Было немного улучшено питание и остальных рабочих. Они стали получать дополнительно маленький кусочек мяса, лишнюю порцию компота, кружку обрата и добавку тухлой селедки. И им была разрешена лишняя отоварка в тюремном ларьке.

Дополнительное питание строительным рабочим было организовано за счет остальных больных. Прусс приказал прекратить нам выдачу даже тех микроскопических кусочков мяса, которые должны были добавляться нам в кашу согласно тюремной норме питания. По его же приказу вместо ежедневной выдачи молока (точнее — обрата) нам стали выдавать его только один раз в неделю. Творог, семь грамм, перестали выдавать совсем, но как оказалось, строителям он не доходил. Большинство рабочих стали жить в так называемой рабочей камере, а с 7 до 9 часов вечера они смотрели телевизор в общежитии санитаров. За эти льготы они должны были работать «весь световой день» и все делать вручную, без всяких машин.

* * *

Строительство нового тюремного корпуса финансировалось за счет другой работы, тоже называемой трудотерапией, — вязания сеток, уклонение от которой вело к наказанию. Вязание сеток возникло одновременно со стройкой. Однажды в отделение пришли плотники и по всему коридору прибили к стенкам деревянные рейки. В рейках на расстоянии 35–40 см. одно от другого были сделаны отверстия. В отверстия вставили деревянные колышки. Затем пришли женщины-инструктора трудотерапии, по одной на каждое отделение.

Санитары открыли двери камер и закричали на разные голоса:

— Всем подняться и выходить в коридор на плетение сеток! Приказ Нины Николаевны!

Ходячие больные вышли из камер и санитары рассадили их по скамейкам. Лежачие остались на койках. Тогда по камерам пошла Лаврентьевна в сопровождении Бугра.

— Ты что лежишь, а не идешь на плетение сеток? — спрашивала она оставшихся в камерах больных.

— Я получаю уколы, — отвечал один.

— Я получаю халоперидол, — отвечал другой.

— Ну и что? — наивно возражала Лаврентьевна. — Работай, как можешь. Тебя никто не заставит вязать быстрее, чем ты можешь, но выйти и начать вязать ты должен!

— Я не могу встать, — слабо отвечал больной. Лаврентьевна сердилась, сдергивала с него одеяло и кричала:

— А выписаться, небось, хочешь? Не будешь работать — никто тебя не выпишет! Так и знай! Еще и серу пропишут!

— А курить хочешь? — добавлял санитар. — Не будешь работать — не будешь курить!

После такой обработки большинство больных со стонами и охами вышли в коридор и сели по скамейкам. Инструктор трудотерапии — проверенная и доверенная шина, распределила обязанности. Десять человек она посадила выпиливать челноки из фанеры. Еще десять человек — наматывать нитки на челноки. Двадцать она отобрала для вязки ручек. Остальные, около 60 век, должны были вязать сетки. Сперва она показала как это делается. Она привязала пару ручек к колышку у стены, затем прикрепила к ручкам конец намотанной на челнок нитки и стала вязать сетку, нанизывая петли на специальную дощечку.

— Это — просто! — объявила она. — И в то же время — полезно для вашего здоровья и для вашего кармана, ибо за сетки вам будут платить: 20 копеек за сетку.

В среде больных оказались такие, кто уже умел вязать сетки. Инструктор рассадила их таким образом, чтобы другие могли учиться у них. Постепенно нехитрая премудрость вязки дошла до всех. Многие больные польстились на обещанную плату и старались изо всех сил.

Пыль от хлопчатобумажных ниток стояла столбом. Никто не разговаривал. Только мелькали челноки. Тишина нарушалась лишь когда с кем-либо из больных случался приступ. Но его быстро уводили в камеру. Больные под сильным лекарством сидели не шевелясь. Они не работали, а просто сидели, закрыв глаза и держа в руках челноки.

