Глава 23 Дела политические и не только

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 23

Дела политические и не только

Иногда я просто явственно слышу шепоток: «Да как же это он (в смысле — я) может согласиться защищать такого отъявленного преступника? Совести у них, у адвокатов, нет! За деньги они кого хочешь будут выгораживать!»

Такие речи (порой заглазно, а порой и прямо в лицо) я слышал на всем протяжении моей адвокатской деятельности. Например, они явственно звучали, когда я принял поручение на защиту Анатолия Ивановича Лукьянова по делу ГКЧП. И говорили мне это многие демократически настроенные интеллигенты! Дескать, как это сочетается с моим же отношением к происшедшим в августе 1991 года событиям?!

Мое отношение, надо сказать, было резко отрицательным. В дни путча я находился у своей дочери в Америке, куда мне позвонил мой коллега и соратник по Союзу адвокатов Петр Баренбойм. Он прямо спросил меня, как я отношусь к этому путчу, и, услышав вполне ожидаемый ответ, вдруг сказал: «Ну что, поедем в Воронеж?»

Честно говоря, я не сразу сообразил, о чем это он. Но уже скоро стало понятно, что он говорит о том, чтобы совершить еще один смелый и мужественный поступок, — как и тогда, когда мы почти подпольно собирали инициативную группу и создавали наш первый независимый Союз. И мы с ним написали обращение от имени Союза адвокатов СССР, где я был вице-президентом, а он — членом правления, адресовав его в международные и национальные ассоциации адвокатов. Этот небольшой текст я хочу привести здесь полностью:

«Уважаемые коллеги!

В этот трудный час чрезвычайной опасности для нашей страны и всего человечества мы, представители Союза адвокатов СССР, обращаемся к вам с призывом поднять голос протеста против незаконной попытки военно-партийной хунты захватить власть и разрушить складывающуюся демократическую конституционную систему. Ваше немедленное решительное заявление о невозможности ни сейчас и никогда в будущем признать законность захвата и нахождения этой хунты у власти может оказать влияние на решимость советских людей, глядящих на улицах наших городов в дула танков и автоматов, и дать им необходимую моральную поддержку, а также повлиять на создание более решительной позиции западных правительств перед лицом этой хунты. Мы надеемся, что все еще можно предотвратить.

Через несколько дней мы возвращаемся в Москву, так как считаем необходимым находиться в эти дни там, и, возможно, надолго потеряем возможность контактировать с вами. Поэтому мы используем эту последнюю возможность обратиться к нашим коллегами с призывом поддержать всеми необходимыми мерами борьбу против наступающей реакционной диктатуры».

* * *

Сейчас, когда известно, как быстро и бесславно закончилось дело ГКЧП, наши опасения насчет «невозможности контактировать» выглядят немного преувеличенными, но тогда опасность была реальной — и для зарождающейся демократии, и для тех, кто смел поднять голос в ее защиту. И я летел в Москву, не зная, что меня там ожидает, будучи морально готовым ко всему самому скверному, вплоть до ареста. Но, к счастью, к моему возвращению, а это было 20 августа, путчисты уже: проиграли окончательно и безоговорочно.

Вскоре мне позвонила дочь А. И. Лукьянова с просьбой защищать ее отца. После личного общения с Анатолием Ивановичем я дал согласие, но и тогда заявил, и сейчас подчеркиваю, что это никак не противоречит моей оценке недавних драматических событий: я взялся защищать лично Лукьянова — как человека, несправедливо обвиняемого, но это никак не означает, что я поддерживаю его политические взгляды.

Мне тогда даже пришлось выступить по телевидению с заявлением о недопустимости обвинений в адрес Лукьянова как идеолога путча: каждый человек может иметь политические взгляды, и преследовать его за инакомыслие недопустимо.

Юридически, с точки зрения закона, судить Анатолия Ивановича было нельзя — он не совершал никакого преступления! В этом я был абсолютно убежден, равно как был абсолютно не согласен с его политическими и идеологическими взглядами. Но моя неготовность разделять убеждения моих подзащитных никак и никогда не мешала мне их защищать в суде.

Любой гражданин, именно любой, а не избранный воинствующими блюстителями нравов или либеральными пикейными жилетами, вправе защищаться от предъявленного ему обвинения и иметь профессионального защитника, долг которого состоит в том, чтобы оказывать любому (!) обратившемуся юридическую помощь в защите его интересов.

