Мария Изергина В ТЕ ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мария Изергина

В ТЕ ГОДЫ

В те годы, с 1918 по 1922, в Симферополе мы были очень близки с семьей Кедровых. Константин Кедров - певец, участник знаменитого до революции "квартета Шаляпина". Это была очень талантливая семья. Три дочери в ней пели, танцевали, устраивали инсценировки. Младшая, шести лет, вскоре умерла от холеры.

Мы с сестрой489 тоже занимались инсценировками романсов Изы Кремер[258] (очень модной тогда певицы), всяких танцев (танго) и шуточных куплетов. Старшая дочь Кедровых, Наташа[259], наша ровесница, смотря наши представления, всегда говорила: "Надо, чтобы Макс посмотрел". - "А кто такой Макс?" - "Макс чудный, он это любит". Мы, две очень самоуверенные девчонки, относились к взрослым скептически и считали, что они ничего не понимают; поэтому к перспективе представления для Макса отнеслись равнодушно.

Как-то вечером у Кедровых нас познакомили с Максом. Нас удивила его необычная наружность. Очень плотный, широкий, с громадной, волнистой рыжевато-каштановой шевелюрой и бородой, он производил поначалу простоватое впечатление. Был похож на тогдашних кучеров. Еще удивляло на его крупночертном лице маленькое квадратное пенсне, какого никто не носил.

Мы начали свое представление, обычно сопровождаемое смехом и репликами зрителей, но Макс смотрел пристально своими серыми проницательными глазами и был совершенно серьезен. Мы были озадачены. Помню, как мы пошли в соседнюю комнату переодеваться для следующего номера, и кто-то из нас сказал: "А знаешь - Макс умный". После этого мы к нему преисполнились уважением.

У нашего дяди, нотариуса, квартира с конторой была в центре города, и там по вечерам собирались. Кедров пел, пианистка Вера Чарнецкая играла, поэт Тихон Чурилин читал стихи. Бывал В. И. Бельский, очень эрудированный, малозаметный человечек, написавший Римскому-Корсакову либретто почти для всех его опер. С его сыном я часто пела тогда дуэты. Теперь там стал появляться и Волошин и, конечно, читал свои стихи.

Шла гражданская война, в Крыму очень ожесточенная. Макс, как историк, относился ко всему с огромным интересом. История творилась у него на глазах. Я, к сожалению, тогда была слишком молода, чтобы вступать с ним в серьезные разговоры, но, сопоставляя по памяти его высказывания, его стихи, а потом, уже после победы советской власти, его лекции (тогда я уже была старше), - я все же представляю и, мне кажется, могу судить о его настроениях. Он всегда считал, что борьба является неким сплавом между врагами, и, может, не желая этого, они, соприкасаясь, чем-то обмениваются и одаривают друг друга. Он с превеликим интересом наблюдал парадоксальные противоречия жизни того времени, очень увлекался творчеством, возникавшим в народе. Я помню, как Макс и моя тетка, художница[260], возились с новоявленным поэтом, денщиком какого-то генерала, который начал писать стихи, - и даже заставляли читать его с эстрады. Стихи были ужасающим набором (неграмотным при этом) каких-то душещипательных, модных салонных слов с гражданскими порывами. Я помню из всего этого только одну фразу, оканчивавшую стихотворение: "Танцуй свою тангу".

Мы жили тогда на бульваре Крым-Гирея (теперь - Франко), в особняке, до революции принадлежавшем полковнику Эммануэлю. Этот особняк во время гражданской войны кишел разным людом, как муравейник. Мы жили там в маленькой комнате, вчетвером: мать, мы двое и наша тетка. Жили материально очень трудно. Одну, парадную, комнату обычно реквизировали, а во времена белых там жил сын Эммануэля, высокий, мрачный молодой человек. Он был расстрелян красными, но, благодаря тому, что он был очень высок, пули попали ему ниже сердца, и он, выхоженный подобравшей его женщиной, выжил и впоследствии бежал с белыми. Во время же власти красных и после окончательной победы эту комнату обычно реквизировала ЧК. Комната была большой и хорошей, и в ней проживали довольно высокие чины.