— Ты что, спать сюда пришел? — кричала на них Лаврентьевна, когда замечала такое «нарушение». — Я вот скажу о тебе Нине Николаевне! Серу, небось, давно не получал?

И больной лихорадочно пытался вязать, хотя руки его не слушались, а все тело тряслось от лекарств. Больные Лаврентьевну боялись больше, чем инструктора или даже санитаров.

Перед обедом, ровно в 12 часов, плетение сеток временно прекращалось. Инструктор собирала связанные сетки и регистрировала в тетради: кто сколько связал.

После обеда снова звучала команда санитара:

— Всем на сетки!

Все больные выходили в коридор, брали из ящика свои челноки и плетение продолжалось до ужина.

— Опять проклятые сетки! — восклицали больные, проснувшись в будни, а перед выходным говорили с радостью:

— Завтра сеток не будет!

Скоро инструкторы признались, что они не смогли добиться оплаты нашей работы.

— Хорошая работа на сетках будет учитываться на комиссии при решении вопроса о выписке, — передали они разъяснения Прусса. И в течение трех лет вся спецбольница вязала сетки бесплатно. Можно приблизительно прикинуть, какой доход от этого имела администрация концлагеря. Если принять, что не все 1200 человек больных вязали сетки, а только 75 процентов, то получится 900 человек.

Лучшие вязальщики изготовляли в день по 10–14 сеток. Худшие по 2–3 сетки. Будем считать в среднем: 5 сеток на человека. При 5-тидневной рабочей неделе получается в месяц 22 рабочих дня, или ПО сеток на человека. 900 больных, следовательно, вязали в месяц 99.000 сеток. В магазинах Ленинграда такая сетка стоит 90 копеек. Если сбросить 20 копеек за окраску сетки и на накладные расходы, то ориентировочная продажная цена сетки для спецбольницы будет 70 копеек за штуку.

Тогда выручка за все 99.000 сеток, сделанных за месяц, будет составлять 69.300 рублей.

Зарплата инструкторов в месяц — около 1200 рублей (12 инструкторов по 100 рублей), стоимость ниток, из которых вязали сетки, примем за 1000 рублей. Тогда чистый доход концлагеря составит 67.100 рублей в месяц, а за три года — 2.415.600 рублей.

Вот на эти деньги Прусс силами умалишенных построил новое тюремное здание! Собственно говоря, деньги были нужны главным образом на строительные нужды, да на оплату проекта, ибо строители получали мизерную плату. Кроме того, надо учесть, что и после 3-х лет, которые вошли в мой расчет, сетки вязать не прекращали и доход администрации уменьшился лишь незначительно.

* * *

Постепенно я привык к своей новой должности пайщика табака и своему положению рабочего. Я больше времени проводить вне камеры, поближе знакомился с сестрами и санитарами. В отделении посменно дежурили две сестры и два санитара, одна смена, днем — две. Всего у нас было 10 сестер и 10 санитаров. Сестры редко увольнялись, ибо оплата труда в спецбольнице была значительно выше, чем вольных больницах. Санитары же менялись часто: освобождались условно-досрочно, как обычно «по половинке», другие — уезжали на «химию», исключение составлял только единственный в отделении вольный санитар, Игорь Иванович, который поступил работать в спецбольницу, когда был студентом института и продолжал работать санитаром, диплом врача и заняв должность преподавателя института. Теперь он уже был аспирантом и все равно продолжал работать у нас. Его приработок в спецбольнице превышал оклад преподавателя, хотя эта работа не требовала таких знаний и умственных усилий, как работа преподавателя. Она заключалась в том, чтобы большим тюремным ключом открывать и закрывать камеры, выпуская и впуская больных. Это он делал, когда приходило время принимать пищу или лекарство, или вести больных на оправку в туалет. В другое время санитар сопровождал больных на процедуры или на беседу к врачу.

Подчинялся санитар тюремному надзирателю, который назывался «контролером», и дежурной медсестре. Сравнительно высокая зарплата, около 110 рублей, и привилегии полагались санитару за «вредность» его работы, а фактически — за умение «держать язык за зубами».

