Глава 43. Политические заключенные
Глава 43. Политические заключенные
Я уже находился в заключении 6 лет. Своим чередом осень сменяла лето, зима — осень. Где-то во Вьетнаме шла война. На границе с Китаем Кремль имел вооруженное столкновение. Брежнев нанес визит Никсону в США.
— Никсон держал себя с Брежневым так, как будто он — меньше, — прокомментировал мне эту встречу Красный Командир.
Но в нашей тюрьме ничто не менялось. Бочковская регулярно проводила свои обходы, Каткова и Прусс — менее регулярно. Врачебные комиссии собирались каждые 6 месяцев, вызывали больных, беседовали с ними, но те никого не выписывали. Каких-нибудь 2–3 человека в год в расчет принимать не стоит.
Зато «выписка через баню» шла полным ходом. Мы видели таких «выписывавшихся», когда выходили на прогулку. Среди других машин, медленно проезжавших мимо нашей прогулочной клетки по заваленному строительным мусором двору, мы всегда замечали маленький ПИК-апчик с откинутой задней крышкой, и видели торчащие из него голые ноги очередного трупа. Это были или тела самоубийц, или трупы зарезанных на операционном столе хирургического отделения, или же — жертвы лекарств и неудовлетворительного питания. В результате такой «выписки через баню» в спецбольнице часто появлялись свободные койки. На каждую освободившуюся койку сразу привозили нового больного. Среди вновь прибывших значительный процент составляли политические. В наше отделение привезли нескольких перебежчиков границы. Среди них: Шведов, Козулин, Ларин, Павлов и Чиннов.
Шведов был молодым человеком, воспитанником детского дома. Несмотря на неблагоприятные условия своего детства, Шведов не научился ни пить, ни воровать, ни даже курить. Вполне закономерно, что этому порядочному молодому человеку, хоть и не очень образованному, не понравился пьяный, лживый и вороватый советский образ жизни. Шведов уже предпринял две попытки побега и отсидел два срока в тюрьмах. За третью попытку его направили в спецбольницу. Козулин и Павлов были в житейских делах поопытнее Шведова и их тянула за границу не одна идеология, а также желание избавиться от постоянной нищеты. Ларин тоже был идеалист, как и Шведов. Участник Отечественной войны, Ларин после контузии получил инвалидность по психиатрии. Эта его инвалидность очень пригодилась КГБ-шникам. Арестовав при попытке перейти границу Ларина без лишних формальностей послали в спецбольницу. Самым значительным и самым приятным среди вновь прибывших был Анатолий Федорович Чиннов. Чиннов окончил химическое отделение Ленинградского Политехнического института и был аспирантом Технологического института, когда решил бежать на Запад. Вместе со знакомым священником он сделал попытку проникнуть в Западную Германию через Чехословакию.
Будучи глубоко верующим человеком, Чиннов больше всех из когда-либо встреченных мною христиан, подходил под это название «христианин». Религиозное смирение и любовь к врагам не только были написаны на его лице и чувствовались во всей его небольшой фигуре, но и составляли самую его суть. Едва только Чиннова привезли, как Бочковская назначила ему мажептил в уколах. На всю жизнь я запомнил вид Чиннова, когда я встретил его в коридоре через несколько дней. Судороги от мажептила свели все его тело, а санитар силой тащил его в манипуляционную на очередной укол. У Чиннова перекосило шею, руки и ноги… Халат задрался ему на голову и все его маленькое тело так обезобразилось, что я, подойдя вплотную, некоторое время не мог найти где же у него голова?
Пытки не вызвали у Чиннова никакой ненависти к палачам. Однако пытки не заставили его и отказаться от Бога, на что рассчитывали палачи. Он переносил пытки спокойно, с достоинством. Когда наше отделение приходило в столовую и рассаживалось по местам, поднимался Чиннов и осеняя себя крестным знамением, читал молитву. Читал он очень тихо. Однако, когда он сделал это в первый раз, это вызвало бурю негодования у тюремного начальства. С благословения начальства на Чиннова налетели санитары и надавали ему тумаков. Чиннов ни слова не возразил. Во время следующего приема пищи он опять встал и опять прочитал молитву. На этот раз санитары уже не били его, а только обругали. Потом все привыкли к его молитвам и уже ничего не говорили. Не малую роль в этом сыграл характер Чиннова. Чиннов жалел всех: и политических, и больных — уголовников и даже санитаров. Поэтому в конце концов санитары стали относиться к Чиннову не плохо. Я всегда признавал, что у Чиннова более совершенная вера в Бога, чем у меня.