Эта комната была рядом с нашей и имела общую печь. Эта печь обычно отапливалась чекистами, так как у нас с дровами было не густо. Каждый зимний вечер очередной обладатель комнаты топил печь; она топилась из коридора, и мы трое - я с сестрой и наша подруга, девицы-подростки, - тоже приходили туда погреться. Общая беседа текла непринужденно, а потом, согревшись, мы отправлялись в комнату к товарищу из ЧК играть в дурака. Играли с большим азартом и весельем, никогда ни один из них не позволил себе никакой грубости, никакой пошлости, и отношения наши были чисто дружеские, хотя люди эти были совершенно простые, из рабочих и крестьянских семей. Макс, узнав об этом, пришел в совершенный восторг: он нас расспрашивал о всяких подробностях наших бесед, о темах разговора и т. п. Он считал, что это удивительно: такое непосредственное общение "страшных" тогда чекистов и девочек хороших дворянских семей. Я помню даже, как Макс однажды, встретив нас и с другой стороны улицы приветствуя, как всегда, поднятием руки, громко прокричал: "Муся и Тотя, а как ваши чекисты?" Мимо идущие с некоторым недоуменным страхом воззрились на нас.

Я не могу вспомнить хронологически свои встречи с Максом, но помню, что он часто бывал в Симферополе и обычно заходил к нам. Одет Макс был как заграничный турист того времени: берет, короткая тальма и короткие же брюки, застегивавшиеся на пуговицу за коленом. На ногах крепкие чулки и тяжелые ботинки. Это вызывало оживление среди мальчишек, и он шел под их свистки, смех и всяческие комментарии. Это его нисколько не смущало, и как-то он сказал, когда мы проходили с ним под этот шум: "Как говорится в Библии, "лучше пройти побитым камнями, чем пройти незамеченным".

Макс был в обращении очень внимателен, очень доброжелателен и приветлив, но никогда я не видела, чтоб кто-нибудь с ним вел себя фамильярно. Всегда между ним и собеседником была какая-то прозрачная, но ясно ощутимая перегородка. Какая-то у Макса была недоступность: какой-то "вещью в себе" был Макс. Может, это мне так казалось, так как я была молода и застенчива. Хотя, по-моему, застенчивость не была среди моих добродетелей, но помню, что всегда при Максе хотелось вести себя сдержанно. Может быть, это происходило от того, что к Максиной приветливости примешивалась доля воспитанной любезности, которая отгораживала от назойливости и излишней откровенности. Несмотря на это, в нем проявлялась иногда какая-то детская радость, когда, например, у него удавалась какая-нибудь острота или фраза. Я помню, мы почему-то с ним были вдвоем в какой-то комнате (ждали кого?), он все искал какой-нибудь общеупотребительный современный термин, заменяющий слово "убить", ему не удавалось. Потом он вдруг просиял и сказал мне: "Вчера меня спросили, к какому крылу я принадлежу, к белому или красному, - и я ответил, что я летаю на двух крыльях". Это было и остроумно, и вместе с тем очень хорошо выражало его сопричастность всем русским людям, независимо от их политических убеждений, сопричастность всему человечеству.

В то время мы услышали главный лозунг красных: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Это прекрасный лозунг, что говорить. Но для людей, только что перенесших империалистическую войну и бывших в Крыму во время немецкой оккупации в 1918 году, слышавших вечное "Russiche Schweine"[261], были нужны слова о России. Слово же "Россия" многим казалось тогда шовинистическим, одиозным. Поэтому Максины стихи о России, насыщенные и болью, и восторгом, всегда вызывали волнующий отклик. Их слушали всегда с поглощающим вниманием, как жаждущие воду пьют.

Уже после, когда я была в университете, Макс часто появлялся под нашим окном, приветствовал нас поднятием руки - и сразу все перерождалось. Появлялись люди, главным образом студенты; если была хорошая погода, то все отправлялись в наш сад, довольно большой, и там, сидя прямо на траве, начинали... Начинали и продолжали, слушали, читали стихи свои и чужие: Блока, Гумилева, Анны Ахматовой. А наш сокурсник Илюша Казас, футурист, погибший потом на фронте, читал Бурлюка и Крученых. Макс читал много своих стихов, давал советы начинающим поэтам. Впрочем, я никогда не слышала с его стороны критики, он, в основном, хвалил и поощрял.

Он много тогда читал лекций. Помню очень хорошо лекцию о "прыжке из царства необходимости в царство свободы". Это была одна из самых блестящих лекций по диалектике, какую я когда-либо слышала. Он считал, что как некогда качественно из обезьяны выкристаллизовался человек, приобретая количественно много разумных действий, так, со временем, человек, накапливая в свободном обществе высшие духовные качества, разовьется в новую высшую расу, для которой высшие этические и эстетические законы будут присущи как норма. Эстетику Макс никогда не забывал и считал, что высший духовный мир без красоты невозможен, что понятия о красоте могут меняться в разные эпохи, но сам эстетический комплекс присущ вечно человеку. За эти высказывания местные идеологи (Лаура Багатурьянц490) его критиковали, считая, что это не по-марксистски.