Несмотря на несходство наших с Анатолием Ивановичем политических пристрастий, я был убежден, и уверен до сего момента, что Лукьянов не был виновен в том преступлении, в котором его обвиняли, т. е. в измене Родине. Мне представляется очевидным, что ни о какой измене Родине не могло быть и речи. Он действовал в интересах Родины, но только по-иному понимая эти интересы, чем они понимались Ельциным и многими другими, более демократически настроенными людьми.

Надо сказать, что, будучи человеком осторожным и очень разумным, Лукьянов не считал возможным действовать оголтело, не имея серьезного плана и не представляя ясно цели и последствия совершаемого путча.

Поэтому он не принимал активного участия в самом путче, а лишь высказал свою идеологическую установку по поводу действия властей на тот период. Никакого преступления в этом, разумеется, не было.

В период предварительного следствия и судебного процесса Лукьянов очень тяжело болел, его помещали в стационар, и продолжение процесса грозило очень тяжкими последствиями для его здоровья. Поэтому, когда была объявлена амнистия, после долгого обсуждения мы (адвокат А. Гофштейн и я) с ним пришли к выводу о необходимости согласиться с применением амнистии для того, чтобы не рисковать его жизнью и здоровьем. Это не было даже косвенным признанием вины, а было разумным и целесообразным решением.

После освобождения по амнистии Лукьянов продолжал вести активную политическую деятельность, не раз избирался в Государственную думу, а в ней — председателем одного из ведущих комитетов.

* * *

Но были в моей практике дела, которые действительно оказывались серьезным испытанием для адвокатов, в том числе и для меня лично. Мне не раз приходилось сталкиваться с провокациями, и о двух таких случаях я хочу здесь рассказать — не для того, чтобы подчеркнуть свое мужество и верность долгу, а как иллюстрацию того, насколько вообще трудна и опасна может быть деятельность адвоката.

Я уже писал о деле, касавшемся Владимира Высоцкого, когда я защищал одного из администраторов, организовавших в Ижевске и Глазове концерты с его участием. В один из дней судебного процесса мой подзащитный Кондаков перед самым началом заседания вдруг попросил меня срочно зайти к нему в конвойную, где он содержался под стражей. Крайне взволнованный, он рассказал мне, что у него при обыске «обнаружили» письмо сокамерника, адресованное на волю, и предложили признаться в том, что он якобы хотел передать это письмо через меня. Более того: требовалось признать, что этим путем письма уже неоднократно уходили! Кондаков категорически отказался дать эти показания, но по поводу письма был составлен соответствующий акт, который, как он понял, очевидно, будут использовать против меня.

И действительно, через некоторые время в ходе судебного заседания председательствующий объявил, что ему конвоем передан акт изъятия у Кондакова вышеупомянутого письма. Также были оглашены показания сокамерника моего подзащитного о том, что он неоднократно через Кондакова и его адвоката, то есть через меня, передавал в письмах на волю очень важные сведения и инструкции подельникам.

Я прекрасно понимал, чем грозила мне эта провокация. Как минимум, я бы лишился статуса адвоката, в худшем же случае в отношении меня могли возбудить уголовное дело. Нужно было действовать решительно и смело. Я твердо и настойчиво заявил ходатайство о вызове в суд и допросе человека, написавшего такое заявление против меня. Конечно, я рисковал, но не видел другого способа разоблачить провокацию.

Суд удовлетворил мое ходатайство и дал мне возможность допросить этого человека. Видимо, страшная угроза, нависшая надо мной, чрезвычайное волнение и уверенность в своей полной непричастности к передаче каких бы то ни было писем помогли мне профессионально и удачно провести допрос. Оклеветавший меня человек вынужден был в результате признаться, что был, по сути, подсадным стукачом и действовал в тесном контакте с оперативными работниками следственного изолятора. Выяснил я и то, что он давно уже осужден и был незаконно возвращен из лагеря в следственный изолятор, где находились не осужденные, а подследственные и подсудимые. И стало очевидно, что по этой причине он не мог никому писать и давать какие-либо инструкции по своему делу, которое было давным-давно уже рассмотрено судом!