— Толик, помолись за меня! — сказал я ему однажды.
— А я всегда молюсь за тебя, — просто ответил Чин-нов.
Чиннов даже в спецбольнице распространял религиозную литературу. Формально эта литература называлась «антирелигиозной» и состояла из серии брошюр под названиями «Критика Православия», «Критика Католицизма» и т. п. Толик выбрал и отметил карандашом в этих книжках рациональное зерно и зачеркнул то, что не стоило читать, а в конце каждой брошюры вписал какую-нибудь молитву. Политзаключенные с радостью читали эти брошюры, а потом тайно передавали их друг другу. Ко мне попала такая брошюра, когда меня очередной раз пытали. Читать я не мог, однако, молитву все же выучил наизусть и стал повторять ее ежедневно перед сном.
Все переходчики границы действовали на один манер, пытаясь попасть на Запад через буферные коммунистические страны. Они стремились, и как правило, им это удавалось, — перейти чешскую, румынскую или польскую границу. Переход границы позднее обнаруживался по оставленным на вспаханной земле следам. Советские власти сообщали о нарушении границы «дружественным» пограничникам. Те организовывали поиск и находили беглецов.
Одному только Ведрову удалось уйти вглубь Румынии и даже побывать в Американском консульстве. Он попался, когда шел на пристань, чтобы сесть на американский пароход, о чем у него уже была договоренность в консульстве. Ведрова мне особенно жаль. Подобно Шведову, он воспитывался в детском доме и никогда не знал родительской ласки или искреннего участия. Проникнувшись ко мне уважением и симпатией, Ведров рассказал мне всю свою жизнь, не утаив даже некоторых своих грехов.
Одни только братья Шатравки разработали для себя оригинальный план побега. С помощью проводника им удалось пересечь финскую границу в болотистой местности. Преждевременно празднуя победу, они прыгали от радости. Однако, скоро появились финские пограничники с собаками, которые арестовали их и самым грубым образом доставили на заставу. Потом, не обращая внимания на их просьбы и не считаясь с тем, что их ожидало в СССР, финны выдали Шатравок советским властям.
— Мало коммунисты били финнов! — говорили братья, вспоминая бессердечное отношение финских властей не только к ним, но и к эстонским беглецам, которые попались в то же время. Единственную и самую элементарную просьбу эстонцев: позволить им написать письма родственникам в Швеции перед передачей их в руки КГБ, — и то финны не удовлетворили.
Оба брата Шатравки были очень молодые: одному 20 лет, а другому — 17. Тюремщики разъединили братьев, направив их в разные отделения, и даже на разные этажи здания.
Знакомство с новыми политзаключенными у меня происходило на прогулке. Как правило, я первый подходил к ним. Но один из вновь прибывших сам узнал меня:
— А я вас знаю, — сразу сказал он мне, едва мы повстречались на прогулке. — Я помню, как вы читали Есенина в Херсонской тюрьме 7 лет тому назад, когда я сидел за свою первую попытку побега. И прибавил:
— Такое забыть нельзя!
Тогда и я вспомнил его уроки Дзю-До, которые так и не помогли ему, ибо и вторая попытка побега тоже оказалась неудачной.
Значительную группу политических, которая постоянно пополнялась новыми заключенными, составляли осужденные за «антисоветскую агитацию и пропаганду» и за «злостную клевету на советскую власть». К их числу принадлежали Муравьев, мистер Мальцев из США, Иван Стеба из Австралии, Матросов, Пла-хотнюк и другие, всего несколько десятков человек. Был среди них один малограмотный колхозник, который написал от руки и повесил на своей избе такое воззвание:
«Дорогие односельчане!
Не выходите на работу на Пасху! Пускай в этот праздник работают одни коммунистические носороги!»
За это его пытали уже 13 лет.