Когда врачи уходили домой, у санитаров наступала пора безделья. Тогда от скуки Игорь Иванович подходил ко мне, если я еще находился в коридоре, и начинал со мной беседу. Он говорил не только i о посторонних вещах, но и о себе самом. Он рассказал мне, что у него жена и двое детей, и что без совместительства в тюрьме он не смог бы содержать их. Он оказался беспартийным, но сказал, что собирается вступить в партию. Я несколько раз заговаривал с ним на политические темы и всегда натыкался или на полное непонимание проблемы или же — на настоящие языческие убеждения в непогрешимости Ленина и дежурного ГЕНСЕКА. Тем не менее у нас с Игорем Ивановичем установились странные полудружественные отношения. С одной стороны его тянуло поговорить со мной и он с вниманием и интересом выслушивал мое мнение по разным вопросам, с другой стороны — он боялся, чтобы его не заподозрили в дружбе со мной и с этой целью формально отгораживался от меня. Например, он никогда не здоровался со мной за руку и старался не разговаривать со мной в присутствии врачей или надзирателей. В другое время, особенно вечером, когда начальство уходило домой, Игорь Иванович становился совсем другим человеком, простым и добродушным собеседником.

Игорь Иванович дружил с фельдшером Иваном Ивановичем. Как это часто бывает, друзья резко отличались друг от друга. Если Игорь Иванович был человеком скромным и незаметным, то Иван Иванович был человек веселый, остроумный и с критическим складом ума. О девался он всегда ярко, по моде, и держал себя так, что всем было ясно: он согласился работать фельдшером лишь из снисходительности, да и то на короткий срок, быть может, всего на одну неделю. Однако, он проработал в спецбольнице почти столько же, сколько я просидел. Все и всегда ждали от Ивана Ивановича какой-нибудь выходки. Когда он приходил на дежурство, больные вздыхали с облегчением: режим при нем упрощался. Однако, Иван Иванович не любил себя чрезмерно утруждать и поэтому на его дежурстве редко бывали прогулки.

— Камни с неба падают! — лаконично пояснял он тем больным, которые спрашивали у него, почему нет прогулки.

Иван Иванович звал себя «Красный Командир», ко можно было слышать его зычный голос, раздававшийся на весь коридор:

— Молодецкий! Перестань стучать в дверь! Красный Командир сказал тебе, что не пойдешь курить — значит не пойдешь! — или:

— Санитар! Позвать Шпиона к Красному Командиру!

Это имелся в виду Федосов, которого он иначе никогда и не называл. Иван Иванович любил вызывать в Залусского и Зайковского, ставить их рядом где-нибудь стенки: высоких, худых, как скелеты, в грязном нижнем белье, и заставлять их петь песни. Они пели ему 40-х годов, а иногда еще и гимн УПА.

Мне приходилось беседовать также со многими медсестрами. Недаром в моем деле появилась запись: «Много контактирует со средним медперсоналом», высокого интеллекта я у них не обнаружил. Политикой они не интересовались. Садистка Стеценко очень любила читать сентиментальные романы. Любовь Алексеевна пыталась «воспитывать» меня:

— Вы слышите по радио концерт? Какие прекрасные русские и украинские песни! А вы хотели бежать в Турцию! Разве турецкие песни лучше?

Настасья Тимофеевна любила рассказывать, как в конце 40-х годов однажды ее подняли с постели украинские националисты и под конвоем повезли в их секретный лагерь — принимать роды у одной женщины, и как потом, тоже под конвоем, ее возили на крестины новорожденного.

Лидия Михайловна задумчиво говорила:

— Вы хорошо работаете в отделении… режим не нарушаете… ничем не больны… Если бы вы убили даже двух человек, как Глобу, например, вас давно бы выписали! А то угораздило же: переход границы! Не знаю, сколько вы просидите здесь… Да и никто не знает!