Этот человек, припертый к стенке, вынужден был, в конце концов, во всем признаться. Судья внезапно прекратил его допрос, заявив, что ему все ясно. Более суд к этому вопросу не возвращался.

Не знаю, удалось ли мне наглядно изобразить ту опасность, которая нависла надо мной, но я действительно был в тот день на волоске от краха всей моей карьеры, да и жизни.

Не менее зловеще сложилась для меня ситуация в деле, по которому я защищал своего коллегу, обвиняемого во множестве эпизодов покушения на дачу взяток. Дело рассматривалось по первой инстанции Верховным судом РСФСР и, к счастью, весьма порядочным и вдумчивым судьей, каковых — увы! — у нас в стране не так уж и много.

Одна из свидетельниц со стороны обвинения в ходе допроса внезапно заявила, что накануне вечером к ней приходил какой-то человек, который предлагал ей изменить или уточнить определенным образом свои показания. По ее описанию, этот человек был похож на меня: темноволосый, с вьющимися волосами, бородкой, среднего роста и телосложения, вполне, как она выразилась, приличного вида. В ответ на неожиданный вопрос то ли прокурора, то ли судьи, не видит ли она этого человека в зале заседания, она прямо показала на меня, сообщив суду, что я очень похож на того человека, который к ней приходил.

— Да, — вдруг уточнила она, — и ботиночки точно те же самые, я обратила на них внимание.

Для меня это прозвучало как гром среди ясного неба. Я уж не говорю, что эти показания могли быть губительны для моего подзащитного, но они и мне грозили как минимум лишением профессии.

И я бросился в атаку. Я стал уточнять, когда и во сколько точно у нее был посетитель. Она твердо сказала, что это было накануне, около семи часов вечера, и это может подтвердить ее муж. Я потребовал вызвать и допросить ее мужа.

К счастью, весь день накануне я провел на глазах у огромного количества людей и в совершенно официальной обстановке. Днем было судебное заседание, которое окончилось около шести часов вечера, а потом началось партийное собрание, в котором я не просто участвовал, но даже делал доклад в присутствии десятков людей.

Услышав это мое заявление, дама, оговорившая меня, тут же пошла на попятную: мол, она вовсе не утверждает, будто это был я, — просто человек, очень на меня похожий. Суд же предложил мне представить официальный документ о том, где и когда было партийное собрание с моим участием. Когда на следующий день такая справка была представлена в суд, инцидент, к счастью для меня и моего подзащитного, был исчерпан.

Я не оговорился: к счастью и для моего подзащитного, поскольку в результате разоблачения этой провокации и ряда других обстоятельств рассмотрение этого дела в суде закончилось полной реабилитацией моего незаслуженно обвиненного коллеги.

Исход этого процесса был чрезвычайно важен не только для самого подсудимого, но и, без преувеличения, для всей адвокатуры. Дело в том, что незадолго до описываемых событий в Москве появился ретивый следователь из Свердловска (в то время в Москве правил бывший свердловчанин Ельцин), некто Каратаев[38], который громогласно хвастался, что пересажает как минимум треть московских адвокатов. Описанный мной процесс должен был стать началом его крестового похода против московской адвокатуры. Кончился этот поход, как и почти все крестовые походы, полным крахом. И следователь был вынужден вернуться восвояси в Свердловск, а московская адвокатура успешно продолжает свою деятельность.

* * *

Встречались порой в моей практике и дела, по тем временам весьма своеобразные. Таким был, например, необычный случай, когда я отстаивал право на свободу печати, косвенно оправдывая возможность употребления некоторых слов, считающихся нецензурными. Дело это было связано с творчеством независимого журналиста Ярослава Могутина, который опубликовал в одной из газет интервью с популярным артистом Борисом Моисеевым, дословно воспроизведя в нем ненормативную лексику артиста.

Удивительным было уже то, что обвинения по статье «злостное хулиганство» (до 5 лет) были выдвинуты против журналиста и главного редактора печатного издания. Кроме того, насколько это мне известно, это вообще был первый случай в истории СССР и России, когда публикация нецензурных выражений в прессе была расценена правоохранительными органами как злостное хулиганство, ведь обычно эта статья применялась к тем, кто устно сквернословил в общественных местах. Да и то таких нарушителей общественного спокойствия обычно задерживают на 10 суток, а не сажают на 5 лет!