На прогулке я познакомился с представителем «военной оппозиции» подполковником Матросовым. Он был начальником штаба дивизии (фельдшер уверял меня, что не простой дивизии, а дивизии КГБ!) Сел Матросов якобы за антисемитизм: в кандидатской диссертации на соискание ученой степени «кандидата военных наук» Матросов допустил какие-то выпады против евреев. Он имел очень влиятельных знакомых и родственников. Брат его занимал должность заместителя главного редактора газеты «Красная Звезда», приятели были, в основном, генералы. В разговоре со мной Матросов называл себя «тоже политиком» и предлагал мне свою, дружбу. Однако, во время беседы, из него выскакивали всякие коммунистические штампы и цитаты, как отрыжка из глотки пьяницы. Они раздражали меня и не способствовали возникновению чувства доверия к этому человеку. Матросов, подобно небольшому числу других привилегированных политзаключенных получал так называемое «щадящее лечение», исключающее применение серы, инсулина, халоперидола и вообще всяких инъекций. Видимо, и питание его тоже было неплохое, ибо он сохранил свою солидную, крупную фигуру.
Другим, таким же привилегированным политзаключенным на особом положении, был бывший Областной прокурор, но о нем я не знаю никаких подробностей.
Ярким представителем той группы политзаключенных, кто с оружием в руках боролся против коммунистов, кроме Фетишева, Залусского и Зайковского, был также Троцюк. Он сражался в рядах У ПА и после пленения получил 25 лет. С каторги, которая проходила на рудниках в Казахстане, Троцюк сумел убежать. Он год скрывался, но потом его поймали и направили во Львовскую психбольницу. В психбольнице ему насильно сделали пункцию, т. е. взяли спинно-мозговую жидкость. Пункция дала осложнение, на которое, видимо, палачи и рассчитывали: отнялись ноги и пропала речь. Тогда Троцюка перевели в Днепропетровскую спецбольницу. Постепенно он стал понемногу ходить, но речь не вернулась. Он носил с собой карандаш и на бумажке писал слова. Писал он врачам, напоминая им, что сидит уже 30 лет, что с лихвой превысило и 25-летний срок по суду и еще два года за побег. Несмотря на пытки, несмотря на все ужасы каторги, с ума он не сошел, только лицо посерело от лагерей и застыло в скорбном, мрачном выражении. Однажды он написал мне, что у него есть жена и она до сих пор ждет его.
Василий Иванович Серый, угонщик самолета, тоже говорил мне, что жена его ждет. Она, как когда-то жены декабристов, бросила дом и работу в Одессе и переехала в Днепропетровск, чтобы быть неподалеку от мужа и носить ему передачи. Такие женщины теперь большая редкость. Всего только у четырех политзаключенных, которых я знал, жены остались верны им, несмотря на давление со стороны КГБ: это у Серого, у Попова, у Тро-цюка и позднее — у Шостака. Остальные женщины по наущению коммунистов (жизнь проходит!) прокляли своих мужей, заочно развелись с ними и «устроили себе новую жизнь». Я думаю, что вряд ли эта «новая жизнь», построенная на предательстве, может быть счастливой. Но материалистки наверное путают счастье с удовлетворением своих половых потребностей.
Из политзаключенных, находившихся на других этажах главного корпуса спецбольницы или же в соседних ее корпусах, я встречал очень немногих. Пару раз я встретил умершего сразу после освобождения члена НТС Евдокимова, один раз — механика иностранного теплохода. КГБ арестовало его, припомнив его русское происхождение, когда корабль зашел в советский порт. Я встретил также бельгийца, который после 35-ти лет проживания в Бельгии приехал в качестве туриста посмотреть на свою родину. Детей, родившихся в Бельгии, КГБ отпустило, а его самого упрятало в спецбольницу.
Хотя я никогда не видел многих политзаключенных, но один раз мне показали списки, сделанные тайно одним из моих товарищей по заключению. В этих списках количество политзаключенных значительно превышало 100 человек, т. е. составляло около 10 процентов от числа всех больных.