Несколько раньше, а именно в 1921 году, весной, когда я еще только кончила школу, Макс пригласил нас в Коктебель. Туда же направилась группа художников и скульпторов для проекта и лепки монумента для симферопольского горсада - "Рабочий, разбивающий ударом молота цепи, оковывающие земной шар". Группой руководил художник Пржецлавский491, человек весьма предприимчивый. В сущности, всю эту работу можно было проделать и в Симферополе, но, под предлогом необходимости первоклассной коктебельской глины, лучше и приятнее было пожить в Коктебеле у Макса, на казенном пайке.

1921 год был годом голода, об этом - удивительно точно передающее весь трагизм стихотворение Макса "Красная Пасха". Оно было напечатано тогда в газете "Красный Крым"492.

Несмотря на рискованность путешествия в то время, наша мать все-таки отправила нас в Коктебель, поскольку в группе художников находилась наша тетка Говорова. Пошли мы туда пешком (109 верст). Нас было трое: я с сестрой и наша подруга (14, 15, 16 лет). Вся эта эпопея была для нас очень тяжела: и само путешествие, и жизнь в Коктебеле, где мы очень голодали, так как у нас не было никакого пайка.

В этот год Коктебель, несмотря на то, что в окрестных дачах на побережье жило много народа, дачевладельцев, был совершенно пустынен. Хотя у Макса в доме жили художники и семья Кедровых, но все были разобщены; все держались за свои пайки, как бы кто-нибудь чего не съел. У Макса никто не собирался, тем более что Макс был болен. У него было что-то с ногами, и он ни разу не спускался вниз. Пра была тоже больна и тоже не выходила, только с балкона иногда слышался ее резкий, требовательный голос: "Макс!" И сверху приятный ласковый голос Макса: "Что, мама?" Я не помню, были ли мы познакомлены с Пра, но только запомнила ее седую голову, горбоносое суровое лицо, мелькавшее на балконе. У Макса в мастерской мы несколько раз были и, помню, были удивлены той легкостью, с которой он нам давал читать книги.

Мы жили в последней комнатке с балконом, примыкающей к крытой длинной нижней террасе. Макс получал трехразовое питание из "Санкура" (Санитарно-курортное управление), и я помню, что несколько раз носила ему завтраки из какого-то здания, стоявшего в районе нынешних корпусов турбазы.

Моя тетка тогда потеряла мужа, умершего от болезни. Какой? Трудно в эти, еще страшные, годы установить - от какой. Она жила внизу, с маленькой грудной дочкой, в страшной тоске и отчаянье. К Максу она часто поднималась, и они много и подолгу разговаривали. У них было много общих петербургских друзей и знакомых. По ее рассказам, Макс никогда не говорил ей ничего утешительного, наоборот, он говорил: "Je ne suis pas un consolateur"[262], но, несмотря на это, она считала, что никто ей так не помог, как Макс.

Многие считали Макса позером. Очень многих из этой плеяды литературно-художественной среды начала века считали позерами. Бунин их обвинял в этом. Мне же кажется, что это не так.

Обычно люди основывают свои правила поведения на этических началах традиционно-семейных, религиозных или самостоятельно выработанных. Люди же с сильным эстетическим чувством вырабатывают свою форму поведения на эстетических началах. Не только внешние манеры (хотя и они имеют значение), но и внутренняя их норма поведения диктуется эстетическим началом. Получается некая придуманность - продуманность тож; некая роль-поведение в жизни. Некое произведение искусства во временном процессе. Отсюда некоторая костюмированность, декорации. Чем выше, духовнее эстетическое понимание, тем выше, сложнее, глубже играемая роль. Изгоняется хаос непосредственности, вырабатывается ритм поведения, некий одухотворенный лик.

Известный искусствовед, муж Анны Ахматовой - H. H. Пунин говорил, что в ней всегда была отчужденность, внутреннее внимание, обращенное на творчество. Это, несомненно, так, но еще была недоступность для окружающих избранного поэтического образа. Всегда определенный ритм движений, всегдашняя шаль.

У Макса это, несомненно, было тоже, причем у Макса это было еще сопряжено с прекрасной, высокой этикой. Прекрасное и доброе для него сливались. Отсюда отрешенность от всего бытового, внутренняя отрешенность; некая недоступность в общении, декоративность внешнего образа, окружающей обстановки, помогавшей быть гармоничным и сосредоточенным. Выработанность высокого, прекрасного поэтического образа. ...