Кто в России не матерится?! Лимонов, Довлатов, Алешковский и многие другие любимые нашими современниками писатели не брезговали крепким словцом. А если вспоминать классику, то в один ряд с «нарушителями» можно поставить, наряду с Барковым, и Маяковского, и Есенина, и — подумать только! — Пушкина.

В преследовании властью Могутина можно было увидеть покушение на свободу слова. И именно в этом мне нужно было убедить суд. К счастью, после долгих мытарств мне удалось добиться прекращения дела и реабилитации обвиняемых.

Между тем, у многих эта публикация с ненормативной лексикой не вызвала восторга. Есть пуритане, которые считают, что нецензурным выражениям нет места на страницах печати. Это искренние, порядочные, приличные люди. И они наверняка скажут: «Как, Генрих Павлович! Кого вы защищаете?! Хулигана, матерщинника! Моя несовершеннолетняя дочь читает эту гадость, а Падва хочет, чтобы порнография заполнила страну! Да он такой же мерзавец, как Могутин!»

И такие обвинения мне приходилось слушать не раз.

Продолжая перечень дел, которые можно отнести к разряду известных, я бы хотел заметить, что у меня было немало процессов о защите чести и достоинства. Я одним из первых в России начал вести такие дела. Но история с наследством Шаляпина прозвучала в свое время особенно громко — главным образом интерес прессы объяснялся, конечно, замешанными в деле знаменитыми именами. Мне же особенно приятно вспоминать об этом длившемся более двух лет деле потому, что закончилось оно нашей полной и безоговорочной победой.

Моими доверителями были Павел Пашков (душеприказчик дочери Федора Шаляпина, Ирины)[39] и музей им. Глинки, которые обратились в суд с иском о защите чести и достоинства и деловой репутации к автору Александру Арцибашеву и газете «Рабочая трибуна».

Суть конфликта была в следующем: в одной из своих статей в этой газете Арцибашев написал, что Федор Шаляпин оставил своей дочери Ирине большое наследство в виде драгоценностей, картин, старинных икон. В свою очередь Ирина Шаляпина распорядилась после ее смерти передать унаследованные от отца ценности указанным ею в завещании родственникам, музеям и школам.

Однако, по версии господина Арцибашева, часть коллекции Шаляпина исчезла. Фактически из этого следовал вывод, что Пашков нечестно распорядился наследством Шаляпина. Падала тень и на московский музей им. Глинки, где хранилась основная часть шаляпинского наследия.

Для того чтобы грамотно представлять интересы моих доверителей, мне пришлось узнать мельчайшие подробности жизни семьи самого Шаляпина, брака его дочери Ирины с отцом Павла Пашкова, детали завещания знаменитого певца. Мне даже пришлось доказывать суду, что Пашков-старший действительно был мужем Ирины Федоровны, ведь свидетельство о браке было утеряно!

Мне удалось убедить суд, что мой доверитель точно выполнил завещание Ирины Шаляпиной. Мало того, что прокуратура, которая провела целых три проверки по статьям Арцибашева, нашла лишь одно несущественное нарушение завещания, так и родственники Шаляпина остались вполне довольны Пашковым как душеприказчиком Ирины и даже благодарили моего доверителя за многолетние труды по хранению наследства великого певца.

Для подтверждения правоты моего доверителя нам пришлось разыскивать некую серебряную кружку Шаляпина, которой не оказалось, к радости наших обвинителей, в музее им. Глинки, где она по документам должна была быть. Ответчики и наши обвинители радостно потирали руки: «Украли?!» Однако же мы и ее разыскали. В конце концов суду были представлены доказательства того, что кружка не потеряна и не украдена, а находится в музее музыкальной культуры, только не Москвы, а Санкт-Петербурга.

В итоге справедливость восторжествовала, и суд обязал ответчиков не только опубликовать опровержение той клеветнической статьи, но и выплатить Пашкову за моральный ущерб 1 миллион рублей, которые Павел Павлович так и не удосужился получить.

Каждое из упомянутых дел было по-своему неповторимо интересно и значительно. За каждым были судьбы живых людей. И я не мог не сопереживать, не страдать при неудачах и не радоваться при счастливом окончании дела. Но, конечно же, невозможно было жить только судьбами других людей, их горестями и радостями, их трудностями и трагедиями — у меня была и своя личная жизнь.