Самыми близкими моими друзьями среди политзаключенных были Петр Михайлович Муравьев и Павел Федорович Фетишев. На прогулке мы всегда ходили вместе с Муравьевым, взявшись под руку, чтобы нас не разделили встречные больные, и разговаривали вполголоса. Часто к нашей прогулочной клетке подходил Фетишев, держа в руках метлу и делая вид, что он подметает около самой клетки. Мы приближались к решетке и у нас начиналась беседа. Павел Федорович умел создать настроение какого-то душевного уюта, душевной радости. Он говорил такими словами, какими никто больше не говорил, и говорил о том, о чем другие не говорили. Едва я пожимал его руку через щель в проволочном плетении, как мне становилось так хорошо, как будто я вдруг оказался дома, с родителями, где не надо никого и ничего опасаться, а можно быть самим собой, можно даже пожаловаться на жизнь и получить моральную поддержку. Неторопливо Фетишев спрашивал нас о здоровье, о настроении, о новостях. Потом он замечал, что приближается тот или иной религиозный праздник и, может быть, он окажется для нас последним праздником, проведенным в стенах тюрьмы.
— Международное положение такое, что освобождения можно ждать даже в этом году! — говорил Павел Федорович.
Конечно, он имел в виду только освобождение военной силой: наступление извне и поддержка наступления изнутри, средствами терроризма. Иного освобождения Фетишев не ждал.
Иногда к нам с Муравьевым на прогулочном дворике подходил Завадский.
— Нет ли каких-нибудь свежих «уток»? — спрашивал я его.
Мы звали Завадского «уткометом» за его пристрастие к слухам. Он не обижался и охотно передавал нам «утки» От него мы услышали о предстоящем переводе больницы во Львов и о показе кинофильмов. Оправдалось только насчет кино. Пару раз в месяц нас стали выгонять в коридор с подушками. Мы садились рядами на пол на эти подушки и смотрели шпионские или детективные фильмы. От Завадского же мы узнали о Попове. В результате постоянно проводившейся сортировки больных Дмитрия Ивановича Попова перевели на другой этаж. Завадский видел, как он плакал, предчувствуя, что больше никогда не увидит тех, с кем подружился на нашем этаже.
Скоро не стало у нас и Никитина. Сперва его перевели в 5-ую камеру, где жил я, и назначили халоперидол. В отличие от других больных Никитину назначили халоперидол без корректора, т. е. без ромпарюща. Со 2-го или 3-го приема Никитина стали мучить судороги конечностей, а также — шеи и глотательных мышц. Он жалобно просил сестер дать ему ромпаркин, чтобы прекратились судороги, но одна только Ирина Михайловна жалела его и давала таблетку. Отчаявшись, он как-то сказал Саре Дьяченко:
— Почему вы не хотите дать мне ромпаркин? Другие больные получают ромпаркин, да и мне тоже Ирина Михайловна дает.
Дьяченко донесла врачам. Ирине Михайловне врачи сделали выговор и она тоже перестала помогать Никитину. Дмитрий Иванович решил покончить самоубийством. Я видел его приготовления, но никому ничего не сказал и его не остановил. Я был уверен, что самоубийство для Никитина — наилучший выход. Однако, его попытка задушиться — не удалась. Не то, что его попытку заметили. Просто, под влиянием халоперидола он настолько ослабел, что у него не хватило физических сил. Я не мог без жалости смотреть на его страдания. Но чем я мог ему помочь? Я только советовал ему мысленно обратиться к Богу. Его пытали халоперидолом несколько месяцев. Затем разрешили написать короткое письмо сестре с просьбой о посылке. Когда посылка пришла Никитина уже куда-то увозили. Медсестра, провожавшая его в пересыльную тюрьму, принесла обратно банку меда из его посылки, которую тюремные начальники не разрешили ему взять с собой. Никитин подарил мед мне. Этот мед был последним приветом от Дмитрия Ивановича Никитина. Больше я ничего о нем не слышал. Вероятно, коммунисты его расстрелял и, также как и Вальтера Мантейфеля, о смерти которого я узнал много позже.
Муравьев остался в 3-й камере один, без друзей, в компании больных уголовников. Он стал очень болезненно переносить ежедневные истерики, которые закатывал в его камере больной Молодецкий и однажды, не выдержав, поссорился с Молодецким, а потом постучал в дверь и попросил перевести его в другую камеру. Санитар сам перевести не имел права и повел Муравьева к врачам.
— Вот вы всегда утверждаете, что — не больной! — обрадовался случаю его лечащий врач майор Халявин. — А в сегодняшней ссоре с Молодецким вы разве вели себя, как здоровый?
— Вы меня 15 лет вместе с сумасшедшими в одной камере держите! — повысил голос Муравьев. — Никто бы на моем месте не выдержал этого!
— Это от вас зависит! — возразил майор. — Сознайтесь, что вы — психически больной человек. Согласитесь, что все ваши политические претензии — сплошной бред сумасшедшего. Раскайтесь в своей писанине — и не будете больше сидеть вместе с сумасшедшими!
— Если вы даже наставите на меня револьвер, гражданин майор, я и тогда не соглашусь признать себя сумасшедшим!
— Тогда сидите и помалкивайте! Никто вас в другую камеру не переведет!
— Вы так отвечаете на мою просьбу! Со мной так даже в Освенциме не разговаривали! Советские газеты сейчас ругают «черных полковников» в Греции. А вы чем лучше — «красные полковники»?
За это Муравьеву сразу же прописали курс серы и он долгое время не мог встать с койки.
* * *
В полку МВД, который охранял нашу спецбольницу, произошло подряд два события. Одно из них было убийство.
В одно воскресное утро, воспользовавшись отсутствием врачей, я пошел с разрешения санитара в рабочую камеру и начал партию в шахматы с Дьяченко. В друг за окном, откуда были видны и вышка с часовым и запретка, раздался звонкий выстрел. Мы все бросились к окну и увидели лежащего под вышкой часового. Под ним постепенно расплывалась лужа крови. Сперва к телу подбежали люди, но когда они отошли, труп остался лежать на прежнем месте, и лежал там почти целый день. А тем временем вооруженные автоматами солдаты начали прочесывать территорию военного завода, граничащего с нашей больницей и казармами полка.
Мой знакомый надзиратель, едва придя вечером на смену, с готовностью рассказал мне все. Оказывается, по невыясненной еще причине, разводящий застрелил часового, а сам бежал. Солдаты, которых мы видели из окна, были посланы на поиски убийцы.
Другое происшествие было еще серьезнее. Моего надзирателя утром никто не сменил на его посту. Заметив это, я подошел к нему и спросил, «платят ли ему сверхурочные?»
— Сегодня — не до шуток, — ответил он. — Ночью наш полк подняли по тревоге и в полном составе отправили в Днепродзержинск на подавление народных волнений. Поэтому сменить меня некому.
— Что-о-о? — удивился я. — Восстание на родине Брежнева?
— Тише! Тише! Что вы так громко? Напрасно я сказал вам! — и курсант пугливо отвернулся от меня.
С этого дня я больше не видел своего знакомого. Вообще-то надзирателей иногда меняли, чтобы они не привыкали к одному месту и не знакомились близко с заключенными. Но в данном случае, он наверно сам попросился на другой этаж, раскаиваясь в том, что сказал мне. Но и без него поползли слухи. Уже от санитаров я узнал, что в Днепропетровске были подняты по тревоге все воинские части и все они отправлены в Днепродзержинск.
А там произошло вот что: в одной семье справляли свадьбу. Пьяный гость вышел на улицу проветриться и был задержан проезжавшим милицейским патрулем. Его посадили за решетку в этой же машине и дверь закрыли на замок. Пьяный закурил в машине и от его спички вспыхнула канистра с бензином, находившаяся зачем-то тоже за решеткой. Пьяный стал стучать в кабину к шоферу, которая отгорожена от камеры глухой перегородкой, и требовать, чтобы его выпустили, но ни шофер, ни милицейский начальник не обращали внимания на его стук. И человек заживо сгорел.
Как-то случилось, что жители Днепродзержинска быстро узнали о случившемся. Толпа перевернула машину и убила обеих милиционеров, а потом направилась громить отделение милиции и горком КПСС. Вот тут была поднята тревога на всю Украинскую республику и хотя дальше слухи противоречили один другому, я лично думаю, что толпа не успела сделать больше ничего. Однако, этот случай как нельзя лучше иллюстрирует взрывоопасную обстановку в СССР. «Из искры возгорится пламя!» — этот большевистский ленинский лозунг стал теперь явно антисоветским.